Текст книги "Лондонские поля"
Автор книги: Мартин Эмис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)
После нашей киношки для малолеток мы заглянули в кафе на Кэнсингтон-парк-роуд, заказали молочные коктейли. Все это очень трудно. Я ей нравлюсь. Она касается моего предплечья, подчеркивая какие-то свои слова. Она буквально до слез смеется всем моим шуткам. Она размахивает своими ВПП. Лиззибу подкапывается ко мне, но это ничего не дает, потому что, если она хочет найти дорогу к моему сердцу, ей понадобится та еще лопата. Ей понадобится вскопать все Лондонские Поля. Лиззибу настолько миловидна, увлечена, нежна и откровенна, что у меня будет предлог поистине мирового класса, чтобы восстать из могилы.
Удалось раздобыть занятный материал о том, как западал на нее Гай. А потом я сказал, что должен идти домой, работать над своим романом.
По-прежнему ни словечка ни от Мисси Хартер, ни от Джэнит Слотник, ни даже от Барбро МакКэмбридж. Отправив в «Хорниг Ультрасон» первые три главы (по федералке, за убийственную цену), я тотчас уселся рядом с телефоном, ожидая, что он зазвонит – так зазвонит, что трубка станет подпрыгивать на рычажках, словно в мультике. Но минули три дня – и ничего.
Ужасающая ночь в Брикстоне, на Китовом матче в «Пенистой Кварте». Опять дротики… Я жизнь свою – или то, что от нее осталось, – кладу на этот долбаный роман, а скажет ли мне хоть кто-то спасибо?
Теперь я каждый полдень, без каких-либо исключений, подхожу или подъезжаю к многоквартирной башне Кита Таланта, чтобы на часок-другой забрать Ким из рук Кэт, чтобы присматривать за Ким – оберегать и холить малышку Ким. Сам Кит редко бывает дома, когда я туда захожу. Он кидает людей на улицах. Он прохлаждается в «Черном Кресте». Он уединяется в гараже – в этом своем гроте дротиков. Когда же я сталкиваюсь с ним в его квартирке, он этак неприязненно ухмыляется. Кэт, когда я вхожу, долго моргает, чтобы меня рассмотреть. Она сидит за столом, подперев голову руками. Надеюсь, что в скором времени она почувствует некоторое облегчение. Но несчастье, по-видимому, знает способ заставить человека забыть о том, что представляет собою все остальное: с точки зрения несчастья, все равнозначно всему, ведь иначе вы бы с ним не мирились. Порой вам плохо, а порой вам плохо. Превратности судьбы пересекаются с превратностями судьбы. Выбор из худшего и худшего.
– Здравствуйте, – сказал я, протискиваясь на кухню (когда Кит молча впустил меня в дверь).
– О, Сэм.
Она встала – она замешкалась. Следы, оставленные обильным завтраком Кита, все еще загромождали маленький стол (который, в свою очередь, заполнял собою кухню): толстая кружка остывшего чая, тарелка в бороздках жира, V-образно согнутые окурки в лужице коричневого соуса. Кэт обозревала все это с безумным видом.
– Возьму-ка я Ким, пройдемся на свежем воздухе.
– Да-да. Это бы лучше всего.
Девочка тянется ко мне ручками, когда я наклоняюсь, чтобы ее взять. Она очень быстро ко мне привыкла. Я достиг этого вкрадчивыми речами. Она меня признала. Есть у меня подход к маленьким детям. Конечно, мне от нее ничего не надо. Хотя то, что она могла бы мне поведать…
Я несу ее в Мемориальный парк – да, в парк, где полно панков и пьяниц (пьяниц-панков? или, может быть, пьянков?). Всерьез ни о чем не беспокоюсь. Сочетание взрослого и младенца относительно безопасно; докучать вам не будут – во всяком случае, сильно. Грабежи, связанные с детьми, нынче почти сошли на нет. Тип, склоняющийся над детской коляской и шепчущий угрозы с «розочкой» (то бишь пивной бутылкой с отбитым дном) в кулаке, перестал быть таким уж типичным. В трущобно-плутократической Великобритании, так близко подошедшей к новому тысячелетию, он не пользуется популярностью; нет никого, кто был бы его ниже. Это отражают приговоры. Содержимое кошелька среднестатистической мамы не стоит такого риска. Поэтому-то таких грабежей и не случается. По крайней мере, в крупных масштабах.
