Текст книги "Лондонские поля"
Автор книги: Мартин Эмис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)
– Эта куртка, Кит, выглядит на тебе великолепно. И ты в ней выглядишь великолепно.
– Благодарствую.
– Я, Кит, очень надеюсь, что тебя не испугает эта фигня с ТВ, – сказала она и заметила, что лицо его мгновенно осунулось. Язык Кита, казалось, пытался теперь вытолкнуть изо рта какие-то слова. – Разве не этого ты добивался? Разве не этого мы с тобой добивались? А, Кит?
– Но это, типа, вторжение в частную жизнь.
– Или переход на положение звезды… На ТВ, Кит, все неправда, как ты только что мог в этом убедиться. Или – не обязательно правда. Дорогой мой, ты должен выкинуть это из головы и все предоставить мне. Позволь мне представлять твои интересы. Я, Кит, тебя не подведу. Сам знаешь.
– Благодарствую. Ценю.
– Я сделала для тебя новую киношку. Но ты, в некотором смысле, одну уже видел. И, судя по твоему шаловливому выражению, успел уже – успел уже заняться любимым делом.
– Да, – растерянно сказал Кит, отводя глаза. – Уже успел.
Кит прошел по коридору и вышел через парадную дверь, насвистывая «Добро пожаловать в мой мир». На ходу ему случилось бросить взгляд на ее имя под звонком. 6: СИКС. Шесть. 6! – думал Кит. 3 на двойном!.. Какая мерзость. Наихудший вариант на двойном кольце. Никогда и близко к нему не подбирайся, если только тебя не угораздило выбить на двойном долбаные 12, а потом на двойном же еще и 6. Тьфу, пропасть!
Для любого игрока в дартс 3 на двойном – это ужас, кошмарный сон. Прямо как на дне вроде этого, в шесть часов, ты, типа, попадаешь именно туда. А если ты попадешь в 1, в 1 на двойном? Тяжко… Ну и дартс! Старушка Ник. 3 на двойном. 6. 6. 6. Отвратительно. Омерзительно. Ну и гадость…
Мимо него проковыляла, подстегивая себя самодельным хлыстиком, старуха с волосами, похожими на волокна кокосового ореха. Несколько мгновений Кит стоял там, слушая или, по крайней мере, слыша всхлипывания города, похожие на младенческий плач или собачий вой, на бессловесный, пред-словесный ответ наследникам миллениума, ожидающим своего наследства.
Водрузив на нос очки черепаховой оправы и облачившись в серый шелковый халат, Гай стоял на коленях, нависая над своим «Новаком»; длинная его спина была согнута, образуя совершенный полукруг, словно транспортир, а изящно очерченный нос был в нескольких дюймах от доски (эта замысловатая поза как будто облегчала боль в паху и помогала его сдавленному сердцу, которое все время очень его беспокоило): после шести ходов он сумел взять всего одну пешку и лишь наполовину надеялся продержаться до того, что принято называть миттельшпилем. Он хотел продержаться как можно дольше, потому что, когда он проиграет, ему придется идти к Хоуп, чтобы раскрыть ей всю правду.
Каждые несколько минут Гай, не оборачиваясь, брал из соломенной корзины завернутую в бумагу игрушку и через плечо швырял ее Мармадюку. Таким образом, прежде чем раскурочить очередную игрушку, Мармадюку сначала приходилось ее развернуть, и это занимало у него какое-то время. Гай слышал, как тот сердито сопел, разрывая бумагу, и как кряхтел потом, когда игрушка начинала ломаться, поддаваясь его усилиям.
