Текст книги "Русский роман"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
23
«Но ты же в это время п и сал», – сказал я дедушке через несколько лет, когда подрос, изучил и знал всю эту историю в мельчайших деталях.
Мы гуляли в саду, и дедушка учил меня, как надсекать ветки неправильно росшей айвы, которая выпустила чересчур длинные, лишенные сучьев, отростки.
«Теперь скажи, Малыш, в каком месте ты хочешь вырастить ветку?»
Я опять посмотрел на него недоверчиво. Я еще не знал тогда, что насечка ветвей – самое обычное дело в садоводстве. Дедушка смерил взглядом голую ветку, выбрал набухшую почку на ее коре и сделал над ней лунообразную насечку. Когда дерево расцветет снова, каждая такая почка выпустит боковой отросток, и тогда дедушка подрежет дереву крону.
Уже в доме престарелых, после того, как он овдовел, и ослеп, и не видел ничего, кроме тени своей любви к Фане, Элиезер Либерзон рассказывал мне, как началась слава дедушки как садовода.
«Я так и вижу перед глазами его самого и этот его дикий апельсин, – мечтательно вздохнул он. – Это произвело огромное впечатление. Не так уж часто бывает, что маленький сионист-социалист из России учит уму-разуму богатых хозяев апельсиновых плантаций».
Я знал, что дедушка поссорился с владельцами апельсиновых рощ, потому что обнаружил, что некоторые из них продают свои ростки «безответственно» и сорт Шамути из-за этого уже потерял свое былое качество.
«И тут случилась эпидемия гуммоза и разом истребила целые плантации, – продолжал рассказывать Либерзон. – Стволы сгнили, листья пожелтели, деревья умерли, и никакие мази, никакие дезинфекции, медные окислы, известь – ничего не помогало. Они даже начали дезинфицировать свои мотыги, словно инструменты в больнице, – и тоже без толку».
Дедушка потребовал выделить ему больной участок для проб, и отчаявшиеся хозяева, которые, как правило, боялись иметь дело с молодыми поселенцами, на сей раз сдались и согласились. Они предоставили в его распоряжение пораженную плантацию, деньги и рабочих. Дедушка взял стойкие ростки дикого апельсина, которые никогда не поддавались гуммозу, и высадил рядом с каждым больным деревом. Когда эти саженцы пошли в рост, он снял ножом полоску коры с каждого стволика и такую же полоску гнилой коры, только поглубже, с больного дерева напротив. Потом прижал эти деревья друг к другу попарно, каждый больной ствол к дикому, связал так, чтобы голые участки соприкасались, и закутал эти места мешками, чтобы их защитить.
«Умирающие апельсиновые деревья выздоровели, как будто в их жилы влили свежую кровь», – сказал Либерзон.
«Наши пионеры подняли вокруг этой истории большой идеологический шум, – сказал Мешулам. – Это, мол, не просто садоводство или ботаника, это символ. Новая, здоровая кровь дикого апельсина одолела гниль, заразившую плантации старых поселений [105]105
« Старые поселения» – до прихода евреев Второй алии основную часть еврейского населения Палестины составляли жители старых, основанных на рубеже XIX и XX вв. поселений, финансировавшихся бароном Ротшильдом и враждебно встретивших новых поселенцев.
[Закрыть], – можешь себе представить, какой это был для них праздник! А ты что, не знал? Ну как же, об этом писали во всех газетах…»
«Газету не интересуют герои с расстегнутой ширинкой», – смеялся дедушка. Но я с детским упрямством предпочитал подлинную историю, которая состояла в том, что в тот момент, когда он увидел гиену, дедушка вовсе не работал во дворе, а справлял малую нужду в сточной канаве за коровником, и предпочитал я ее потому, что мгновенный переход от малой нужды к стремительному бегу требует совсем иной решимости и воли. Каждый знает, что любую работу легче прервать, чем перестать вдруг мочиться, если уж начал.
После этого случая я стал время от времени заходить после обеда в коровник. Дедушка посапывал в комнате или под деревьями в саду, Зайцер, устало привалившись к стене коровника, рассматривал старую газету, которую забыл Шломо Левин, коровы сонно мотали головами в своих стойлах, и даже измученные мухи – и те лениво дремали на пыльной куче мешков в углу или спали, свернувшись на кусочке сладкого рожка, обессиленные чрезмерной сладостью и усталостью. Я прятался за кучей навоза, расстегивал штаны и начинал мочиться, а потом внезапным, сильным и округлым нажимом заставлял себя прервать струйку мочи, хватал вилы и стремглав мчался во двор. После многочисленных тренировок я уже не ронял ни единой капли.
