Текст книги "Русский роман"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Через несколько дней, когда выяснилось, что Танхум Пекер выздоравливает и уже расхаживает по двору амбулатории с огромным марлевым тюрбаном на голове, в деревне стали придумывать для него прозвища – «Ястребиный глаз», «Нимрод» [126]126
Нимрод– в Библии царь Вавилона и Аккада и «сильный зверолов перед Господом» (Бытие, 10:8). Его имя перешло в греческую мифологию, как Нимврод.
[Закрыть]и «султан Абд эль-Хамид» [127]127
Абд эль-Хамид– Абдул-Хамид II, последний турецкий султан, жестокий и деспотичный правитель, свергнутый младотурецкой революцией 1908 г.
[Закрыть], – а Либерзон написал в деревенском листке, что хотя наше общество действительно стремится вернуться к природе, но никак не для того, чтобы «эксплуатировать инстинкты диких птиц ради удовлетворения примитивных страстей человека».
«Животное охотится от голода, а человек – в погоне за извращенным удовольствием», – провозгласил Пинес в школе и прочел нам подходящий к случаю отрывок из «Книги джунглей» Редьярда Киплинга, который был «хотя и колонизатор, но умный человек».
Я поднялся, схватил камень и разбил окно. Осколки засыпали стол Авраама и Ривки.
– Дедушка не убивал ее! – крикнул я непримиримо.
– Достойный внук своего деда, – издевательски сказала Ривка. – Выгони его отсюда, пока я сама его не убила.
– Прекрати сейчас же! – сказал Авраам
– Пусть твой отец сейчас же уплатит за окно!
– Успокойся немедленно!
– Ты еще увидишь, старик умрет, и этот вот начнет воевать с нашими детьми за наследство, – огрызнулась Ривка.
– Хватит! – крикнул Авраам.
Он поднялся, вышел из дома и подошел ко мне.
– Не обращай на нее внимания, Барух, – сказал мне дядя Авраам. – Она переработала. Ты можешь всегда оставаться у нас. Я не выброшу сына моей сестры из дома.
Я посмотрел на него. Мелкий шаг, изборожденный лоб и покатость плеч окружали его непроницаемой стеной, которая двигалась вместе с ним, как панцирь черепахи. Иногда он брал меня и своих близнецов на сеновал и подзуживал нас побороться на соломе. Я не знал, нравится ему или злит, что я всегда укладываю его сыновей на лопатки. Ури обычно набрасывался на меня неожиданно и сзади, и на него нападал судорожный смех, когда я поднимал его в воздух. Иоси, обиженный и униженный, бежал к матери со слезами.
Авраам взял меня за руку. Я любил его прикосновение. Уже тогда я смутно понимал, что среди членов нашей семьи есть такие, которым достался общий кусок боли. В деревне рассказывали, будто в детстве Авраам напал на чужую женщину, которая пришла к нам в гости, бил ее по ногам, визжал и кусал в живот, пока оплеуха Рылова не повалила его на землю. Но я знал, что мой дядя был замечательный фермер, читал много специальной литературы, и его не раз звали к соседям, чтобы помочь ветеринару в диагнозе. Он вел тщательный дневник своего коровника. У каждой из его коров была детально расписанная родословная, на каждую велись записи удоя, жирности молока, осеменений, родов, выкидышей и времени, когда они переставали рожать. Эта фермерская книга была необыкновенно подробной, в особенности тот ее раздел, где он записывал точные даты расставания коров с их телятами, которых отправляли на убой.
Моя мать погибла, Эфраим исчез, и дядя Авраам был единственным ребенком бабушки Фейги, который еще оставался в доме. Все эти годы он продолжал посещать ее могилу. Мы с Ури часто видели, как он взбирается на деревенское кладбище, что на холме, на тяжелом велосипеде «Геркулес», который остался после Эфраима.
«Едет поговорить с бабушкой, – говорил Ури. – Он рассказывает ей все, что происходит в нашем хозяйстве».
«Твоя мама тоже там лежит», – намекал он, но я не реагировал.