Одна из бед состояла в том, что с шахматами было покончено, шахматы были мертвы. У чемпиона мира не было теперь ни единого шанса против Гаева «Новака», который стоил 145 фунтов. Созданные человеком, шахматы могли какое-то время противостоять компьютерам; но время это истекло и уже не вернется. Когда-то борьба шла на равных, но теперь компьютеры сшибли шахматы с ног, и те, отфыркиваясь и норовя поскорее спрятаться в свои коробки, сдавались в первом же раунде. А вот игры между компьютерами были столь затяжными и окольными, что никому не хватало терпения следить за ними; их хитроумные маневры были недоступны человеческому пониманию, ибо все фигуры постоянно перестраивались, оказываясь в первом ряду (как если бы за ними было бесконечное множество предыдущих рядов – минус первый, минус второй, минус энный ряд), в течение долгих дней снова и снова проходя через множество тщательно рассчитанных, повторяющихся ходов (причем за все это время бывала взята едва ли не одна фигура). Запрограммированные исключительно на победу, компьютеры играли как самоубийцы… У Гая дернулся нос, когда он увидел, что один из слонов остался неприкрытым. Это не было чем-то необычным: «Новак» всегда подставлял ему малозначащие фигуры, и даже компьютерный ферзь частенько оказывался en prise. Он мог его взять, но что с того? Он взял слона. Ответ «Новака» был убийственным.
– Да… Великолепно, – прошептал Гай.
Через четыре хода (как все-таки безжалостен этот кремний!) Гай, помаргивая, смотрел на своего запертого со всех сторон короля. В эту минуту Мармадюк – должно быть, затаивший дыхание, пока подкрадывался – вонзил свои зубы в ахиллово сухожилие правой ноги Гая. А к тому времени, когда тот снова смог соображать, ребенок успел схватить игрушечного гвардейца и кивером вниз затолкать его себе в глотку, после чего, зловеще посинев лицом, повалился навзничь на громоздкий игрушечный бронетранспортер. По счастью, неподалеку была Петра, как, впрочем, и Хьёрдис, и вместе (Мари-Клэр тоже была под рукой) им удалось все это дело уладить – с помощью Пакиты и в присутствии Мельбы и Феникс, всегда успокоительном.
Гай принял душ, а затем наложил на свежую рану тампон и забинтовал ее. Чуть позже, в кухне, он вгляделся в гарантийные надписи на котлетах из мяса молодого барашка – в кривые, набранные мелким шрифтом сроки годности – и приготовил их к жаренью.
– Все это, должно быть, правда, – сказал он, обращаясь как бы ко всему помещению сразу, – знаете ли, насчет еды и любви. Вам не приходилось сталкиваться с подобной мыслью? – Он выжидал, стоя к сестрам спиной. – Когда еда чересчур отдаляется от любви… Приготовление еды имеет непосредственное отношение к любви. Материнское молоко. Да, когда еда чересчур отдаляется от любви, происходит разрыв, повреждение линии связи. И все мы становимся больными. Когда еда чересчур отдаляется от любви.
Он поглядел через плечо. Сестры слушали, Лиззибу – с полным вниманием (она даже перестала есть), а Хоуп – с терпеливой подозрительностью. Когда Гай обращался к плите, он чувствовал, что взгляд его жены не отрывается от его широкой спины, от волос, от самых их кончиков на затылке. Насколько изучающим был этот взгляд, насколько сильна была его хватка? Что удерживало его? Прихватив с собою несколько пакетов питы[90]90
Лепешка наподобие лаваша (ближневосточного происхождения).
[Закрыть] и стандартную упаковку тарамасалаты[91]91
Блюдо родом из Греции: рыбная икра, взбитая с петрушкой, лимонным соком и мелко нарезанным луком, образующая розовый кремообразный соус.