Дедушка вернулся из больницы, кряхтя от болезненных уколов. Прежде всего он приказал покинувшей свой пост Мане подойти к нему и сделал ей строжайший выговор. Оскорбленная и униженная, она поджала хвост, взяла в зубы свою миску и ушла с нашего двора навсегда. Либерзон, который был тогда деревенским казначеем и бывал иногда по делам в Тель-Авиве, утверждал, будто видел ее после этого возле кафетериев на приморской набережной, где она вовсю подлизывалась к англичанам. «Увидела меня и сразу спряталась – со стыда, наверно», – насмешливо сказал он.
Я притащил дедушке кресло. Я уже тогда, по рассказам, был маленьким силачом. Звезд с неба я не хватал, но считался «сильным, надежным и покладистым». Дедушка, кряхтя, опустился в кресло и стал рассказывать мне историю, из которой я запомнил лишь несколько непонятных слов – бациллы, антракс, гидрофобия и еще что-то невнятное о мальчике из украинской деревни, которого, кажется, укусил бешеный волк, и потом его привезли в Париж и там спасли от верной смерти.
«Вот, смотри, Малыш, – сказал дедушка, – Луи Пастер похож на Бербанка. Он тоже помогает тем, кто работает на земле».
Рива Маргулис и Тоня Рылова пришли навестить дедушку. Их лица выражали глубокую тревогу и озабоченность. Дедушка посмотрел на них с удивлением, потому что они никогда не показывались вместе. Они объяснили, что деревенский Комитет рекомендовал товарищу Миркину восстановить свои силы с помощью куриного бульона, и предложили для этого свою помощь. Но дедушка сказал «не нужно», а мне велел пойти и принести ему топор и крюк. Потом мы отправились ловить курицу.
В дальнем углу двора, возле обгоревшего тела гиены, сидел Пинес и измерял ее зубы и ширину черепа, записывая результаты в блокнот. Учитель пребывал в тихом волнении и, когда увидел дедушку и меня, поднялся и поспешил к нам. «Я уверен, что это она, – сказал он. – Не может быть никаких сомнений».
Затем Пинес принялся отрезать гиене голову. Он воткнул нож между шейными позвонками и несколькими умелыми движениями отделил толстую шею и плечевые сосуды от туловища. В конце недели сверкающий белизной череп гиены уже красовался в стеклянном шкафу в кабинете природоведения. Пинес, по своему обычаю, не стал растворять ткани в химикалиях, а зарыл голову гиены вместе с яичками люцилии [106]106
Люцилия– металлически-зеленая муха, один из основных пожирателей падали.
[Закрыть]. Личинки, которые вылупились из них, за несколько дней очистили кости догола.
Боязливые куры, деловито суетившиеся возле сеновала, увидели меня и дедушку, вооруженных коротким топориком и длинным крюком, и сразу поняли, чем это грозит. Дедушка стал затачивать топорик – сначала на точильном камне, который вращался внутри таза с водой и разбрызгивал вокруг искры и клубы пара, а потом тонким напильником, которыми точили серпы и косы. Куры стали озабоченно перекрикиваться, разбежались по двору и шумно захлопали крыльями. Дедушка не принадлежал к поклонникам мяса, но всегда забивал кур для семейного стола, вылавливая их длинным крюком, который представлял собой попросту ржавый, загнутый на конце полутораметровый прут опалубки. Сейчас он быстро выбросил руку вперед, подцепил крюком ногу нашей пестрой несушки Шошаны, нагнулся, болезненно застонав при этом, потому что живот его все еще пылал от уколов, и схватил курицу руками за горло.
Коровы в ужасе закрыли глаза. Последовал рывок – стремительное движение, которое мне никогда не удавалось уловить и оттого страстно хотелось замедлить и разглядеть во всех деталях, – и дедушка уложил шею Шошаны на бетонную стенку кормушки коровника и опустил на ее горло заточенный топорик.