Только один раз в год, со страхом и дрожью, я приходил с дедушкой к могилам своих родителей. Время в деревне двигалось по спиральным маршрутам дождевых облаков, измерялось месяцами беременности коров, общей длиной вспаханных борозд и таинственными, необратимыми процессами гниения, и я не соглашался измерять его днями памяти. Годы спустя, уже превратившись из мальчика в профессионального могильщика, я приобрел способность слышать, как под землей с яростным треском взрываются разбухшие животы мертвецов, но тогда я просто сидел рядом с дедушкой у памятников моим родителям, а потом сопровождал его к памятнику бабушке Фейге, всегда ухоженному и сверкающему белизной. Бетонная впадина у ее ног ярко сияла желтовато-белым обилием нарциссов и фиолетово-зеленоватыми соцветиями базилика.
«Мой отец посадил эти нарциссы, – сказал Ури, – чтобы ему было легче плакать».
28
Когда нам было одиннадцать лет, Пинес организовал одну из своих последних экскурсий.
«Как в добрые старые времена, – объявил он нам. – На телеге, запряженной лошадями».
В молодости он, бывало, забирался со своими учениками даже на Голаны и в Хуран, и эти экспедиции порой затягивались на целых три недели. Они сушили цветы, ловили насекомых, ели и спали в мошавах, в кибуцах и в тех арабских деревнях, которые им рекомендовал Рылов. Возмущенные родители жаловались, что Пинес отрывает молодежь от работы в самый горячий сезон, когда они больше всего нужны в хозяйстве, но Пинес, выступая на специальном заседании Комитета, посвященном этому вопросу, заявил, что «в деле воспитания горячи все сезоны».
«Семена, которые школа сеет сегодня, вы пожнете через десять лет, – сказал он. – Терпение, товарищи».
На этот раз он запланировал поход сроком всего на три дня.
«Увы, дети мои. Ваши родители могут рассказать вам о больших походах, но мои силы уже не те, что раньше. Пройти туда и обратно я уже не смогу. Мы сможем дойти только до ручья Кишон [128]128
Кишон(в древности Киссон) – ручей, берущий начало на западном склоне горного кряжа Гильбоа и впадающий в Средиземное море к северо-востоку от Хайфы.
[Закрыть]и древнего Бейт-Шеарима» [129]129
Бейт-Шеарим– древний город на южном склоне гор Нижней Галилеи, по дороге из Назарета в Хайфу.
[Закрыть].
На рассвете дедушка привел меня в дом учителя.
«Присмотри за моим Малышом, Яков», – сказал он.
В одиннадцать лет я был такого же роста, как дедушка. Пинес засмеялся и сказал, что, скорее, уж это я должен присматривать за ним.
В качестве сопровождающего с нами отправился Даниэль Либерзон. Он гарцевал верхом на лошади, вооруженный винтовкой и кнутом. Его взгляд сдирал с меня кожу, ища на моем лбу утерянные знаки. Возле русла Кишона мы остановились, вытащили из рюкзаков карманные книжки Танаха с красными корешками и стали читать высокими взволнованными голосами: «Пришли цари, сразились, / тогда сразились цари Ханаанские / в Фанаахе у вод Мегиддонских… / С неба сражались, звезды / с путей своих сражались с Сисарою. / Поток Киссон увлек их, / поток Кедумим, поток Киссон» [130]130
«Пришли цари, сразились…»– Книга Судей, 5:19–21.
[Закрыть].
Пинес, раскачиваясь в ритме древних слов, с осуждением рассказал нам о старейшинах Мероза [131]131
Мероз– древний город вблизи горы Тавор (Фавор), старейшины которого отказались прийти на помощь израильтянам в их войне с Сисарой. В посвященной этой войне «Песне Деборы» говорится: «Прокляните Мероз… прокляните, прокляните жителей его за то, что не пришли на помощь Господу… с храбрыми» (Книга Судей, 5:23).
[Закрыть], «которые укрылись от воинской повинности на городской свалке». Потом он сказал:
– У кнаанитов было девятьсот колесниц, и они неслись по Долине, а мы прятались меж дубами горы Тавор. – Его палец прочертил широкие линии в воздухе, голос зазвенел от восторга. – И тут пошел дождь. А что происходит у нас в Долине, когда идет дождь?
– Происходит грязь, – крикнули мы.
– Сколько грязи?
– Много, – крикнули мы. – До верха сапог.
– До живота коров, – вдумчиво сказал мой двоюродный брат Иоси.