Что впечатляет особо, что никогда меня не отпускает, так это могущественность лица Ким – именно могущественность. Это как туго выпирающий пупок – плотно увязанный узел, битком набитый возможностями, набухающий потенциями: как будто миллионы вариантов того, что может с нею произойти, квинтэссенция миллионов Ким, которые однажды могли бы реализоваться, сосредоточена в этом могущественном лице… Но вот что интересно. Лицо Николь тоже могущественное. Самая тонкость кожи, прикрывающей ее глаза, исполнена могущественности. Возможно, с ней имеет место обратный, диаметрально противоположный эффект. Ведь в лице Николь, в жизни Николь содержится только одно будущее, полностью очерченное, полностью разработанное, к которому она сейчас движется со все возрастающей скоростью.
Итак, муниципальные сады, цветы, которые нельзя рвать, пастельные тотемы детских площадок (как бишь мы их истолковываем?), неприкасаемые (ибо – себе дороже) юнцы в своих шипах, метеорология небес, внекастовые старики, втиснувшиеся на парковые скамейки, – и малютка, с ее сладким дыханием и плавными округлостями, нежная, как глазное яблоко. Вам не хотелось бы ее хоть как-то затронуть. Вам не хотелось бы, чтобы ее хоть что-то затронуло.
Глава 9. Поистине благое дело
В халате и тапочках, с почтою под мышкой, Хоуп Клинч вышла на террасу, машинально приостановившись, чтобы потрепать под подбородком высаженный в горшке амариллис. Этот цветок обошелся ей в сумму, значительно превышающую среднестатистический недельный заработок, но никак не разрастался. Он был негодным. В скором времени он будет кем-нибудь – Мельбой, Феникс, а может, и Лиззибу – возвращен бесчестному торговцу цветами, чтобы тот заменил его либо исправил.
Усевшись за стол, она вскрыла первое из писем. Не отрывая от него взгляда, сказала:
– Я только что говорила с Мельбой. Насчет леди Барнаби. Кошмарное бедствие.
Гай посмотрел на нее, отвлекаясь от кроссворда. Он все еще был в своей белой хлопчатобумажной ночнушке. Гай часто спал в ночнушке. Какое-то время Хоуп находила это очаровательным – пятнадцать лет тому назад.
– В самом деле? – сказал он. – Расскажи мне.
За их садом простирались общественные лужайки, каждый сезон пораставшие густой влажной травой – но только не теперь. Гай знал, что вытворяет с лужайками сучья моча; ему казалось, что причиной этих коричневых проплешин в травяном покрове могла бы стать какая-нибудь сука величиной с бегемота. Но с собаками в общественный сад не пускали. Все это содеяло не что иное, как сентябрьское солнце. Солнце! Гай прикрыл глаза, недоумевая, каким это образом нечто, находящееся в ста пятидесяти миллионах километров от него, может обращать его веки в какой-нибудь бассейн Хокни[38]38
Давид Хокни (р. 1937) – английский художник, который долгое время работал в Калифорнии, где любил изображать залитые солнцем бассейны (например, «Большой всплеск», 1967 г.).
[Закрыть], омываемый свежей кровью… На лужайке за их садом, напоминая молочниц за работой, маленькие дети играли среди толстых охранников и еще более толстых нянек, которые мычали на них, призывая к осторожности. Мармадюка на лужайке не было. Мармадюк был у себя в детской: он испытывал новую нянечку. Они слышали, как он там от души улюлюкал – ни дать ни взять Тарзан, показывающий Джейн, как живут на лианах, – и каждые несколько секунд вздрагивали при звуке какого-нибудь особо вопиющего столкновения. Гай поощрительно улыбался, глядя на склоненную голову жены. Их брак (главной святыней которого являлся завтрак) походил сейчас на посуду, расставленную на неуклюжем столике и ожидавшую вторжения голодной орды.