Искаженный страданием клюв широко распахнулся, голова с гребешком упала на черные резиновые сапоги, а ошеломленное тело, брошенное, не глядя, за спину, по знакомой, точной и плавной дуге, полетело во двор. Безголовая курица – летящий фонтан крови – падала на землю, билась в судорогах, а потом поднималась на ноги, чтобы исполнить свой смертный танец. Дедушка уже уходил. Ему не нравилась моя склонность сидеть, застыв с широко открытыми глазами, и смотреть на ее беспорядочные прыжки. «Это ты, видно, унаследовал от матери», – сказал он однажды.
Тем временем Шошана металась вперед и назад, лишь иногда отклоняясь чуть в бок, падала и снова вставала, из ее обрубленного горла толчками била кровь, впитываясь в землю, и все это – в ужасной, завораживающей тишине, потому что страдания ее души были уже отъединены от страданий ее тела.
Ее голова и горло с их голосовыми связками, болевым центром и складом памяти лежали, брошенные, в соломе рядом с кормушкой, и я всегда боялся, что курица отыщет свою голову, снова срастется с ней и побежит прочь. Для большей уверенности я исподтишка подкрадывался, хватал эту отрубленную голову и швырял ее кошкам.
Шаги Шошаны становились все более вялыми. Ее подруги, как ни в чем не бывало, уже собирали вокруг нее зерна. Маленький гребешок, что пылал в моих штанишках, тоже угасал. Когда она наконец бессильно упала на землю, я поднялся и подошел поближе – посмотреть, как она испускает дух. Еще несколько маленьких, коротких выбросов крови, мгновенная страшная судорога, а потом несколько розовых и черных пузырей, вспучившихся в белой, разорванной гортани, и странный легкий шорох, послышавшийся в ее глубине. Дедушка подошел, растоптал сапогом лужицу крови, чтобы она побыстрее впиталась в пыль, поднял Шошану и понес к тете Риве, чтобы та ощипала ее. Но на брызгах крови, разлетевшихся по двору во время ее танца, еще несколько часов копошились кучки зеленых мух. Потом и они исчезли.
Вечером пришла Фаня Либерзон, красивая, как всегда, сварила куриный бульон и, пока дедушка ел Шошану, читала ему приятным размеренным голосом устав нашей деревни.
«Нашей целью является создание коллектива земледельцев, которые живут трудом своих собственных рук, отказавшись от эксплуатации…»
«Наш путь сочетает в себе реальность с идеалами…»
«Образование будет общим и равным для детей всех членов коллектива…»
«Духовные и экономические потребности семей будут удовлетворяться через общественные учреждения…»
«Взаимопомощь», «самообеспечение», «статус женщины», «возвращение к земле» – возвышенные и утешающие слова все витали и витали в комнате дедушки, пока искаженные болью черты его лица вдруг размягчились в неожиданной снисходительности, скучливая гримаса изогнула уголки его рта, и он уснул, как младенец. Его лицо во сне было точно таким же, как тогда, после смерти, когда я поднял его мягкое, теплое и белое тело и похоронил на его участке, в том месте, где он всегда искал покоя.
24
После того как Шуламит пришла и увела дедушку в дом престарелых, я стал ходить к Пинесу, чтобы он рассказывал мне истории вместо него. Пинес жил возле водонапорной башни, в маленьком доме, который был окружен совершенно необычным декоративным садом, где росли исключительно цветы пустоши и подлеска. Он сажал там клубни темных цикламен и гигантских анемонов самых разных расцветок, выискивал на Кармеле горный люпин, на ручьях Арбеля выкапывал луковицы восточных гиацинтов, и большие ядовитые семена, прорастая, вспыхивали мазками яркого царственного пурпура. В заболоченных местах возле источника он собирал нарциссы и вероники, а лютики, которые цвели у него в саду, сверкали так, словно столяр Гидеон покрыл их лаком.
«Розы и хризантемы я мог бы выращивать и в галуте» [107]107
Галут(букв. «изгнание») – совокупное название стран рассеяния еврейского народа, а также самого состояния рассеяния.
[Закрыть], – говорил он.
«Орхидея – это замечательный дикий цветок, испорченный человеком», – строго сказал он мне, когда я пришел в восторг от рассказа шорника Пекера о том, как русский офицер послал его с букетом белых орхидей «уболтать генеральскую дочь-красотку».