[Закрыть]*, Лиззибу направилась в свою комнату. Время теперь пришло – пришло теперь время. Гай чувствовал, что силы в нем так и бурлят, хотя лицо его со слезящимися голубыми глазами выглядело необычайно слабым – оно выражало ту слабость, что была для него неизбежна, ту слабость, которой он хранил верность (хотя и слабо). Как прекрасна правда, думал он. Потому что она никогда никуда не уходит. Потому что она всегда остается на месте, остается такой же, что бы ты ни пытался с ней сделать. Хоуп – прерывисто, с паузами – выговаривала ему за все упущения, что он допустил в отношении своих обязанностей (домашних, социальных, налоговых); во время одной из ее передышек он, продолжая стоять к ней спиной, мягко произнес:
– Я должен сказать тебе кое о чем. – И все: он был уже по другую сторону. – Полагаю, это прозвучит драматичнее, чем оно есть на самом деле. Думаю, и тебе тоже есть что сказать. – Здесь он обернулся. Здесь, разумеется, он собирался указать ей на ту ее вину, которую не так давно подчеркивала и Николь: на тот факт, что она взяла себе в любовники Динка – причем «довольно грязно». Но одного взгляда в полыхающие ненавистью глаза Хоуп хватило, чтобы Гай подумал: бедный Динк! Он исчез – его никогда здесь не было. Он был свергнут и вычеркнут. Он не оставил о себе даже воспоминаний: его не существовало в истории. – Я хочу сказать, что довольно долгое время мне казалось, что нам необходимо… пересмотреть наши… Все, что я предлагаю на самом деле, это корректировка. И я на самом деле думаю, что для нас важна, очень важна, жизненно важна такая честность, на какую только способен человек. И я не вижу причин, почему мы не можем разобраться во всем этом, как подобает двум разумным человеческим существам. С минимальным разрушительным эффектом. У меня есть другая женщина.
Гаю пришлось испытать немало трудностей, чтобы зарегистрироваться в отеле на Бейзуотер-роуд. Это был пятый по счету отель, в который он пытался вселиться. Хотя раны на его лице по большей части оказались поверхностными, он, с его распухшей губой, заплывшим глазом и глубоким горизонтальным порезом поперек всего лба, представая перед конторкой портье, должно быть, выглядел личностью, не внушающей доверия (и неплатежеспособной). К тому же верхние пять пуговиц его исходящей паром, промокшей под дождем рубашки отсутствовали, а в качестве багажа у него при себе был только пластиковый пакет с некоторым количеством плавок, которые высовывались оттуда, свешиваясь через край. Но в конце концов Гаева осмиевая карточка возобладала.
В номере он, как мог, почистился, после чего позвонил Николь. Ответа не было. Он распаковал свое имущество – пару рубашек и кое-что из нижнего белья, что ему удалось подобрать на лужайке перед домом, – и позвонил снова. Ответа не было – не было даже бесплотного и мягкого голоса автоответчика. Он вышел и окунулся в переплетения улиц, на которых не было ни единого такси, в косые колючие струи зловонного дождя, в мальстремы, царившие на Куинзуэй и Вестбурн-гроув, в оживленные толпы бедноты. Шлепая по лужам, он добрался до тупиковой улочки, поднялся на ее крыльцо, нажал на звонок, после чего привалился к стене. Ответа не было. В «Черном Кресте», в его веселом чаду, Гай выпил бренди и поговорил с Дином и Ходоком, которые сообщили ему, что Кит отправился куда-то в западную часть города вместе со своей милашкой, смуглой сучкой по имени Ник, которая постоянно дает ему денежки и которая, чтобы дать о ней большее представление, способна засосать газонокосилку сквозь садовый шланг длиною в тридцать футов. Гай выслушал их со скептицизмом, хотя и сильно поколебленным, а потом вернулся к ее двери, где провел следующие два часа.
…Возвращаясь в отель, он проходил мимо Лэнсдаун-креснт. Ему показалось, что дом, его дом, уже невыносимо освещен изнутри, подобно дому смерти, дому, в котором умер ребенок, где больше никогда не бывать никакой радости. С другой стороны, в клумбе, где росли розы, он нашел две промокшие пары носков и все свои шелковые галстуки. Остановившись на Куинзуэй, он купил туалетные принадлежности в круглосуточной аптеке. Ему снова пришлось распинаться у конторки портье, прежде чем ему дали его ключ. Он позвонил ей – и продолжал звонить в промежутках между походами к минибару. Ответа так и не было. И ничего невозможно поделать, когда ты не можешь найти человека. Когда нет ответа, нет и нет ответа.
