Текст книги "Русский роман"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
«Даже рыловская Тоня и та признала, что Малер хорошо влияет на удой ее коров», – рассказывал мне Авраам в одной их тех редких бесед, которыми он меня удостаивал.
«Как-то раз я шел по дорожке, и вдруг звуки Бетховена, словно волшебными канатами, притянули меня к времянке твоего отца. Я подошел и заглянул в окно. Он лежал на кровати, золотые кудри на лбу, как копна соломы, и слушал музыку. У него был патефон, который ему прислали родители из Германии. Успели послать до того, как Гитлер их сжег».
Пинес постучал и вошел. Биньямин поднялся, клацнул каблуками и поклонился. В тот день в жизни отца произошли три события. Он был переименован из Биньямина Шницера в Биньямина Шенгара, получил первый частный урок иврита и одолжил Пинесу две пластинки.
«Твой отец учился старательно и увлеченно. И хотя он так и не стал свободно говорить на иврите, но абсолютно правильно означал огласовку» [74]74
Огласовка– система диакритических (подстрочных и т. п.) значков, указывающих произнесение отсутствующей (в иврите) гласной.
[Закрыть].
В деревне была тогда веселая группа молодых ребят, которые называли себя «Бандой». Все это были дети второго поколения, недавно достигшие совершеннолетия.
«Деревенские прощали им все их проделки, потому что это были новые евреи, дети нашей земли, свободные, распрямившиеся, с бронзовой кожей, – рассказывал Пинес. – По ночам они воровали сладости и кофе из магазина и оружие у англичан на соседнем аэродроме. Рылов иногда вооружал их бичами и посылал в поля прогонять арабский скот, который вытаптывал нашу молодую пшеницу. Каждый год, на Шавуот, когда поднимали к небу новорожденных детишек и первые плоды, ребята из „Банды“ устраивали представление – проносились перед всеми галопом, стоя на лошадиных спинах, словно украинские казаки».
Когда они украли весь шоколад в деревенском магазине, Шломо Левин пришел к Пинесу и потребовал разговора с глазу на глаз.
– Они сделали это мне назло, эти воришки, – сказал он. – Они презирают меня, потому что я не ковыряюсь в земле, как их родители.
– Они сделали это, потому что им хотелось шоколада. Потребность в сладком свойственна почти всем животным.
– Они никогда бы не украли у кого-нибудь из деревенских, – сказал Левин. – Если у них нет денег на шоколад, пусть едят камардин.
– Только на прошлой неделе они стащили две банки меда со склада у Маргулиса, – сказал Пинес.
– Точно так же ко мне относились в самом начале, когда я только приехал в Страну, – продолжал Левин, оглохнув от гнева. – Вы никогда не замечали и не ценили тех, кто занят обычным, неприметным трудом. Вы были поглощены своим великим спектаклем Освобождения и Возрождения. Каждая борозда была для вас «Возвращением к Почве», каждая курица несла не просто яйца, а «Первые Яйца После Двухтысячелетнего Рассеяния», и простая картошка, которую мы ели в России, стала у вас называться «земляными яблоками», во имя Слияния с Природой. Вы фотографируетесь с ружьями и мотыгами, вы разговариваете с жабами и ослами, вы наряжаетесь, как арабы, и воображаете, будто способны летать по воздуху.
– Но это позволило нам выжить, – сказал Пинес.
Левин поднялся, бледнея от ненависти.
– Между прочим, я тоже выжил, – сказал он. – Я мог бы уехать из Страны, но я не уехал. Я мог стать богатым торговцем в городе, но я пришел сюда. Ты воспитал их в духе презрения к таким, как я, и не повторяй мне, пожалуйста, свой вечный припев – ах, они мои грядки, ах, они мои саженцы, – ты ведь и сам не работаешь на земле. Мы с тобой оба служим на общественной должности. Мы оба воображали, будто служим идее, а превратились в прислугу у кулаков. Вот они кто на самом деле, твои новые евреи, с этой их землей, и с их «семью плодами» [75]75
Семь плодов– семь видов плодов Земли Израиля, перечисленных в стихе Библии: «Пшеница, ячмень, виноградные лозы, смоковницы и гранатовые деревья… масличные деревья и мед» (Второзаконие, 8:8).