«Даже Лютер Бербанк, который разводил и скрещивал розы и хризантемы, заявил, что никогда не притронется к орхидеям. Они – как те несчастные китайские девочки, которым в детстве туго обматывали ступни».
Всякий раз, открывая его зеленую калитку и вступая на каменные плитки, я снова становился «Барухом из четвертой группы», которого каждую неделю отправляли к старому учителю после того, как он побил очередного ученика.
«Иди, пусть Яков тебя успокоит. Может, ему удастся сделать из тебя человека».
Он был Первым Учителем. Он учил мою мать, дядю Эфраима и дядю Авраама, меня, Ури и Иоси. Он учил всех. Одержанное волнение воцарялось в деревне, когда он приступал к показу букв алфавита новому набору малышей, и люди собирались возле школьной изгороди, чтобы услышать детский смех, доносившийся из окон класса. Пинес всегда начинал не с «алеф», а с «хет» [108]108
Алеф, хет– первая и восьмая буквы еврейского алфавита.
[Закрыть]. Первым, что произносили дети в школе, было «ха-ха-ха». «А сейчас, дети, открытое „хет“. Смотрите – ха-ха-ха». Год или два он играл с ними, водил гулять и втирался к ним в доверие, а потом они вдруг понимали, что его седло уже на их спине, а поводья – во рту, и подчинялись ему с любовью и преданностью, которые сохранялись в их сердцах всю дальнейшую жизнь.
Из всех наемных служащих нашей деревни Пинес был единственным, кто пользовался всеобщим уважением. Дети порой смеялись над ним, но, даже когда он ушел на пенсию, во всей деревне не было ребенка, который бы не робел в его присутствии. Он имел привычку входить без стука в класс, говорил смутившемуся учителю и зашумевшим ученикам: «Продолжайте, продолжайте», – садился сбоку и слушал, глядя на детей с любовью и грустью.
В деревню приходили новые учителя, но Пинес никогда не упрекал их в недостатке знаний или идеологической закалки.
«Это как бороться с ветряными мельницами, – говорил он. – „Как гоняются за куропаткою по горам“» [109]109
«Как гоняются за куропаткою по горам»– 1-я Царств, 26:20.
[Закрыть].
Провинившегося ученика посылали к нему домой. Смутьян медленно приближался к туевой изгороди, открывал зеленую калитку, шел по дорожке из каменных плиток, попадал под струю воды из маленькой поливалки, тарахтевшей в высокой траве, и робко открывал дверь, которая никогда не знала ни крючков, ни запоров. Пинес клал ласковую руку на его вспотевший затылок и вел в маленькую кухню, напоить крепко заваренным чаем и потолковать не спеша – порой о методах осушения заболоченных полей, порой о притче о винограднике из книги пророка Ишаягу [110]110
Ишаягу(в русской традиции Исайя) – библейский пророк. Притча о винограднике – Исайя, 5:1–7.
[Закрыть]а то и о двуполых растениях и о том, какими удивительными способами они избегают самоопыления. И еще долгое время после того, как вернется провинившийся в свой класс с печеньем или конфетой в руке, притихший и раскаявшийся, будет он вспоминать, как тепло принимал его старый учитель и каким сладким был у него чай.
В молодости Пинес погружал двадцать своих учеников – «Поднимайтесь поживее, дети, шевелите ногами, цветы жизни!» – на телегу, запряженную парой мулов, и вывозил их на весеннюю прогулку, которая продолжалась целых две недели.
Старый, вечно скептичный Зайцер как-то попросился в одну из последних таких поездок Пинеса. Он вернулся усталый и взволнованный, весь пахнущий дымом костров, растоптанными листьями и диким чесноком, рассказал, что было очень интересно, и заключил, что «сегодня уже нет таких учителей».
На горе Гильбоа [111]111
Горы Гильбоа– холмистый кряж на северо-востоке Самарийских гор, высота до 500 м над уровнем моря. Его северо-западные пологие склоны плавно спускаются к Изреельской долине.
[Закрыть]Пинес разучивал с учениками плач Давида [112]112
Давид– царь Израиля, отец царя Соломона. Плач Давида – 2-я Царств, 1:17–27.