Ярким ранним утром следующего дня (надо поторопиться!) Кит, размахивая руками, стоял на каменной лестнице, ведущей к его дому.
Боже, что за вечер, что за ночь были накануне! Обед в «Розовом Смокинге», выпивка в «Хилтоне», какой-то особенный клуб, с подиумом, на коем трясли телесами потрясные красотки… А потом они снова поехали к ней, чтобы достойно завершить вечер просмотром пары видеороликов. Кит с некоторым раздражением подумал о Гае, который отравлял эту последнюю главу своими непрерывными звонками. И все-таки… Кит достал из внутреннего кармана прихваченное в качестве сувенира меню: она заказывала ему faisan à la mode de champagne[92]92
Фазан под шампанским (фр.).
[Закрыть] или еще какую-то фигню в этом роде. От вина, имейте в виду, он отказался и пил только лагер. С лагером тебя никуда не занесет. Лагер – он бочковой. Но все равно, Кит не был полностью уверен, что изысканная еда согласуется с его организмом; его подозрение основывалось на том, что по приходе домой он пять часов просидел в туалете. В таких случаях по-настоящему понимаешь, как неудобно жить в такой маленькой квартирке. В таком месте, в такого рода кряхтящем и стонущем отчаянии слышать, как жена и ребенок снуют вокруг и суетятся всю ночь напролет, – это последнее, чего может захотеться человеку.
Подкатила двухдверная закрытая машина с шофером в униформе, за которой следовал фургон с прославленным дартсовым логотипом. Чувствуя легкое головокружение от первой утренней сигареты, выкуренной стоя, Кит выступил вперед, чтобы приветствовать Тони де Тонтона, исполнительного продюсера, и Неда фон Ньютона, человека с микрофоном. Покачивая головой, Кит разглядывал Неда фон Ньютона, не веря своим глазам. Нед фон Ньютон. Мистер Дартс.
– Вот это честь, – сказал Кит. – Слушайте, парни: небольшое изменение плана.
– У нас же правильный адрес, Кит, разве не так? – спросил Тони де Тонтон, запрокидывая свое рябое лицо, чтобы взглянуть на башню, которая пылала под низким солнцем, как будто в каждое из мгновений все ее стекла заново выплавлялись из ясного неба.
– Блин, я тронут. Почему бы мне не показать вам дорогу? Я поеду в своем «кавалере».
Мы не можем остановиться. Она не может остановиться.
О, долорология[93]93
Долорология – история страданий.
[Закрыть] лица моего, на котором боли заняли свои посты, как часовые, как солдаты, ненавидящие мою жизнь! Это испепеляющее чувство, этот род боли, которую испытываешь при вакцинации – если в тебя всаживают шприц шести футов длиной… И не в руку, не в задницу. В голову, в голову. Боль не может остановиться.
Господи, даже жало этой осы, исследующей пыль на стекле полуоткрытого окна… Она ковыляет по нему, затем падает и с трудом вертится на месте, затем снова ползет вверх и не может взлететь. Влетать в окно и вылетать из него должно быть одним из ее основных умений. На что еще она годится, кроме как жалить людей, когда испугается? Точно так же и у голубя, которого видел Гай, которого видел я, которого все мы видели, выбор весьма и весьма ограничен: подойти к пицце сейчас, рискуя самому сделаться пиццей, или уродливо похлопать крыльями в воздухе секунду-другую и подойти к пицце потом.