[Закрыть], и с их коровами! А Гордон [76]76
Гордон, Аарон Давид(1856, Троянов, Житомирской губ. – 1922, Дгания Алеф, Израиль) – один из основателей, идеолог и духовный руководитель халуцианского (пионерского) движения в сионизме. Его последователи определяли мировоззрение Гордона как «религию труда». Возвращение евреев к труду на земле должно было, по Гордону, завершиться появлением «нового еврея» и возрождением еврейского государства.
[Закрыть]и Бреннер, между прочим, писали вечными ручками, которые чинил им я.
Пинес пришел в ярость.
– К нам не приходят из одолжения, – сказал он громче обычного. – И у нас не дают медаль за отказ от магазина в городе. Ты пришел сюда, потому что тебе эта земля была нужна не меньше, чем всем нам. Ее прикосновение, ее запах, ее обетование. Она нужна тебе больше, чем ты ей.
Но после того, как Левин вышел, оскорбленно грохнув дверью, Пинес позвал ребят из «Банды» и задал им жестокую взбучку.
«Наша жизнь не сводится к сладостям. Кому нужны бисквиты и пирожные, тот может отправляться в город».
«Банда» ушла от него пристыженная и приговорила себя к перевоспитанию на трудовых работах, выразившихся в постройке большого ящика с песком для деревенского детского сада – этот ящик и поныне служит нашим малышам.
Мой дядя Эфраим был одним из членов «Банды». Худощавый и красивый, стремительный и точный, как мангуст, он был главарем и заводилой всех их затей и проказ. Как-то раз они выбрали себе в жертву Биньямина. Их давно смешили его медленные, неуклюжие движения, а Эфраим ненавидел его и боялся с того самого дня, когда он спас мою мать.
В одну из суббот, когда Биньямин лежал, отдыхая, в своей времянке, они протолкнули к нему в окно маленькую гадюку и стали ждать, как развернутся события. Когда отец услышал шелест змеиных чешуек, он закричал от ужаса и выбежал наружу, под их ликующие крики. Он остановился напротив них, прищурив глаза от света вечернего солнца и от ярости, которая охватила его, когда он понял, что над ним смеются. Потом он молча подошел к Эфраиму, которому тогда было уже почти семнадцать, схватил его за широкий кожаный пояс и одним рывком поднял в воздух.
«Твой дядя Эфраим извивался, кричал и смеялся одновременно, но твой отец понес его во двор, держа одной левой рукой, и там швырнул – как тот был, в субботней одежде, – прямиком в коровье корыто».
«Банда» встретила поступок Биньямина восторженной овацией. Все они тут же втиснулись в его времянку, и Эфраим ударил своей ороговевшей пяткой по затылку свернувшейся под стулом змеи. Потом они посадили Биньямина за стол и один за другим пытались пережать его руку. Когда он одолел их всех, они немедленно приняли его в свои ряды.
Он встречался с ними каждую пятницу, в конце недели, – улыбчивый, застенчивый, медлительный и косноязычный. Они быстро научились использовать его технические способности. Время от времени они забирались в машину Песи Циркиной – она ездила тогда в простом сером «виллисе», полученном от «Машбира» [77]77
« Машбир»– сеть универсальных магазинов в Израиле.
[Закрыть], – и Биньямин заводил для них автомобиль без ключа, будучи уверен, что машина нужна им для перевозки оружия и важных военных сведений. Но по дороге они почему-то всегда сворачивали в кинотеатр в Хайфе.
Эфраим привязался к нему больше всех других и совершенно забыл ту свою давнюю неприязнь, которую ощутил, увидев запыхавшуюся и смеющуюся сестру в его объятиях. Несколько раз в неделю он приходил к нему во времянку послушать музыку, и мало-помалу они породнились душой. Как-то раз он увидел в сундуке у Биньямина немецкую одежду, которая показалась ему ужасно смешной. Он тут же напялил на себя кожаные тирольские брюки и темный фланелевый пиджак и побежал позабавить друзей. Потом он увидел на самом дне сундука длинное муслиновое платье.
«Что это?» – спросил он и провел рукой по мягкой ткани. Во всей деревне не было ни одного предмета, ощущение от которого могло бы сравниться по гладкости с этой нежной, тонкой тканью – ни бархатные носы жеребят, ни лепестки цветущих яблонь. Он вдруг подумал о своей матери, и на глазах его выступили слезы.