[Закрыть], в Иорданской долине рассказывал им об истории Рабочего движения, в Эйн-Доре [113]113
Эйн-Дор– кибуц в Нижней Галилее, вблизи руин древнего поселения Эйн-Дор, где Аэндорская (Эйн-Дорская) волшебница по требованию царя Саула вызвала дух пророка Самуила, который предсказал гибель царя и приход ему на смену династии Давида. Об этом рассказывает известное стихотворение Черняховского.
[Закрыть]читал им стихи Черниховского. Он показывал нам пахучие отметки оленей, семенные ловушки медовой орхидеи и липкие сети крестового паука, растянутые между кустами ладанника. Его маленькие посланцы собирали черепки древней посуды на курганах, яйца ящериц в полях, окаменелости в слоях известняка на холмах. Он сортировал все эти находки, составлял их каталог, раскладывал по коробкам и посылал профессорам в Иерусалим и Лондон. Ночами он выводил нас в поля, под усеянное звездами небо, чтобы дать послушать «пение жаб» и показать «небесные тела».
«Фейга умирала медленно, – рассказывал он, угощая меня чаем с коржиками. Потом с опасением посмотрел на меня, как будто сомневался, понял ли я. – Она была больна. Она перетрудилась. Не все могли вынести те условия. В те дни не всем было под силу выжить. А она еще и родила нескольких детей подряд. После Авраама – Эфраима, а на следующий год – твою мать Эстер. Организм не может так много напрягаться».
Я рассказал ему, как Циркин-Мандолина смотрел на фотографию бабушки.
– Они все трое ее любили, – вздохнул он. – Поклонялись ей и носили ее на руках. Но не так, как мужчина любит женщину.
– Фаня говорит, что они были как трое братьев и маленькая сестра.
– Скорее, как трое братьев и маленький брат, – задумчиво сказал Пинес. – Маленький брат, которого все обожают. Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Понимаю, – ответил я.
Есть в строении моего грузного и плотного тела что-то такое, из-за чего людям кажется, что я немного туповат.
– Я знаю, как ты привязан к дедушке. Он действительно человек незаурядный. И я знаю, как тебе тяжело сейчас, без него. Но он любил другую женщину, и ждал ее, и воевал с ней всю свою жизнь. Сейчас ты уже и сам это знаешь.
– А почему тогда он женился на бабушке?
– Малыш, – улыбнулся Пинес, – это было решение «Трудовой бригады имени Фейги». Сегодня это выглядит как очередной их розыгрыш, но тогда – тогда даже такие вопросы решались голосованием. Когда я был в кибуце в Иорданской долине, мы решали на общем собрании, кому и когда разрешается забеременеть, и именно тогда я ушел из этой коммуны со своей Леей и двумя близнятками, которых она носила в животе. А в соседнем кибуце был большой спор, должны кибуцники говорить друг другу «доброе утро» и «добрый вечер» или это буржуазный пережиток.
Может быть, они боялись отдать ее кому-нибудь чужому. Или не продумали до конца. Да и она сама тоже не понимала тех отношений, которые у них сложились. Ведь они купались все вместе голышом в Киннерете. Этого никто не может понять, даже сами участники, даже наш большой специалист Мешулам Циркин. «Знаешь ли ты время, когда рождают дикие козы на скалах? Нисходил ли ты во глубину моря? Из чьего чрева выходит лед, и иней небесный, – кто рождает его? [114]114
«Знаешь ли ты время, когда рождают дикие козы на скалах?»– Иов, 39:1. «Нисходил ли ты во глубину моря?»– Иов, 38:16. «Из чьего чрева выходит лед…»– Иов, 38:29.
[Закрыть]– Он перенес руку на мой затылок. – Странный ты парень, – сказал он. – Иоси у нас просто маленький мужик, Ури всем напоминает Эфраима, а ты – сын стариков, миркинский сирота. Пошли, Малыш, я тебя использую. Пошли, поможешь мне в саду».
Эфраим ушел с цирковой группой Зейтуни, неся на плечах Жана Вальжана. Это произошло по окончании семидневного траура по моим родителям. Арабская граната, брошенная в наш дом, покатилась под мою кровать с шипеньем и дымом. Треск разлетевшегося оконного стекла разбудил моего отца, но, прежде чем он почуял запах тлеющего фитиля, понял, что происходит, и зажег свет, прошли драгоценные секунды. «Рыловский йеке» сгреб меня одним движением, которое закутало меня в одеяло, швырнуло в воздух и выбросило, как сверток, через окно, а потом всем телом упал на мою мать, которая во сне обняла его руками и ногами и улыбнулась.