Оказывается, последние десять минут я глядел в окно, наблюдая, как двенадцатилетний мальчишка устало угоняет чью-то машину. Когда он с этим управился, мимо проковылял очень дряхлый старик в кроссовках. Это не была моя машина. Это не была машина Марка. Он позвонил мне, чтобы сказать, что прибудет на вечеринку в Ночь Гая Фокса – или в Ночь Костров, как он ее называет. На все лады расхваливал «Конкорд». Я не должен беспокоиться – он найдет себе теплую постельку где угодно; но мы, может быть, встретимся. После вчерашней ночи я больше не испытываю к нему ненависти. Чувствую, что во мне готово сформироваться какое-то новое к нему отношение. Какое? Эспри спросил, понравились ли мне «Пиратские воды», и я солгал, сказав, что нет. Книга эта вызвала некий забавный скандал, поведал он мне: об этом, мол, есть кое-что в одном из журналов, валяющихся на полу у него в туалете… Нынешним утром явилась Инкарнация. Вместо того, чтобы сидеть и выслушивать ее речи, вместо того, чтобы сидеть и слушать, как Инкарнация убивает во мне веру в человечество, я вышел на улицу. Но вскоре вернулся. Слишком многие люди почему-то отказывают себе в удовольствии избить меня до полусмерти – или же просто не желают лишних хлопот. Когда я вижу драки, то принимаю решение быть невероятно вежливым по отношению к здоровенным, молодым и сильным. Инкарнация была в кабинете. Кажется, она просматривала мой блокнот. И еще. Похожий на тостер копировальный аппарат – я думал, что он не работает, однако же у него горели какие-то индикаторы. И он тихонько жужжал… Временами (не знаю, почему) я делаю ход конем из собственной головы и думаю, что нахожусь в книге, написанной кем-то другим.
Осы не видно. Но она не вылетела в окно. Я слышу, как она тычется во что-то. Она вернется. Она повернется в мою сторону. Насекомые и смерть всегда поворачиваются в вашу сторону. Махните на них рукой, чтоб убирались прочь, и они повернутся в вашу сторону. Под конец все самое ужасное всегда поворачивается в вашу сторону.
И вот – откровение.
Динк ни в чем таком не замешан. Так мне сказала Лиззибу. Я выудил это из нее в баре «У Толстушки»: обильно потчевал ее сливочным мороженым со всякого рода изысками типа фруктов, орехов, сиропа и проч., не упускал из виду и крем-брюле… так что в конце концов она призналась. Еда приторно-сладкая, как дамский роман в мягкой обложке, как вечное «они жили долго и счастливо»… Еда – это мерзость. Она ненавидит то, что делает с собой, но не может остановиться, не может остановиться. (Никто не может. Я не могу.) По щекам ее текут слезы, а по подбородку – фруктовое пюре. Мы, должно быть, выглядим как шутовская парочка на почтовой открытке. В курортном кафетерии. Ричард Гир не любит жир. Ну и кто же этот жестокосердый?
Динк этим не занимается. Динк не занимался этим с Лиззибу, он не занимался этим и с Хоуп – так что Хоуп чиста, более или менее (хотя я не буду это использовать. Мне это не нужно). Динк, да, мог увиваться, зажиматься, лапать. При известной настойчивости можно увидеть его и обнаженным. Но этим он не занимался. Он опасался, что это помешает его теннисному искусству – его крученым ударам слева, его хлестким смэшам. Динк завязал с этим тринадцать лет назад. И до сих пор, мудила волосатый, остается девяносто девятой ракеткой мира.
Кроме всего прочего, он заботился и о том, чтобы не подхватить какую-нибудь смертельную заразу. Случись с ним такое, он перестал бы быть девяносто девятой ракеткой мира. Он стал бы пяти с половиной миллионной ракеткой мира. Динк смышлен. Динк молодец. Он знает, что мертвецы в теннис не играют. Вот как он пришел к такому своему правилу.