«Это для свадьбы, – ответил Биньямин. – От моей мамы для моей свадьбы».
Он открыл кошелек и достал из него фотографию. «Папа, мама, Ханна, Сарра, – называл он, указывая пальцем. – Мама дала мне платье».
Мать Биньямина, светловолосая высокая женщина, сидела на стуле, ее дочери, обе в одинаковых платьях, стояли рядом. Отец, невысокий и худой, коротко стриженный, с солдатскими усами, стоял позади.
Эфраим, оставшийся без матери, и Биньямин, которому предстояло вскоре потерять всю семью, стали задушевными друзьями.
«Их голоса все еще звучат в моих ушах. Голоса двух моих учеников. Быстрый говорок Эфраима, басовитое, в нос, косноязычие Биньямина. Голос твоего пропавшего дяди. Голос твоего погибшего отца».
14
Однажды, поздней зимою, рыловская Тоня тайком прокралась на пасеку Хаима Маргулиса. После гибели маленькой дочери под копытами коровы Тоня родила сына, которого назвали Дани. Из-за молчаливости отца ребенок заговорил только в пятилетием возрасте, и ненависть Тони к мужу росла, как поднимающаяся стена. Большую часть времени Рылов проводил в огромном тайнике, в сточном колодце коровника, где у него были собраны невообразимые запасы оружия. Запах перебродившей коровьей мочи и динамита шел от него даже после того, как он долго скребся наждачной бумагой, и Тоня затосковала по сладким медовым пальцам.
Она спряталась среди японских слив «сацума» на участке Якоби и издалека подглядывала за любимым. В своей громоздкой защитной одежде он казался ей симпатичным медведем. Готовясь к выпасу своих крылатых коров, Маргулис перетаскивал ульи с одного места на другое, подсчитывал даты цветения и обдумывал будущие смеси ароматов. Низко пригнувшись, Тоня проскользнула за его спиной к рабочему сараю и вошла туда следом за пчеловодом. Он все еще оставался в тяжелой маске из сетки и ткани и потому не заметил ее.
Маргулис снял с полки улей, открыл его и стал внимательно проверять соты. Тоня видела его сосредоточенное и счастливое лицо. Он вытащил одну из восковых пластинок, окруженную взволнованно гудящим шаровым облаком рабочих пчел, стряхнул их обнаженной рукой, и лицо его засветилось. Дрожащими руками он положил на стол двух пчел, сцепившихся друг с другом в схватке, и разделил их с помощью двух спичек. Пчелы тут же снова набросились друг на друга, и он снова разделил их спичками. Так продолжалось, пока они не обессилели. Тогда он переложил их в специальную банку, в которой их разделяла стеклянная перегородка, повернулся, чтобы снять и положить на место маску, и попал в жаркие объятия Тони, которая стояла за его спиной.
– Тоня! – в ужасе прошептал Маргулис – Ты сошла с ума? Среди бела дня? Твой муж меня пристрелит. – Он решительно оттолкнул ее от себя, усадил на стул и стал угощать медом.
– Почему ложечкой, Хаим? Почему не как раньше? – капризно замурлыкала Тоня.
– Ты только что видела мой самый большой секрет, – словно не расслышав, улыбнулся Маргулис. – Примирение двух пчелиных цариц.
Тоня попыталась было вернуть его внимание к их собственному примирению, но Маргулис посмотрел на нее невинным голубым взглядом и увлеченно продолжал.
– В каждом улье есть только одна царица, – объяснял он, будто читая лекцию. – Это непреложный закон. Она определяет, сколько пчел будет в улье. Но перед началом весеннего цветения мне нужно как можно больше рабочих пчел.
– Ты говоришь, как заправский капиталист, – улыбнулась Тоня сквозь слезы.
Но Маргулис словно бы не расслышал ее шутку и не заметил ее муку.
– Я жду, когда появляются новые царицы, – продолжал он, – и, когда они набрасываются друг на друга, я их разделяю спичкой или щепочкой, медленно-медленно, очень терпеливо, пока они не устанут от драки и согласятся жить рядом и откладывать яйца в одном улье. Таким способом я получаю вдвое больше рабочих пчел, а значит – вдвое больше меда. Ты предпочла его, Тоня, так что сейчас тебе остается есть то, что ты сама себе наварила.