– Эта ее поездка в Югославию, – сказала Хоуп, вскрыв другое письмо и приступив к чтению. – Прибыла она туда в полночь. Самолет почему-то следовал через Осло. На следующее утро ее обчистил таксист, который вез ее к отелю. Только это был не отель. Ожидаешь определенных удобств, а перед тобой предстает нечто смехотворное: что-то вроде бараков, где полно спятивших головорезов.
Хоуп вскрыла очередное письмо и стала его читать.
– Вот тогда-то крыша у нее и поехала. Никто точно не знает, что после этого случилось, но через пару дней ее обнаружили возле Загребского аэропорта – она слонялась вокруг без какого-либо багажа и без очков, и вот это удручает меня больше всего.
– Мармадюк.
– Мармадюк. Кто-то из консульства отправил ее обратно. Она приехала домой, а дом оказался совершенно опустошенным. Мельба говорит, что там не осталось ничего, кроме половиц и краски. По-видимому, там она потеряла сознание. Но, к счастью, пришла в себя на лестнице как раз перед тем, как взорвался котел. Там до сих пор под тонну воды.
– Вот так ужас. Мы можем чем-нибудь ей помочь? Она сейчас где?
– В больнице.
– А что насчет страховки? – спросил Гай с сомнением в голосе.
Хоуп отрицательно помотала головой.
– Она лишилась всего.
– Боже мой! Значит, ее чудесный молодой человек…
– Не был таким уж чудесным.
– Да… В наши дни никому нельзя верить, – сказал Гай.
– И никогда нельзя было, – сказала Хоуп.
Вот тут-то и состоялось явление Мармадюка. Сопровождаемый пораженческим взором ошеломленной няни (ее присутствие сводилось к почти неощутимому отражению в стекле), маленький мальчик извергся из двустворчатых дверей на террасу. Хотя Гай и Хоуп отреагировали с привычной быстротой, остановить Мармадюка было невозможно. Увертливо преодолев защитный выпад Гая, он с разлета – китобойный гарпун, да и только – воткнулся лицом в ножку стола, не предоставив Хоуп никакой возможности приподнять поднос. После этого мир содрогнулся: разбитые стаканы, расколотый фарфор, детская кровь, пролитое молоко. Пролитое молоко.
Как ни был Гай опечален теми невзгодами, что за последнее время выпали на долю леди Барнаби, ему с легкостью удалось сохранить чувство меры. В конце концов, когда речь заходила о разного рода крайностях, творящихся в чужих землях – хаосе, потерях крова над головой, слепом бегстве с насиженных мест – Гай не мог не чувствовать, что сам он играет в более высокой лиге. Нет, даже не играет, а всего лишь следит за игрой: бессильный наблюдатель среди десятков тысяч других, что сидят на открытых трибунах, высоко вознесенных над игровым полем.
Всю неделю он с утра пораньше уезжал в Чипсайд, где уединялся в своем офисе, вооружившись кофе и четырьмя телефонами. Он набирал номера. Голос его приучился к рекламным интонациям благотворительности, к вкрадчивой лести добрых деяний. Деяния, добрыми не являющиеся, сплошь связаны с деньгами. Впрочем, добрые деяния – тоже. Но во всем, что касалось дел недобрых, Гай был полным невеждой – и осознавал это. Конечно, стоило только произнести слово «Индокитай», как тут же доносился вздох, вырывшийся у кого-то на другом конце телефонной линии, – через ушную раковину трубки он проникал в собственное твое внутреннее ухо. «Забудьте обо всем остальном, обо всех других местах, – с подъемом сказал его знакомый в «Индексе» – с таким подъемом, к которому Гай еще не успел подстроиться. – Забудьте о Западной Африке, о Туркменистане. Настоящая буря – там, в Индокитае. Полнейшее дерьмо». А у него и понятия о том не было. Ни у кого не было никакого понятия. Кажется, понятия не было вообще. Столкнувшись с этим и в смятении испытывая потребность совершить что-нибудь смелое и безрассудное, Гай вышел и купил сигарет, после чего продолжал набирать номера, неумело покуривая.