– Так вот, эта грязь была до живота лошадей, – повел нас Пинес дальше. – Колесницы застряли в грязи, а мы спустились с горы и ударили по врагу. «И покоилась земля сорок лет» [132]132
«И покоилась земля сорок лет»– Книга Судей, 5:31.
[Закрыть]. Покоилась… – повторил он медленно, словно говорил сам с собой. – Такой покой, что его меряют годами.
Но мы были детьми и еще не понимали, что он бормочет.
На следующий день мы отправились в древний Бейт-Шеарим. Уже по дороге Пинес предупредил, что нам предстоит увидеть «страшное место».
«Сюда привозили мертвых из галута, чтобы похоронить их в земле нашей Страны, – сказал он, когда мы уже стояли в больших и торжественных пещерах некрополя. Его голос гулко звучал в прохладной темноте, его тень дрожала на стенах и стекала в углубления, выдолбленные резцами древних каменщиков. – Тут жил и умер рабби Иегуда а-Наси [133]133
Иегуда а-Наси(II–III в. н. э.) – духовный и политический вождь еврейского народа, собиратель и редактор Мишны, лежащей в основе Талмуда.
[Закрыть], и, когда его здесь похоронили, это место превратилось в почетное кладбище».
«Но мы с вами, дети, – сейчас же добавил он, – мы прибыли в Страну, чтобы жить, а не умирать. Они верили, что погребение на древней родине очистит их от грехов и приблизит к раю. Но мы не верим, будто грехи можно искупить молитвой или перенести на козлов и голубей [134]134
«Козлы и голуби»– у евреев существуют обычай перенесения своих грехов на животных – козлов отпущения и голубей. Этот ритуал совершается в день отпущения грехов – Йом-Кипур.
[Закрыть]. Наше искупление грехов – это работа на земле, а не высекание могил. Наше перенесение грехов – это пахота. Наши души мы очищаем тяжелой работой. Свой отчет мы будем давать еще в этом мире».
«Зачем ты забиваешь им головы этой чепухой?» – спросил его дедушка во время одного из их ночных чаепитий.
Но тут вмешался Либерзон и сказал, что Пинес прав, что тот свет – это мошенническая выдумка монахов и раввинов, которые не сумели выполнить свои обещания в этом мире.
Десять лет спустя на моем кладбище, большую часть которого уже заселили мертвые евреи из галута, Пинес напомнил мне этот поход в древний Бейт-Шеарим.
«Какое поражение для воспитателя! – сказал он. – Я себе представить не мог, что кто-то из моих учеников выкинет нечто подобное. Я просто бросил тогда предостережение в воздух, а теперь гадаю, не я ли заронил в твое сердце эту безумную идею?»
«Девяносто процентов пионеров Второй алии покинули Страну, – добавил Пинес. – А сейчас ты возвращаешь их обратно».
Мы стояли возле могилы Циркина-Мандолины.
«Лежит себе и играет, – сказал Пинес. – Лежит и играет».
Именно тут, возле памятника Циркина-Мандолины, Пинеса поразил инсульт. Он нагнулся, по своему обыкновению, к земле, чтобы лучше прислушаться, и вдруг слабо и криво улыбнулся, и выражение его лица медленно изменилось, как будто он услышал у себя в голове какое-то тайное бульканье. Вначале я не понял, что произошло, но потом он стал падать боком на землю, и я отшвырнул мотыгу и бросился к нему. Я не решился подхватить его и только протянул руку, чтобы ему было на что опереться, но он никак не мог нащупать ее. Его рука, которая так смело оперировала крохотных головастиков под увеличительным стеклом и расчленяла звуковые органы кузнечиков, теперь беспомощно шарила в воздухе, как бессильный и слепой хобот.
Он с усилием поднял голову, и его губы искривились в попытке заговорить. Но из горла вырвались лишь хриплые низкие звуки, и он стал медленно оседать, словно погружался в болотную тину. Его лицо побледнело, дыхание стало поверхностным и учащенным, по щекам потекли ручьи пота. Я взвалил его на плечо и побежал в амбулаторию.
Доктор Мунк, наш мерзкий деревенский врачишка, отправил Пинеса на «скорой помощи» в больницу, и я поехал туда вместе с ним.
«Трудно предсказать, чем все это может кончиться, – сказал мне врач в приемном покое. – Лучше мы оставим его у нас. В таких случаях бывают большие неожиданности, и в ту, и в другую сторону».