– Но при чем тут это, Хаим? – прошептала она, мягко выговаривая его имя, потому что думала о его медовых пальцах. – Зачем ты рассказываешь мне об этих пчелах?
Но Маргулис уже вернулся к своим дерущимся царицам и с бесконечным терпением принялся разделять очередную пару пчелиных маток, схватившихся не на жизнь, а на смерть, медленно успокаивая их тихими словами, и Тоня вышла из времянки, снова проскользнула через сад Якоби и побрела под небом цвета расплющенной серой жести, слыша одни лишь свои сдавленные всхлипывания да чавканье собственных сапог, которые то погружались в грязную жижу, то высвобождались из нее с тошнотворным чмокающим звуком.
Полускрытая густыми рядами кормовой капусты и первым цветением фруктовых деревьев, она пересекла участки ближайших соседей и тут увидела Эфраима и Биньямина, которые кружились в медленном вальсе среди валенсийских апельсинов. Вернувшись домой, она рассказал об этом мужу.
Рылов поспешил к дедушке. Его встревожили не возможные «отношения» между двумя парнями, а факт внедрения буржуазных танцев в ткань нашей трудовой и творческой жизни. Однако слух просочился, и в деревне начали поговаривать.
– Он просто учил меня танцевать, – оправдывался Эфраим, стоя перед семейным столом. – Я читаю ему стихи Пушкина и учу запрягать этих сдуревших рыловских лошаков, а он в обмен учит меня слушать музыку.
– Это не тот парень, который поймал Эстер, когда она упала с крыши? – спросил дедушка.
– Я не упала, – сказала мама. – Я спрыгнула ему в руки.
– Привел бы ты при случае своего Ионатана [78]78
Ионатан– верный друг и постоянный спутник царя Давида.
[Закрыть]к нам домой, чтобы мы могли с ним познакомиться, – предложил дедушка.
Ривка Пекер, дочь деревенского шорника, которая тогда только начала гулять с Авраамом, насмешливо выпятила толстые губы, а сам Авраам обозвал Эфраима и Биньямина «Штраусом» и «Матильдой», за что был немедленно награжден мокрой селедкой, сунутой ему за шиворот под рубашку.
«Я пригласил его к нам на ужин в канун субботы, – объявил Эфраим назавтра. – Он ест все, что подают».
Авраам начал чихать уже за несколько минут до прихода Биньямина, и все заулыбались, поняв, что «йеке» несет букет нарциссов.
Моей маме было тогда восемнадцать лет. Она с детства готовила для всей осиротевшей семьи. Теперь она с любопытством рассматривала рыловского «недотепу», который умело управлялся с ножом и вилкой, но почему-то выронил собранные в вади цветы прямо на белые носки, которые она надела специально к его приходу. Ее тело помнило силу его рук и теплое дыхание его рта на оголившемся животе. С того дня, как она упала с крыши в его объятья, они сталкивались много раз, но он всегда опускал глаза при встрече. От воспоминания о звонком раскачивании ее ног в колоколе платья у него мгновенно пересыхало во рту, и он боялся, что не сможет выдавить из перехваченного горла даже простое «Привет».
Биньямин знал, конечно, что Эстер – девушка Даниэля Либерзона, самого лучшего волейболиста в Долине, который постоянно сопровождал ее на танцах и был сыном того самого Элиезера Либерзона, что каждый месяц собирал всех молодых спортсменов деревни, чтобы обрушить на них очередную лекцию о великих целях и задачах Рабочего движения.
Он ел, низко наклонив голову и уставившись в тарелку, и глотал суп совершенно бесшумно. Казалось, он все время что-то обсуждает сам с собою, потому что сразу же после ужина он встал, как будто вдруг твердо решил, что такой случай может больше не представиться, и попросил у дедушки разрешения «погулять с Эстер».
«Об этом спрашивают у девушки», – сказал дедушка. Он посмотрел на Биньямина и на свою дочь. Увидев новую пару, он всякий раз задавался вопросом, когда и почему их любовь даст непременную трещину.
Они вышли в поле, а Эфраим бесшумно шел за ними, словно на привязи, и видел, что они долго идут в полном молчании. Наконец Биньямин поднял глаза к небу и сказал низким, изменившимся голосом: «Много звезд».