Почему он этим занимался? Как и у всякого другого, у Гая Клинча не было никакого аппетита к мрачным сенсациям. Как и всякий другой, он изо дня в день по горло насыщался ужасами во время завтрака, пока не окоченел от этого, не одурел от этого, – и с тех пор его ежедневная газета оставалась непрочитанной. Расширение сознания, революция средств связи – что ж, это было противодействием, контрреволюцией. Никто ничего не хотел знать… Почему я этим занимаюсь? – недоумевал он. Потому что это хорошо? Мысли – последовательные мысли – здесь обрывались. Гай так много раз прокручивал у себя в голове сцену своего обеда с Николь, что пленка истончилась, на ней появились щербины, царапины, рябь – и вопросы, вопросы, от которых мутнели усталые глаза. Он видел ее горло, ее движущиеся губы. Голос ее на звуковой дорожке оставался девственно чистым, сохраняя свой иностранный акцент, щепетильно-боязливый выговор. Она сказала, что в ней есть еврейская кровь. Когда Гай пытался точно определить, что его в ней привлекает, он думал не о грудях ее, не о сердце, но о крови, о том, как ее кровь ритмично притягивает его к себе. Что можно сделать с чьей-то кровью? Вдыхать ее запах, пить ее, омываться ею? Любить ее. Разделять ее. А может, свести все к покровительственности? В ней ведь всегда есть что-то неистовое, что-то животное. Не этого ли он искал? Не ее ли крови?
Хотя события в Индокитае происходили в пределах земного шара и двадцатого века, будучи при этом весьма типичными для них обоих, рассматривать их требовалось с астрономической точки зрения. Прежде всего, они были смутными, отдаленными, покрытыми глубочайшим мраком. «Опосредованная война» исказила все происходящее, когда обе стороны согласились (или – когда «обе стороны согласились») играть в свои игры в темноте. Выполнение этого условия было достигнуто очень быстро – благодаря провозглашенной, широко освещаемой и в прессе, и на телевидении политике уничтожения всех журналистов. Иностранные корреспонденты не могли более перепрыгивать из одной огневой точки в другую, оберегаемые подсунутыми под шляпные ленты карточками «ПРЕССА», чтобы потом рассылать по телексу свои репортажи, потягивая коктейли в садах, разбитых на крышах опаленных жарою «Хилтонов». В ответ на это невзыскательные телевизионщики нанимали джипы или подводы; изъеденные малярией репортеры с повернутыми войной мозгами выползали из опиумных курилен и подлатывали свою журналистскую независимость очередными репортажами; одноногие фотографы, в чьих котелках все еще сидели куски шрапнели дедушки Хо, стояли на приграничных дорогах, задирая кверху большие пальцы. Они – да, въезжали, но обратно уже не возвращались. Гай курил, щурился, тер глаза и недоумевал: в самом ли деле хоть кто-то способен за всем этим наблюдать?
То, что прояснялось, прояснялось медленно, неправильно или зыбко, словно в неверном свете. С одной стороны, односложные утверждения или рассеянное хихиканье тех, кто выжил, но лишился крова из-за крушения или взрыва; с другой – неусыпная бдительность спутников, триумфально-безучастных, исключающих, кажется, все человеческое из своих диаграмм смерти (поля трупов, пчелиные соты черепов). То был новый вид конфликта; среди попыток его обозначить преобладали такие выражения, как «судорожная война», «раскованная война» и, само собой разумеется, «супер-война»; термином «марионеточная война» пользовались потому, что ее посеяли и испытывали в ней свои системы вооружений, занимая тем самым друг друга, основные мировые силы, однако деньги на ее ведение поступали от Германии, Японии (и Китая?), а также от других нарушителей равновесия мировых сил. «Если вы хотите получить представление о том, что там происходит, – сказал его информатор из “Красного Креста”, – прочтите отчет о содеянном красными кхмерами в семидесятых и умножьте все в десять раз. Число погибших. Площадь, охваченную конфликтом. Нет. Возведите все в квадрат. Нет, лучше в куб». Гай именно так и поступил. И здесь соприкоснулся с астрономическим аспектом происходящего. Потому что если водоворотом войны были захвачены миллионы, то другие миллионы о них беспокоились, желая знать, живы те или умерли; и если существовали миллионы тех, кто беспокоился о миллионах тех, кто беспокоился, то очень скоро… очень-очень скоро…
Он никогда не чувствовал себя более живым.