Пинес лежал на кровати, извиваясь, точно гигантский червь, которого открыли солнечному свету. Белый, громоздкий и мокрый, он ползал по простыне и непрерывно пытался что-то произнести. Когда я сунул ему в руку бумагу и карандаш, он начал чиркать по левому полю листа и продолжил в воздухе. Одна его нога двигалась с трудом, а глаза выпучились и крутились в глазницах, точно два вращающихся яблока.
Кожа его непрерывно мокла, и по утрам, когда сестра мыла его, за губкой тянулась тонкая серая пленка. За ночь пленка нарастала вновь, как будто он хотел спрятаться в ней, как в коконе, и проснуться, пройдя через боль, уже с крыльями, в знакомом мире солнечного света и цветочной пыльцы.
Его состояние меня страшило. Он хихикал, как животное, мочился под себя и то и дело пытался соединить свои ладони в воздухе. Я оставался возле него две ночи и три дня. Непрерывное клацанье его вставных челюстей, которые не переставали двигаться ни на минуту, чуть не свело меня с ума. К счастью, деревня послала мне смену.
Только через три недели кожа его просохла и изо рта стали выпрыгивать отдельные слова. Вначале ему было трудно произнести некоторые согласные, но с той минуты, как он снова заговорил, слова сами стали подымать и выносить его из пучины. Потом я уловил, что он не употребляет прошедшего и будущего времени. «Это хороший признак, – не совсем уверенно сказал я врачу. – Наверно, старик пытается ухватиться за то время, в котором он реально живет». Мало-помалу к нему вернулись все слова с их законами, собрались, как муравьи к упавшему яблоку, и могучей, взволнованной колонной понесли его назад, к полному сознанию.
«Замечательно, – сказал врач. – Теперь он выздоравливает».
И действительно, обретя речь, Пинес выздоравливал очень быстро. Молодой врач был поражен той скоростью, с которой восстанавливались его силы. Он не понимал, что Пинес, человек идей, формулировок и законов, может теперь, располагая словами, игнорировать отключившиеся нервные волокна и сам, напрямую, разговаривать со своими органами, отдавая им приказы на выполнение положенной работы. Так он восстановил движение ноги, а затем – точность действия своих рук.
Три дня он говорил только с самим собой, а на четвертый вдруг обратился ко мне и абсолютно четко объявил: «Мои предки – древние пещерные люди».
Я вытаращился на него с изумлением, и Пинес, раздраженный моим непониманием, добавил, как будто диктуя: «Возвращение на землю есть не что иное, как превращение людей в глупых коров и слепых кротов».
Тогда я понял, что старый учитель сможет вернуться домой, и снова ходить, и говорить, и даже ловить насекомых своими сачками, но уже никогда не выздоровеет совсем. Иерархия ценностей, которую он выстроил для себя когда-то, стены его веры и кладовые надежд – все превратилось в тонкую, кружевную пену, когда мутная кровь прорвала плотину его мозга.
«Теперь все будут говорить, что я сошел с ума», – вдруг начал он плакать, когда через несколько дней впервые понял, что с ним случилось. Я пытался успокоить его. Я напомнил ему, что в нашей деревне и так нет ни одного человека, которого все остальные, без исключения, считали бы нормальным. Нормальность человека у нас – это просто приговор демократического большинства, принятый в соответствии с количеством людей, которые считают тебя нормальным. Эфраима, например, все в деревне по сей день считают ненормальным из-за его Жана Вальжана. А некоторые даже видят в нем доносчика и предателя. В деревенском Комитете Пинеса считали сумасшедшим и до его инсульта, потому что по ночам ему слышались какие-то крики с водокачки. Многие люди считали сумасшедшим моего дедушку, потому что с того дня, как исчез наш Эфраим, он перестал собирать фрукты в саду, предоставив им падать на землю, а сам безоговорочным тоном объявил, что отныне будет растить деревья только ради их цветов. Когда Рылов обнаружил, что Маргулис крутит с его Тоней, он решил, что тот спятил. А также поглупел до идиотизма. Маргулис, со своей стороны, думал, что безумной стала его Рива, и, трепеща от страсти, набросился на костлявое, забытое тело Тони, разряжая в нее свою сладкую мужскую силу с трудолюбивой старательностью ночного мотылька. «И с громким жужжаньем», – как добавил Ури. Тоня сама понимала, что поступает безумно, но предпочла свое безумие запаху ружейного масла, порохового дыма и мочи, который постоянно исходил от ее мужа.