«Море, – согласилась мама и положила руки ему на плечи. Она была намного выше ростом. – Скажи, Биньямин, – она заглянула в его глаза, – правда, что у вас колбасу любят больше, чем мясо?»
«И в следующий четверг она попросила Эфраима пробраться на британский аэродром и стащить из кантины сосиски, потому что Биньямин опять придет к нам ужинать, – а сейчас и ты кончай свой ужин, Малыш, и ничего не оставляй в тарелке».
Дедушка вздохнул. «Вот так началась любовь твоих родителей», – сказал он. Любовь босоногой девушки, «миркинской дикой козы», с ее длинными косами и длинными ногами, в карих глазах которой сверкали зеленые и желтые искры, и вежливого, неуклюжего, косноязычного молодого паренька из Баварии, чья золотоволосая голова едва достигала плеч любимой девушки. Вид тяжело шагающего Биньямина и прыгающей вокруг него Эстер забавлял всю деревню. Были, однако, и разговоры о том, что эти двое «не подходят» друг другу – как «в смысле физическом», так и вообще, в смысле отношений «дочери Миркина» с «каким-то немецким парнем, который не впитал высокие идеалы Движения прямо с материнским молоком».
У деревенских были и более практические соображения. Давно имея дело с коровами, они знали, что у любви есть также наследственная сторона, и перспектива скрестить дочь Миркина с сыном Либерзона возбуждала их воображение и надежды.
Даниэль с детства привык, что его отец и мать непрерывно обнимаются, не сводят глаз друг с друга и после обеда всегда торопятся выйти из-за стола, чтобы укрыться на полчасика для послеполуденных отдохновений, страстность которых никому в доме не давала заснуть и так пугала всю дворовую живность, что даже куры у них неслись реже обычного. И он то ли не хотел, то ли не мог опознать первые приметы угасания маминой любви.
«С ним случилось самое страшное, что может произойти с мужчиной, – сказал однажды Ури, когда мы разговаривали о моей матери. – Он потерял понимание и уверенность, а с ними – и всю свою привлекательность».
Даниэль был обречен пройти страдальческий путь всех отвергнутых влюбленных. Это было похоже на ампутацию. Когда он потерянно и печально шел к нашему дому, его провожали сочувственные взгляды. Поначалу он еще плакал и умолял, но потом окончательно умолк и только ночи напролет лежал в высокой траве напротив миркинской времянки да высматривал сквозь стебли, не мелькнет ли в освещенном окне любимый силуэт. Через несколько недель дедушка заметил, что трава по ту сторону улицы в одном месте растет особенно густо, как будто под протекающим краном. Ночью он пошел посмотреть, что это течет, и обнаружил там несчастного Даниэля, истекавшего беззвучными слезами.
«„Так ты ее никогда не вернешь“, – сказал я ему».
В конце концов Либерзон и Циркин решили сходить к старому другу Миркину и поговорить с ним с глазу на глаз. Однако, не успев еще выйти из дому, они столкнулись с неожиданным препятствием. Фаня Либерзон встала в дверях, загородила собою дорогу и напомнила им, что «Трудовая бригада имени Фейги» уже имеет на своем счету одно неразумное вмешательство в сердечные дела.
«Я вам не дам повторить историю с Фейгой, – решительно сказала Фаня. – Дайте ребятам померяться силами и предоставьте девочке выбрать самой. Мы не арабы и не какие-нибудь ортодоксы пейсатые, у которых родители решают, за кого выйти их дочери. И прошли уже те ваши времена, когда девушки выходили замуж согласно уставу и сердца разбивались по решению общего собрания».
Либерзон пришел в ярость. Рыловский недотепа не представлялся ему достойным конкурентом собственного сына.
«Разбазаривают на таких иммигрантские сертификаты…» [79]79
Сертификаты– после утверждения британского мандата (1922) англичане приняли систему иммиграционных сертификатов, ограничивающую число потенциальных репатриантов.
[Закрыть], – бормотал он, бережно извлекая жену из дверного проема и удерживая ее в руках, пока Циркин с опаской выбирался наружу. Но когда они заявились к Миркину, их встретили те же слова:
«Мне очень нравится твой сын, – миролюбиво сказал дедушка Либерзону. – Но я не вижу никаких изъянов и в Биньямине. Он прилежный, работящий и честный парень, на него можно положиться, и мне сдается, что и девочка его любит».