Он никогда не чувствовал себя счастливее – вот какой была неприглядная правда. Или же – на протяжении многих и многих лет. Вечером он приехал домой, к удивленной и не скрывающей одобрения жене (проведя весь день в офисе, он вдруг приобретал ценность – новую ценность наряду с обычной) и к учиняющему комичные зверства Мармадюку. Приготовил выпивку для Хоуп, поставил ее перед ней на туалетный столик и поцеловал жену в шею, думая о других вещах, о других шеях. Это здорово опьяняло, вызывало возбуждение, которое искрилось точь-в-точь как пузырьки тоника у нее в стакане, когда они ударялись о лед. Она потрепала его по офисно-серьезной щеке, разгладила его калькуляторно-нахмуренный лоб, вполне уверенная в том, что он там занимался деланием денег. А чем занимался он на самом деле? Гаю нужен был тот великий хаос, на волну которого он настроился. Ощутите притяжение массовых бедствий, и вам потребуется большее – потребуется, чтобы бедствия были значительнее, чтобы массы были обширнее. Это как наркотик. Неудивительно, что все, кого это не коснулось, изображают происходящее в одном только черном цвете.
– Устал за день?
– Не то чтобы очень.
– Бедный мой.
Это они бедные… Но – добро, добро! Мотивы его не терпели обследования или надзора, ни на мгновение. Он думал (когда думал), что узнает нечто новое о жизни, которая всегда означает смерть. Он думал, что перед ним возникла возможность сотворить нечто воистину доброе. Мотивы его не терпели обследования. Они ему и не подвергались. Любовь следила за этим – современная любовь, в каком-то диком новом обличье. Бог свидетель, теперь я собрал достаточно сведений. Значит, позвоню ей завтра, думал он, расстегивая молнию на платье Хоуп.
Гай чувствовал себя прекрасно. Он творил поистине благие дела.
Погруженный в новое для себя состояние восторженной меланхолии, Гай поднимался по лестнице к двери Николь Сикс – мимо детских колясок и велосипедов, мимо коричневых конвертов, запечатанных предписаний о том, что следует и чего не следует делать, адресованных родителям, гражданам, членам общества. На полпути он приостановился, но не для отдыха, а чтобы кое-что обдумать. Он, конечно, знал, что неизбывное процветание азиатской субкультуры в Соединенных Штатах – не более чем миф или полуправда. Первая волна состояла, в основном, из вьетнамцев среднего класса – что ж, они таки и вправду преуспели, здесь не поспоришь. Но следующая партия, камбоджийцы… только представь себе: в последний раз ты видел свой дом подброшенным на сотню футов над землей и охваченным пламенем, а внутри были твои родители, твои шестеро детей. Чтобы оправиться от этого, необходимо время. В конце концов, нужно сперва отдохнуть, прежде чем завоевывать Америку. А следующий приток, если только он вообще когда-либо последует, будет, предположительно, еще в большей степени… Когда Гай двинулся дальше, он услышал, как кто-то спускается вниз: кто-то сопящий, шаркающий тяжелыми башмаками. Гай посторонился на предпоследней, по его мысли, площадке, задумчиво задрав подбородок. И все это, думал он, происходит на вершине кризиса – или, скорее, ниже кризиса, под его крылом. Эта мысль о делегировании жестокости…
– Здорово, друган.
– Кит… Прости, я, кажется, сплю на ходу.
– Знакомое дело.
Но выглядел Кит совсем иначе. И дело было не просто в его одеянии укротителя хищников или шевелюре «только что из-под фена». По правде сказать, эти его черты вроде бы шли вразрез с новым оттенком его облика – с чем-то средним между скрытностью и скромностью. Он стоял, перебирая ногами, склонив голову и прижимая к груди какое-то оборудование для ванной – и книгу в мягкой обложке. Гай тоже явился не с пустыми руками. Он не мог доставить сюда двух признательных беженцев, но у него собой был подарок, подарок для Николь Сикс. О подарке этом он раздумывал долго и пылко. Что он мог бы купить для нее? Полотно Тициана, яхту, бриллиант величиной с «Ритц». Гай хотел купить ей земной шар, но вместо того купил ей глобус. Нет, не старинный глобус – глобус нового типа. Глобус в буквальном смысле слова; планету, какой она видится из космоса, – тяжелую, таинственную, младенчески голубую под своими полупрозрачными покровами. Он держал его так же, как Гамлет держал череп Йорика.