Бедные сестренки, окруженные такими никчемными самцами с этими их занудными правилами… Даже на мастурбацию им пороху не хватает. Гай, Динк, а теперь и я в том же кругу. Да, я тоже с этим завязал. Собственно говоря, я ничего не имею против этого дела. Детской походочкой направляясь в ванную со спущенными до колен трусами, я всегда думал, что сделаю это всего-то еще один раз. Но недавно, когда на ладонях у меня появились эти новые язвы и все такое, я с этим покончил. Боюсь подхватить венерическую болезнь от себя самого. Может, это начало? Но с чего бы мне беспокоиться об этом?
Кэт уверяет меня, что Кит всегда весел, когда бывает дома. Но, видимо, недостаточно весел, чтобы воздерживаться от побоев – на подбородке у нее новый синяк. Все женщины на улицах вдруг стали казаться мне почерневшими, посиневшими, покрасневшими – фиолетовые глаза, малиновые губы. Кое-какие из этих призывов к жестокости доносятся сверху. Делегирование жестокости.
E=mc2 – прекрасное уравнение. Но в чем состоит теодицея урана? Физика свирепа. Да и повседневная, посредственная ньютоновская дребедень, физика обыденной жизни, – физика стульев, складывания карт, пожирания метров – она тоже ранит нас всех. Младенцы все время открывают для себя новые физические законы, поскальзываясь и теряя равновесие, проходя обучение методом синяков и шишек.
Новый синяк появился и на маленькой попке (с ее преждевременным изяществом очертаний), равно как три новых сигаретных ожога, опять образующих треугольник. Левая ягодица говорит потому что; правая ягодица говорит поэтому. Я пытался, но не смог застукать за этим Кита. Его глаза зажжены угольком сигареты.
Это, должно быть, что-то наподобие наркомании; пристрастие, которое я могу понять, – теперь, когда я сам вознесся на гребень чего-то отвратительного, чему невозможно сопротивляться. Тяжкое спокойствие, которое испытывает неудовлетворенный наркоман, разбуженный голосом, говорящим ему, что ныне будет новый день: день, когда можно пойти на поводу у своих желаний, отказаться от борьбы, капитулировать – день наслаждения. А утро пройдет так очаровательно, утренний грех будет таким безопасным.
– Ни ей бобо.
Я застонал от испуга: малышка не спала, она смотрела на меня, и она была голенькой. Снизу раздалось рычание Клайва. Предупреждающее: он, так сказать, работал на холостом ходу.
– Ни ей бобо.
– Что? – сказал я (я был изумлен). – Да нет же, нет! Я не сделаю тебе больно. Не сделаю больно. Нет, конечно же, нет, моя дорогая!
Не приходит ли сюда кто-то еще, о ком я не знаю? Сотрудница социальной службы, вроде переодетой Николь? Улыбающийся дяденька, наподобие меня, меня самого? А может, это я и есть? Я потер лицо. Снаружи – ад, мучение, убийственное низкое солнце с его жестокой веселостью. Я ничего не говорю. И Кэт ничего не говорит. А Ким не может мне рассказать. Ким не может рассказать. А кто-то не может остановиться.
С жизнью не покончено, еще не совсем. Но с жизнью любви – да. «Пожалуйста, дорогая, – сказал я девяносто с чем-то дней назад, где-то в другом месте. – Сделай мне это великое одолжение в последний раз. В наираспоследнейший, Мисси. Нет, не здесь. Боже, нет. Мы закатимся в какое-нибудь чудное местечко – скажем, в Палм-Спрингс, а то и в Эспен. Снимем там квартирку. Давай, Мисси. Я буду тебе партнером, о котором можно только мечтать. Обещаю. В последний раз сделай мне это великое одолжение».