Да и меня самого, в те дни, когда я еще жил в деревне, считали не вполне нормальным. «Кладбище пионеров» стало окончательным доказательством этого, но уже в школе и в детском саду дети сторонились меня, и, кроме Ури, у меня не было друзей среди сверстников.
Дедушка и Пинес наталкивали в меня свои истории и учили распознавать деревья и насекомых. Циркин играл мне на мандолине и поражал своим умением забивать гвозди. Кожа на его ладонях была такой твердой, что он мог вбить гвоздь в доску одним ударом ладони. Пожимая его руку, я всегда ощущал сухое деревянное трение. «Скорпионы в щелях нашего коровника смертельно его боятся с тех самых пор, как один из них сломал свое жало о его кожу», – с улыбкой говорил Мешулам. Но когда Мандолина доил коров, его руки размягчались и ни одна из коров не жаловалась на грубость его прикосновений.
А Либерзон читал мне сказки из книг и однажды даже поиграл со мной в прятки, один-единственный раз.
«Они делали это в память о твоей бабушке», – сказал мне Пинес.
29
Время для сказок у Элиезера Либерзона находилось не так уж часто. Он, правда, передал свое хозйство в руки Даниэля, но зато целиком посвятил себя теперь совершенствованию ухаживаний за Фаней.
Он непрерывно изобретал все новые способы развлечь ее и позабавить. Это мастерство было скрыто в нем и раньше, но развилось до необыкновенных размеров, как только было востребовано к жизни. Он был уверен, что любовь – это та же почва, только самая таинственная и капризная из всех, и утверждал, что эта почва не терпит, чтобы за ней ухаживали банальными приемами – например, меняя глубину вспашки или вообще оставляя ее под паром. Такие приемы подходят разве что для худосочных земель и лишенных воображения пахарей. И поэтому время от времени вся деревня слышала Фанин смех, рвущийся из окон их дома, а Ури с восхищением говорил: «Наш Либерзон опять выдал что-то новенькое!»
Никому из нас так и не удалось примирить противоречие между Либерзоном – завзятым идеологом, который палил во все стороны из катапульт сионистских утопий, обрушивая на нас лавины слов в деревенском листке и на общих собраниях, и тем шаловливым ухажером, который таился внутри него и открывался одной только Фане. Он учил воронят на своем поле свистеть ей вслед озорным посвистом русских студентов, а в летние ночи таскал ее в поля на любовные прогулки, тайным свидетелем которых мне еще удалось побывать. Пинес рассказывал, как много лет назад, когда Фаня работала в упаковочном цехе мошава, Либерзон однажды приготовил дома лакомство из сметаны, какао и сахара, набрал полный рот этого крема и отправился в цех, чтобы поцеловать жену и перелить этот сладкий крем ей в рот. «Люди, которые останавливали его по дороге, чтобы поговорить по делу, были потрясены – впервые на их памяти Либерзон и рта не раскрыл!»
В десятую годовщину их свадьбы, преодолев все свои идеологические принципы, он отправился в город за голубой горой и купил ей дорогое душистое мыло, источавшее запах легкомыслия и ереси. В ту пору наши деревенские женщины еще мылились и мыли головы огромными кирпичами серого, дурно пахнущего мыла для стирки. Фаня пользовалась своим новым мылом только по пятницам, накануне субботы, и соблазнительный запах, который шел потом от ее кожи, породил в деревне волну раздраженных пересудов, напомнив старожилам духи Песи Циркиной и печальной памяти сундук Ривы Маргулис с его буржуазными излишествами. Фаню этот запах сделал стеснительной, а страсть Либерзона как минимум утроил.
Прошло два месяца, и, когда мыло совсем истончилось, Фаня обнаружила в нем истинный подарок своего супруга – «глупенькую записку», спрятанную в запаянной оловянной трубке, которую изготовил ему жестянщик. Либерзон услышал ее веселый визг, доносившийся из барака прачечной, где мылись в те дни женщины деревни, и тут же помчался к ней.