Кит вдруг пожал плечами, дернул подбородком куда-то в сторону и сказал:
– Я, это… помогал тут немного.
– Разумеется. Я и сам здесь с той же целью.
– Но дело-то другое.
– Я пытаюсь помочь кое-кого разыскать. Только пока без особого успеха.
– Все-таки. Делаешь ведь все, что можешь.
– Точно.
Гай теперь смотрел на Кита с жалостливой нежностью. Бедный Кит…
– Да! Ты вечером как? Будешь?
– Прошу прощения?
Кит уставился на него с неприкрытой враждебностью.
– На матче. Дартс, понимаешь ли.
– Ах да, дартс. Конечно. Никаких сомнений.
– БМВ. «Мерседес», 190Е. 2.5-16. Угу?.. Ну, тебе, брат, выше.
И Кит зашаркал, засопел, заспешил вниз по лестнице – с этой книгой под мышкой…
Гай позвал ее по имени в коридоре, затем, следя за тем, чтобы походка была почтительно ровной, вошел. В гостиной никого не было. Она была очень похожа на то, какой он ее себе представлял: занимательный раскардаш под низковатым потолком (высокорослый Гай непроизвольно пригибался, ощущая определенного рода давление на темя), чайная чашка там, иностранный журнал сям, знававшие лучшие времена тюльпаны, свесившиеся по сторонам стеклянной вазы (как если бы они страдали от морской болезни), некоторая небрежность в меблировке, обычные ныне пистолетные рукояти и обтрепанная паутина проводов чересчур многочисленных видеосистем (в его собственном доме таких недорогих игрушек тоже было хоть отбавляй: Пайнвуд[39]39
Пайнвуд-дерби – гонки игрушечных автомобильчиков.
[Закрыть], да и только), характерный запах табака – фирменный знак много размышляющей богемы. На столике под окном, рядом с плетеным креслом, – недописанное, по-видимому, письмо…
– Николь? – воззвал он снова, слегка тряхнув головой. Несколько приглушенным голосом она ответила ему из соседней комнаты заведомой неправдой: сказала, что будет через секунду. Он, отнюдь не собираясь уличать ее или осуждать, взглянул на наручные часы, после чего застыл, заложивши руки за спину. Спустя какое-то время подошел к окну, посмотрел через плечо назад, а затем устремил взгляд в сторону, на бювар. «Дорогой профессор Барнс, – прочел он. – Благодарю Вас за то, что прислали мне статью профессора Ноубла, о которой должна сказать, что нахожу ее дезориентирующей и изобилующей подтасованными аргументами. Возьмем его утверждение относительно того, что художники часто вступают в сексуальные отношения со своими натурщицами. На обильном материале нас убеждают, что подобные вещи случаются. Однако его анекдоты не могут иметь какого-либо значения для обсуждаемого вопроса. Я вся была как на иголках, ожидая, когда же он заявит, что портреты Саскии кисти Рембрандта – или, может, портреты Марты, писанные Боннаром, – то ли сами “проникнуты” интимным знанием, то ли отражают страстное желание художника “проникнуть” внутрь своей модели. Потому что избранная им линия всегда приводит к грубым спекуляциям. Сошлюсь на собственный опыт…» Гай дошел до конца страницы. Рука его потянулась было перевернуть ее, но он, слегка содрогнувшись, воздержался от этого. Она разбирается в искусстве… Эта мысль его приободрила. И какой привлекательный почерк: не столь строго-элегантный, как у Хоуп, – округлее, выразительнее, с чем-то таким женственно-телесным, напоминающим о Лиззибу. Гая вдруг кольнуло осознание того, что прежде с ним ничего подобного не случалось. Он никогда не оказывался наедине с женщиной своих лет у нее дома, причем втайне от Хоуп. Гостиная Николь «была очень похожа на то, какой он ее себе представлял». И что же такое он себе представлял? Он, пожалуй, мог бы положа руку на сердце заявить, что все его помыслы вполне целомудренны. Но вот сны его выбирали себе дорогу сами. Что ж, думал он, над своими снами мы не властны. Гай перевел взгляд на книжный шкаф и, оживляясь, тут же к нему подошел. Взял с полки «Радугу» и пробежал первую страницу. Что же такое было при себе у Кита? «Вилетта»? «Профессор»? «Ширли»? Нет, что-то гораздо более очевидное, но только не «Джейн Эйр»…