Либерзон и Циркин попытались напомнить ему, что Даниэль любит Эстер с того времени, как ему исполнилось три недели, но тут дедушка вышел из себя и заявил, что не верит во все эти глупости. «В отличие от многого другого, что мы здесь наворотили, – писал он на одном из своих клочков, – любовь не имеет ничего общего с межевыми кольями, с разделом владений и с прокладкой пограничных борозд».
15
Задолго до рождения Даниэля и покупки Хагит, в ту пору, когда Элиезер Либерзон был еще холостяком, у него была долговязая и тощая дамасская корова с очень длинной шеей и длинными рогами. Отношения, сложившиеся между хозяином и его животным, веселили всю деревню. Корова Либерзона не торопилась давать молоко, зато ела вдвое больше других коров, и ненависть Либерзона к этой прожорливой скотине выходила далеко за рамки обычного в крестьянских дворах. Он не называл ее иначе чем «изверг рода рогатого». Корова, под грубыми ребрами которой скрывалось нежное и обидчивое сердце, чувствовала это отношение хозяина и отвечала ему той же монетой.
Однажды, когда Либерзон вернулся с поля в свою убогую времянку, он увидел, что его корова развалилась в комнате и «жует простыню, заедая ее статьей великого Борохова» [80]80
Борохов, Бер(1881–1917) – еврейский ученый и общественный деятель, один из идеологов и лидеров социалистического («пролетарского») сионизма, основатель Еврейской социал-демократической парти Поалей-Цион («Рабочие Сиона»).
[Закрыть]. На полу валялись остатки разбитого в щепки стола – единственного предмета мебели, который он себе приобрел и на котором и ел, и писал, и читал. Осознав всю силу хозяйского гнева, корова поняла, что на сей раз она пересекла тонкую границу между мольбой о внимании и насильственным домогательством оного. Она ужасно испугалась и бросилась бежать.
«И сбежала – вместе со стеной моей времянки», – жаловался друзьям Либерзон. Наутро он обмотал длинную шею своей коровы веревкой и повел продавать в соседний кибуц, через вади. Там он встретил нового заведующего кибуцным коровником, который за несколько дней до того вернулся с курсов усовершенствования в голландском городе Утрехте, исполненный глубокого почтения к тамошним прославленным породам скота, и тотчас напугал этого заведующего до смерти, подробно расписав ему жуткие трудности акклиматизации северных коров в жаркой Стране Израиля.
– Они слишком избалованы, эти голландки, – объяснил ему Либерзон, – и очень легко становятся жертвами паразитов и депрессии.
– Я не могу взять на себя ответственность, – сказал заведующий коровником. – Это вопрос для общего собрания.
– Нет проблем! – небрежно сказал Либерзон. Общие собрания были в его руках, что глина в руке Творца.
– Эти голландки нуждаются в примеси местной крови, – решительно заявил он, выступая в переполненной столовой кибуца. – Они внесут в ваше стадо молоконосность, а моя великолепная корова обеспечит им выносливость. – Кибуцники слушали его как зачарованные. – И таким манером мы вместе создадим новую, еврейскую корову! – воскликнул он под конец.
«Ну и что теперь будет? – спросил Циркин, когда Либерзон вернулся из кибуца веселый и довольный и пришел к нему домой отведать каши из диких бобов. – Теперь тебе придется заняться земледелием, и всякий раз, когда тебе нужно будет отправляться в поле, твоя живность и птицы будут оставаться без всякого присмотра. Так нельзя. Негоже оставлять двор без хозяина. Тебе нужна жена».
До этого разговора Либерзон был убежденным холостяком. Теперь Циркин предложил ему свою Песю, заявив, что готов дать еще двух коров в придачу. Однако Либерзон любезно отказался. «Потому что в сумме это составило бы три коровы, – заметил Ури, когда мы с ним выслушали эту историю, – а это уже многовато для одного холостяка».
Поскольку больше в деревне свободных девушек не было, Циркин с Либерзоном решили, что за неимением выхода придется возродить древнюю и славную традицию умыкания невесты из виноградника.