С тех пор, как рассказывали, он начал прятать такие записки во всех возможных и невозможных местах. Она находила его маленькие жестяные трубочки в кругах деревенского сыра и в кормушках дойных коров, слышала их бренчание в канистрах с бензином для инкубатора, а когда его искусство, по мере совершенствования, достигло вершины, стала обнаруживать их даже в желудках кур, которых готовила для обеда.
«Элиезер, как обычно, перегибает, – одобрительно заметил Пинес. – Если он будет продолжать в том же духе, у Фани может появиться мания преследования. В деревне все считают, что его тайники куда изобретательней, чем отстойная яма Рылова».
В отличие от своего друга Либерзона, Циркин-Мандолина по-прежнему тяжело работал и уже устал от жизни со своим ленивым сыном и от своей «грудастой активистки» – жены.
Мешулам утащил из одного из кибуцев Долины десятки ящиков со старыми бумагами и теперь годами занимался их сортировкой, а Песя то и дело появлялась из своего кабинета во Дворце Трудящихся, чтобы принять в деревне заграничных профсоюзных лидеров, бирманских специалистов по сельскому хозяйству или черных министров в цветастых юбках и поварских колпаках вместо шапок. Кроме того, она руководила социальной и воспитательной работой в кварталах новых репатриантов, и в газете была напечатана ее фотография – она купала марокканского ребенка в жестяном тазу, одновременно улыбаясь его матери. «Товарищ Песя Циркина объясняет новой иммигрантке, что такое материнская любовь», – было написано под материнским выменем Песи.
А дедушка растил меня, подрезал и выхаживал свои деревья, писал записки и строил планы. И таил в душе тончайшую обиду на двух своих бывших друзей, маскируя ее под видом безупречной вежливости. Тот же поток времени, который наращивал плоть на моих костях и наполнял меня историями из прошлого, медленно разлагал «Трудовую бригаду имени Фейги», превращая ее в величественную легенду, кучку потрескавшихся фотографий и несколько бестелесных теней.
Но я видел в Циркине и Либерзоне членов семьи. Как-то раз, придя в дом к Либерзону и никого не застав, я взял со стола его книгу сказок. Я был еще ребенком и не умел читать и писать, но и без этого увидел, что книга пуста. Белые бумажные страницы, сверкающие глянцем и переплетенные в полотняную обложку. Либерзон попросту придумывал все сказки, которые он мне читал. «Стрекозу и муравья», «Ворону и лисицу» и даже «Цветок золотого сердца».
Пинес расхохотался, когда я рассказал ему об этом.
«Вообще говоря, все мы выдумываем сказки сами или пересказываем чужие, – сказал он. – А „Стрекоза и муравей“, в частности, – просто нелепая басня, не имеющая ни малейшего смысла».
Однажды вечером я услышал, как он разговаривает с дедушкой на кухне.
– Ему нужно больше бывать со сверстниками, – сказал он. – Нехорошо, когда маленький мальчик проводит все свое время со взрослыми.
Но дедушка ответил:
– Это мой Малыш.
И с силой высосал горечь из маслины, которую держал во рту.
– Миркин, – настаивал Пинес. – Нарочно или нет, ты окружаешь Баруха грудами развалин. Я наблюдаю за ним в школе. На переменах он не играет ни в камешки, ни в прятки. И ни с кем не говорит, только ползает по земле, один.
– Он ищет жуков, как и ты, – сказал дедушка.
Порой я подымал голову и видел, что меня окружает насмешливое, крикливое кольцо.
– Они собираются вокруг него, как дневные птицы вокруг филина, кричат и дразнят.
– Меня это не беспокоит, – сказал дедушка. – И я не завидую тому, кто посмеет слишком к нему приставать.
Во втором классе я сломал пальцы внуку Рылова, Узи. Я стоял на коленях у забора, возле белого олеандра, наблюдая за гусеницами бабочки-сумеречницы. Толстые и сверкающие, они неуклюже извивались на листьях ядовитых кустов, и, когда я касался какой-нибудь из них, она поворачивалась ко мне затылком и смотрела на меня двумя огромными жуткими глазами. Я знал, что эти глаза – просто обман. Два голубоватых пятна, подведенные черным гримом. Пинес объяснил мне, что эти нарисованые глаза призваны отпугивать врагов.