Люди услышали взрыв, находясь в Народном доме, где все собрались на общее собрание. Обсуждался вопрос о замене нескольких центральных поливальных труб, и страсти кипели. Все разом вырвались из дверей здания и бросились на звук удаляющегося громового раската, на треск пылающих стен и на запах паленого мяса.
Когда они добежали до рыловского двора, все уже затихло. Коровы перестали реветь и вернулись к своим кормушкам. Дым развеялся. Далеко оттуда, в Берлине, так я себе представляю, неутомимый мститель Даниэль Либерзон проснулся, разбуженный ночным кошмаром, и закричал так громко, что его было слышно издалека. «Домой!» – вопил он, как ребенок, загадил брюки, сосал палец и ползал, как ящерица, по своей постели. Друзья закутали его в чистую простыню и убаюкали, покачав кровать, а наутро пришли двое шотландцев, которые знали множество языков и тайных дорог, чтобы сопровождать его в долгом возвращении в Палестину.
Кожаные тирольские штаны, свадебное платье, письма Эфраима к Биньямину – все сгорело. «Только обиженный плач ребенка слышался в темноте. Мы посветили фонарями и нашли тебя. Ты ползал полуголый по траве и весь был покрыт большими мотыльками».
Мне было тогда два года.
«Мы вырастим его вместе с Ури и Иоси», – сказал Авраам.
Но дедушка закутал меня в одеяло и взял к себе во времянку. Всю ночь он снимал с моего тела сажу и обжигающую пыльцу сожженных мотыльковых крыльев и вытаскивал осколки стекла из моей кожи, а наутро одел меня, и мы вместе пошли, чтобы стоять возле гробов, которые уже были выставлены в Народном доме, покрытые национальными флагами и черной тканью.
Рылов стоял у гробов ошеломленный, терзаемый чувством поражения. «Во всяком случае, они умерли в своей постели», – было единственным утешением, которое ему удалось хрипло выдавить из своих мозгов. Дедушка слабо улыбнулся.
«Да, Рылов, ты прав, в своей постели», – сказал он и похлопал великого стража деревни по плечу, в том месте, где ремень винтовки пропахал зарубцевавшуюся уже борозду.
«Рылов – идиот! – сказал Ури. – Это у них семейное. Чего еще ожидать от человека, чей дедушка был единственным в России евреем, который насиловал казачек?!»
«Миркин хочет вырастить еще одного сироту», – говорили в деревне. Шломо и Рахель Левины пришли приготовить обед и снова предложили свою помощь. Но дедушка сказал: «Авраам будет вести хозяйство, а этого мальчика я выращу сам».
Жан Вальжан терся о кипарисовые деревья, ограждавшие деревенское кладбище, Эфраим и Авраам сгребали землю в могилы моих родителей. Руководители ишува и Рабочего движения произнесли положенные речи. Дедушка держал меня на руках, Циркин и Либерзон стояли, как два портрета, по обе стороны от него.
Потом люди разбрелись по кладбищу маленькими группками и, по обычаю, клали цветы и камешки на могильные плиты.
«Пошли, Барух, – сказал дедушка. – Шнель, шнель!»
«Ты засмеялся, потому что знал эти слова из родительского дома». – И дедушка поднял меня и посадил себе на плечи.
Деревня справилась с бедой. «Мы были сделаны из прочного материала». В деревне не нашлось бы дома, в котором не было своих мертвецов. Кто умер от лихорадки, кто от пули, тот от копыта взбесившегося мула, а этот – от собственной руки. «Кто по зову народа, а кто по велению идеи и Движения».
«Евреи проливают кровь и в галуте, – писал Либерзон о моих родителях в деревенском листке. – Но там нет смысла в их смерти, так же как нет смысла в их жизни. Здесь и у жизни, и у смерти есть смысл, потому что нам светят родина и свобода. Пусть скорбь удвоит нашу волю. Кто выбрал жизнь – жить, жить будет он!» [115]115
«…жить, жить будет он»– ср.: «Когда Я скажу праведнику, что он будет жить…». Иезекииль, 33:13.
[Закрыть]