Даже сама природа говорила мне, что я потерян, что любовь потеряна. Мисси ненавидела все – себя, меня, современность. Наш второй и последний акт любви произошел в то утро, и я услышал или почувствовал (в этом я убежден) судьбоносный хлопок – или укол – зачатия. Она ненавидела все, но больше всего она ненавидела природу – деревья с их позами охваченных ужасом калек, ноздреватую пену вдоль побережья, это бревно на тропинке, похожее на тюленя, трагически или попросту жалко перевернутого на спину – мертвого. Когда-то раньше, здесь же, она все это любила…
Я скрылся в незамысловатом ландшафте. Столкнул лодку в воду и поплыл. Поначалу небо выглядело, как одна из дарвиновских теплых маленьких луж, приторно-голубых, в которых неминуемо должна была зародиться жизнь; однако сам пруд казался изможденным. Его дни были сочтены – океан, обрушиваясь на дюны к востоку от него, каждую неделю приближался на несколько ярдов. Весла скользили сквозь кружево из мертвых водомерок на поверхности воды. Я вскрикнул, увидев скопище каймановых черепах, копошившихся среди зарослей тростника. В лучшую свою пору, когда у них была дисциплина, когда их еще не покинула сила духа, они походили на выстроенные в ряд шлемы корейской повстанческой армии. Теперь же, готовясь выжить в ядерной зиме, они бултыхались и ковыляли расхлябанно и устало: грязные тарелки из-под супа, да и только. А я был старой и немощной судомойкой с закатанными рукавами. На протяжении часа небо было подлинно голубым, каким ему и положено быть над Кейп-Кодом, и плотные облака величаво мерцали в нем, похожие на абстрактные скульптуры. Позже осталась только жара, а солнце и небо медленно окрашивались в один и тот же цвет.
Сказано было немного, почти ничего. Как и прежде, говорила в основном природа. В сумерках за Мисси прибыл вездеход, больше похожий на лимузин. За рулем был один из прихвостней Сика, некто Мирв Ленсор, представитель еще одной разновидности вашингтонских подонков. «Мирв Ленсор, экспедитор» – вот что значилось на карточке, которую он мгновенно высунул в окно, когда я, невзирая на запреты, выбрался на шоссе – нелепо и вызывающе. В квартире Шеридана Сика установлена вентиляционная система, удаляющая все нитраты из того воздуха, которым дышат он и Мисси. Таким образом, процесс старения ощутимо замедляется. Время там идет медленнее, медленнее, чем во мне.
После того, как она уехала, наступила темнота, и я развел огонь. Вечер я провел, глядя в освещенное лампой заднее окно. Оно хранило в себе меня, оно включало меня в себя, оно говорило обо всем. Мое отраженное лицо, а затем, в паре миллиметров позади него, внешняя поверхность; я словно бы плыл на корабле со стеклянным днищем, за которым было только глубокое море, тяжелые воды, наполненные всеми видами ужасных маленьких созданий – снабженных усиками, безмозглых, искореженных гравитацией. Еще это можно было принять за препарат под микроскопом безумного ученого: омерзительные культуры в сложном сопоставлении – заносчивые личинки с антеннами, вращающимися наподобие радаров, неуклюжая моль, которая поспешно готовится опустошить всю землю континентальным размахом своих бешеных крыльев, бесчисленные комары, голенастые муравьи и хищно перебирающие лапками пауки, случайно затесавшаяся между ними безобидная белая бабочка, тускнеющая за стеклом, – и все они тянутся к атомному свету, к ядерному солнцу электрической лампочки. И все мерзости и гадости процветают.
Это происходит.
В конце концов, поздно ночью, все крики города сливаются в один и обращаются в нечто иное, – теперь, когда затмение так близко, – город наконец обретает свой голос, подобный глухому стуку угрюмого сердца, говорящего: «Нет… Нет… Нет…» Он не может остановиться. И в миле от моего окна кто-то слушает его тоже. И не может остановиться, повторяя: «Да… Да… Да…»
Перед лицом этих сил я беспомощен. Их невозможно остановить – это столетие говорит, что остановить их невозможно. Я должен стать чахоточным тореадором, которого знал Хемингуэй. Бык весит полтонны. У него-то силы хватит.
Манолито, так его звали? Умерший на древесных опилках где-то в Мадриде.