Узи Рылов прыгнул мне на спину, схватил за уши и начал трясти. Я сжал его запястье и повернулся к нему лицом. Ему было тринадцать лет, он был старше и проворнее меня. На бар-мицву он получил от своего дедушки верховую лошадь и парабеллум и был послан без еды на холмы к черкесам, чтобы доказать, что способен выжить. Но я уже во втором классе весил сорок два килограмма, сравнялся с ним ростом и ежедневно получал отмеренную дедушкой порцию колострума и ненависти. Я стал медленно-медленно отгибать назад три его пальца, пока не раздался негромкий хруст. Он побелел, упал и потерял сознание. Двое учителей унесли его, а я снова наклонился к гусенице, чтобы разглядеть ее поддельные глаза.
Вечером к нам пришел Рылов, чтобы поговорить с дедушкой, но дедушка, насмешливо перекатывая во рту кубики льда, посоветовал его внуку впредь играть со своими сверстниками, а не набрасываться на беззащитных малышей.
С тех пор на меня не нападали. Зато дразнили на переменах, и Пинес, который всегда ухитрялся выглянуть в окно учительской точно в нужный момент и заметить, что я уже закипаю, выбегал в таких случаях наружу, уводил меня в школьный «Живой уголок» и клал руку мне на затылок, снимая с меня напряжение и ожесточенность.
Дважды в неделю, после обеда, я выходил с ним в поля. В «Школу Природы».
«Природа чужда расточительству витийствовал он, пока мы шли по пыльной дороге в сторону вади. – У нее все идет в дело. „Держись за это и не убирай руку от того“ [135]135
«Держись за это…»– см. примеч. к главе 18 ( примечание 98).
[Закрыть]. Существуют червячки, которые живут в кожуре чеснока. Существуют паучихи, которые пожирают своих самцов. Коровий навоз, сгнившие фрукты, ткань, бумага – всему находится применение».
Он шел, заложив руки за спину, как помещик, осматривающий свои владения. Я тащил на плечах квадратный военный ранец, набитый пинцетами, сачками, пустыми спичечными коробками и заклеенными бутылочками с хлороформом. «Этот ранец дал мне твой дедушка, – сказал он. – Это ранец английских радистов, который принадлежал твоему дяде Эфраиму».
Я предложил Пинесу поискать богомола. Это насекомое привлекало меня сочетанием жеманной походки и ханжеского вида. Но тут нашу тропу торопливо пересек оранжевый жучок с черными пятнышками на спине, и я указал на него Пинесу, который вертел головой по сторонам, не переставая разглагольствовать. Учитель возбудился.
«Может, на этот раз нам повезет», – сказал он и велел мне не сводить глаз с жучка. Тот двигался прямо вперед, чем-то явно озабоченный. Его короткие, похожие на палочки ножки безостановочно шевелились.
«Замечательное обоняние», – прошептал Пинес и пополз за ним на четвереньках.
Четверть часа спустя жучок побежал быстрее, и мы учуяли едва заметный запах падали.
Жучок исчез под слежавшимся слоем соломы.
«А ну, посмотрим» – сказал Пинес и, приподняв солому, обнажил трупик щегла. Мы уселись с подветренной стороны, чтобы не дышать зловонием, и Пинес велел мне внимательно приглядываться к тому, что сейчас произойдет.
Появился второй жучок, прокладывая себе дорогу между комьями земли. Не теряя времени, оба жука поспешили совокупиться возле трупа.
«Видишь, Барух, – сказал Пинес. – Природа чрезвычайно разнообразна. Одни пары назначают свидание в поле, среди цветов, другие идут в театр, а эти двое ищут зловоние».
Теперь оба жука начали подкапываться под мертвого щегла. Они выбрасывали наружу маленькие комочки земли и мелкие камешки, и труп все глубже погружался в ямку. Мы просидели там несколько часов, пока птица не исчезла полностью, укрытая слоем земли.
«А теперь, – сказал Пинес, – мамаша-жук отложит свои яйца в труп и будет жевать падаль, размягчая ее для своих будущих детей, пока не появятся на свет личинки. Одни дети растут во дворцах, а другие – в падали. Да будет моя доля с вами, убогие мира сего, ибо вы соль земли».
Он взял меня за руку, и мы пошли домой.
Когда врачи объявили, что Пинес уже может вернуться в деревню, Бускила нанял для него специальное такси, а я предложил ему пожить несколько недель у меня. Но Пинес сказал только: «Домой».