Они снова направились в кибуц. Близилась осень, и руководитель кибуцных работ послал нескольких девушек собрать остатки винограда, а заодно подобрать и те виноградины, которые высохли и превратились в изюм. Либерзон и Циркин вооружились мандолиной, коробкой со всякими вкусностями и тарелками для еды и спрятались в винограднике, ожидая появления молоденьких сборщиц.
Мне пришлось очень долго приставать к Фане, прежде чем она рассказала мне о том, как развивались события дальше. Ее восхитительная снежно-белая голова покачивалась в такт воспоминаниям.
«Я услышала, что кто-то играет на краю виноградника, и пошла посмотреть. За последними кустами сидели двое парней. Один, которого я раньше никогда не видела, играл на мандолине, а второй был тот самый симпатичный молодой человек, который за несколько дней до этого обманом продал кибуцу свою корову. Он резал овощи для салата и пригласил меня присоединиться к их трапезе».
«Ты бы лучше шел отсюда, да побыстрее, – сказала Фаня Либерзону. – Наши говорят, что если они тебя поймают, то привяжут к рогам твоей коровы».
Либерзон пренебрежительно усмехнулся. Он заправил салат, накроил буханку и нарезал сыр, и, пока они с Фаней ели, Циркин кружил вокруг них, «как тот петух», повязав на шею красный цыганский платок и наигрывая «сладкие душещипательные мелодии». А потом Либерзон рассказал Фане о своей жизни, о своем хозяйстве, о «Трудовой бригаде имени Фейги» и о своих мучениях со зловредной коровой.
Фаня была на седьмом небе. В те дни «Трудовая бригада» уже исчезла за плотной завесой тайны и преклонения, и среди женщин Долины ходили легенды о Фейге Левин – первой женщине-пионерке, которая работала наравне с мужчинами и которую любили сразу трое парней, носившие ее на руках, спасавшие от болезней своей сладкой кровью и стиравшие ее белье.
Либерзон скромно признался, что он знаком с Фейгой Левин и не только варил для нее и принимал участие в стирке ее белья, но однажды был даже перевязан ее собственными руками и поглажен ее собственными пальчиками. Он показал Фане маленький рубец на нижней губе и сообщил ей, что именно сюда его поцеловала знаменитая Фейга. Увидев, что лицо Фани, как ему и хотелось, приняло задумчиво-мечтательное выражение, он тут же подал скрытный знак Циркину и затянул всем известную песню пионеров: «Буду пахать я и сеять с друзьями, только бы быть мне в Эрец-Исраэль…» Циркин подхватил, не переставая наигрывать на своей мандолине, и Фаня, не устояв перед соблазном, стала подпевать им обоим своим тонким, приятным голоском.
Сердце Либерзона подпрыгнуло от радости, но тут он допустил роковую ошибку, сообщив Фане, что в дни своей юности на Украине принадлежал к одному из знаменитых хасидских дворов [81]81
Хасидский двор– община последователей одного цадика, круг его приближенных и последователей; зачастую называется по имени цадика или по названию местности, где он проживал.
[Закрыть]. Выдумка эта всегда безотказно действовала на деревенских девушек в поселениях Иудеи, но Фаня на дух не переносила все, что было хоть как-то связано с религией, молитвами и заклинаниями, и, когда Либерзон начал струить ей в уши имена великих раввинов и чудотворцев, ее милое лицо исказила недовольная гримаса.
Либерзон, однако, не растерялся. Парни из «Трудовой бригады» умели, как парящие соколы, на полном лету поворачивать назад, не теряя при этом ни высоты, ни скорости полета. «А вообще-то, по правде говоря, я потомок пражского Голема» [82]82
Голем– человекоподобное существо, созданное посредством магического акта. Герой множества легенд. Наибольшую известность приобрела легенда о пражском Големе.
[Закрыть], – быстро нашелся он и заслужил одобрительный смех Фани.
Связь между смехом и любовью не составляла для него тайны. Он знал, что смех воспламеняет, возбуждает и размягчает женскую плоть, и немедля нанес удар в ту же точку, с жестокой насмешкой отозвавшись о кибуцных коммунах, что больших, что малых, и об их принципе равенства вообще.
«Фанечка, сердце мое, – сказал он доверительно, – я тут случайно заглянул в ваш коммунарский общий душ и своими глазами убедился, что люди никак не рождаются равными».