Слезы, вызванные грустью и мучительным усилием, стояли в его глазах, когда мы наконец добрались до его дома. Он очень постарел за эти дни. Маленькие сгустки крови с точностью хирургического ножа перерезали нити его памяти, разрушили все плотины, которые он возводил со дня прибытия в Страну, и понудили центр голода в его мозгу посылать непрерывные сигналы.
«Все ребята поумирали, – сказал Пинес. – Пали в войне с соблазнами и от тяжкой работы. Только Левин да я пока еще живы. Двое никчемных стариков».
Теперь он уже не преподавал и почти не приглашал учеников к себе домой. На поля он тоже не выходил и лишь иногда сидел в своем саду, глядя на ползущих по земле муравьев и прыгающих в траве кузнечиков. Песчаный удав, выпущенный из клетки, лежал, свернувшись ленивыми кольцами, среди диких цветов в «Живом уголке». Свои зоологические коллекции он разделил между мной и школой. Выцветшие пресмыкающиеся в их банках с формалином, членистоногие и пустые птичьи яйца остались в «Живом уголке». Но, кроме обычной классификации, Пинес делил всех животных еще и на «полезных» и «вредных» и поэтому свои собственные коллекции тоже разделил на два больших семейства – «Наши друзья» и «Наши враги».
«Трудное деление, – признавался он. – Щурка, например. С одной стороны, она уничтожает ос, но с другой стороны – также и пчел Маргулиса. Или мангуст, который одновременно охотится и на полевых мышей, и на цыплят».
«Когда видишь насекомое, птицу, млекопитающее или пресмыкающееся, первым делом спроси его: „Ты с нами или против нас?“», – сказал мне Пинес уже во время наших первых совместных прогулок в полях, когда мне было пять лет.
«Свою коллекцию „Друзей“ я оставлю тебе, – сообщил он мне. – Ты этого заслуживаешь».
Он любил советоваться с дедушкой, который был специалистом по садовым вредителям, и они вдвоем преподали мне первые уроки их распознавания и уничтожения. Однажды они привели меня в сад и, положив мне руки на плечи, подвели к одному из грушевых деревьев.
«Смотри внимательно», – сказал дедушка.
Двое мужчин, в одинаковых серых рабочих рубахах, один в каскетке, другой в широкополой соломенной шляпе, высились надо мной с торжественным выражением на лицах. Волнение, причины которого я не понимал, ощущалось в воздухе.
«Но я ничего не вижу», – сказал я.
Дедушка опустился на колени и указал на круглое, диаметром примерно в полсантиметра, отверстие в стволе груши. На земле, под отверстием, виднелась маленькая кучка тонких опилок.
«Этот хищник может уничтожить все дерево целиком», – сказал Пинес.
Дедушка вытащил тонкий, длинный кусок стальной проволоки с заостренным и завитым, как пружина, концом.
«Удочка садоводов», – сказал он и опять стал на колени возле дерева. Осторожным и уверенным движением он сунул свою удочку в туннель личинки. Полтора метра проволоки медленно исчезли внутри ствола, и дедушка молча вздохнул, поняв, как велик причиненный личинкой вред.
«Вот она, мерзавка!» – сказал он, почувствовав, что острие воткнулось в личинку.
Он слегка повертел проволоку, вонзившуюся в тело добычи, как будто поворачивал пробочник, а потом начал осторожно вытягивать ее наружу. Из глубины ствола послышалось омерзительное царапанье вырываемых из сердцевины дерева зубов и когтей, от которого у меня озноб прошел по коже, а затем свистящий, тошнотворный писк чего-то мягкого, что цеплялось за стенки своей норы, сопротивляясь вытягиванию на свет.
«Давай, вылезай!» – сказал дедушка, вытаскивая конец проволоки наружу. Мягкий оранжево-желтый комочек, испещренный черными точками, извивался и крутился на завитом острие, выставленный на всеобщее обозрение и позор. Дедушка придвинул его к самому моему лицу, и во мне поднялись тошнота и ненависть.
«Посмотри хорошенько, Малыш, – сказал дедушка. – Это враг. Медведка».
Так начались мои сельскохозяйственные уроки. Дважды в неделю меня посылали в сад высматривать маленькие кучки опилок у основания деревьев.