Фаня залилась румянцем, снова засмеялась и даже закачалась всем телом от удовольствия. Сама того не замечая, она положила руку ему на колено. «Рассмеши меня еще», – попросила она.
Теперь уже Либерзон был уверен, что красавица кибуцница станет его суженой и что с ней ему предстоят долгие годы любовных ухаживаний и испытаний. Он взял ее за руку и тут же на месте сделал ей предложение. И она прямо из виноградника пошла с ним в нашу деревню.
«Красивая история, и Элиезер Либерзон гений в таких делах, но на самом деле все было не так, – горячо возразил мой двоюродный брат Ури. – В виноградник отправился только Циркин. Он играл там среди кустов, и Фаня почувствовала, что должна пойти следом за этими звуками, потому что есть вещи, перед которыми ни одна женщина не может устоять. Циркин уходил все дальше и дальше от виноградника, потом соскользнул по склону холма, а Фаня продолжала идти и идти за ним. Так он довел ее до большого дуба, а за дубом она вдруг увидела Либерзона с мандолиной в руках. А Циркин потихоньку спрятался на дереве. Только после свадьбы она узнала, что Либерзон вообще не умеет играть на мандолине».
«Как раз в тот год, – со знанием дела сказал Мешулам, – Бен-Гурион заявил, что мошавники – не такие хорошие сионисты, как члены коммун и кибуцев, а Табенкин [83]83
Табенкин, Ицхак(1887, Бобруйск – 1971, Эйн-Харод, Израиль) – лидер Рабочего движения, один из организаторов кибуцного движения.
[Закрыть]сказал, что коммуну и кибуц покидают одни только корыстолюбцы. Не нужно быть большим гением, чтобы понять связь между этими словами. Понятно, что авантюра моего отца и Элиезера Либерзона никак не помогла сближению двух главных видов нашего поселенчества».
Похищение Фани породило длительную вражду между нашей деревней и соседним кибуцем. Все наши совместные оросительные проекты были немедленно аннулированы. Отмечались случаи швыряния камней и рукоприкладства возле разделявшего нас вади. В юмористическом выпуске нашей деревенской газеты Фаню сравнили с Еленой Прекрасной, и некоторые люди заговорили даже, что нелегкое дело возрождения земель Долины нельзя приносить и жертву плотскому вожделению отдельных индивидов. Но все это не могло изменить того факта, что Элиезер и Фаня Либерзоны оказались самой счастливой и любящей парой, которую когда-либо видели эти земли. Либерзон и после свадьбы не перестал ухаживать за своей женой, непрестанно смешил и удивлял ее, и ее смех и удивленные, восторженные возгласы то и дело оглашали всю деревню. В те дни люди еще жили в палатках, личную жизнь отделяло от общественной одно лишь брезентовое полотнище, и все доподлинно знали, что происходит в каждой семье, – для этого не нужно было тайком пробираться к чужому дому и подслушивать под его окном.
– Прежде всего, постарайся ее рассмешить, – сказал Либерзон своему сыну. – Женщины любят, когда их смешат. Перед смехом они не могут устоять.
– Смех, – сказал Мандолина, – это как трубный звук для стен Иерихона, как волшебное заклинание для пещеры с сокровищами или как первый дождь для высохшей земли.
– Хорошо сказано, – одобрил Либерзон, удивленно поглядев на своего друга.
Но к этому времени Даниэль был уже весьма далек от всякой возможности кого бы то ни было рассмешить – чувство юмора было первой из рухнувших опор его любви.
– Цветы, стихи, музыка, – наставительно перечислил Циркин.
– Хватит, Циркин, – сказал Либерзон и повернулся к сыну. – Что она любит? – спросил он.
– Мясо, – стыдливо прошептал Даниэль.
Либерзон и Мандолина встали на кулинарную вахту. В те дни повсюду царила нужда и недостача, и тем не менее Даниэль каждую ночь прокрадывался к дедушкиному дому с тарелками, накрытыми салфеткой. Запах жареных цыплят, запеченных бараньих ребрышек и говяжьего жаркого вызывал обильное отделение слюны у раздраженных соседей, которые злобно ворчали по поводу такого безумного расточительства, и властно привлекал к деревне кошек и шакалов со всей Долины. Эстер жадно поедала все, хохотала, обнимала Даниэля – и не переставала по ночам гулять с Биньямином.