Так, понятно. Она явно только что плакала, – сказал себе Гай, когда Николь появилась на пороге спальни. Полное красок, лицо ее так и взывало к нему – но он не понимал, о чем оно пытается поведать. Гаю ни в коей мере не показалось необычным то, что при подобных обстоятельствах она держится так открыто, – ведь и Хоуп вела себя точно так же: она, если плакала, никогда не скрывала от него ни своих слез, ни их последствий; ей в голову не приходило съеживаться или отворачиваться. На мгновение скользнув взглядом в сторону от Николь, Гай увидел в зеркале, в каком удручающем беспорядке пребывает неубранное постельное белье. Да: обиталище глубокой, глубочайшей депрессии. Боже, да ты только посмотри! – бедняжка же едва идет. Какая неуверенная, неровная походка! И полное страдания лицо – его, кажется, исказила некая внутренняя боль. Хм… На скуле – отвратительный рубец… или пятно? Ну, в наши дни даже самая лучезарная кожа может, конечно… Она же врежется в этот стол, если не будет осторожнее. Уф-ф. Вот это самое я постоянно и чувствую рядом с ней – потребность, жгучую необходимость протянуть руку и поддержать ее… Если бы только я посмел.
– Мне так жарко, – сказала она, как бы оправдываясь.
– Да… как не понять? – сказал он успокоительным тоном.
Некоторое время Гай пытался занять ее хвалебной речью по поводу подбора книг на полках, затем последовало еще что-то необязательное (шахматы, Кит, снова жара); но ему казалось бессердечным продолжать держать ее в неведении и тревоге. Тогда он, со всей доступной ему деликатностью, приступил к делу. И ее присутствие, ее силовое поле онемело, сошло на нет после первого же залпа разочарований, который он на нее обрушил. Она сидела на диване, подавшись вперед, стиснув руки на животе и сведя голые колени; лодыжки ее были раздвинуты, но большие пальцы ног почти касались друг друга – классическая поза ребенка, вызванного в кабинет директора школы. Сосредоточенное лицо Николь ни разу не дрогнуло – лишь однажды, быть может, когда он упомянул о некоем «гринписовце», в котором имя «Энола Гей» что-то затронуло, но и это оказалось еще одной ниточкой, ведущей в никуда. Едва ли не освобождением стал для него тот миг, когда ее горе прорвалось наконец наружу и медленные слезы, на удивление яркие, принялись расчерчивать ее щеки.
– Простите, – сказал он. – Мне так жаль…
Минута прошла в молчании. Затем она сказала:
– Я должна сделать одно признание.
После того как она его сделала, а он его выслушал, ему показалось, что где-то в затылке у него произошла целая серия мягких взрывов, сокровенных перенастроек. Нежная и многоликая тяжесть придавила его собой – сила тяготения, напоминавшая, сколько сил требуется только для того, чтобы гонять кровь по неисчислимым сосудам.
– Есть еще одна вещь. Предупреждала же вас: я – особа нелепая, смехотворная…
И она выпалила это, не в силах более сдерживаться. Гай улыбнулся про себя. Чуть приметно, самому себе улыбаясь, Гай сказал:
– Я так и думал.
– Вы – что? Простите, я… Я не знала, что это можно заметить.
– Легко, – спокойно сказал он. – В сущности, это совершенно очевидно.
– Очевидно?
Теперь он чувствовал, что давным-давно догадывался об этом – об ангельской чистоте Николь Сикс. В конце концов, это не такая уж и редкостная вещь, особенно по нынешним осторожным временам, временам самоизоляции. Это имеет смысл, думал он, и это похоже на правду. Потому что, если исключить Хоуп, то между Николь и мной нет никакой разницы. Девственная территория. Теперь Гай ощущал неизведанную роскошь сексуальной опытности. Ему до сих пор не приходилось встречать кого-либо, чей опыт был бы меньше, чем его собственный, – то есть чтобы он доподлинно об этом знал; даже Лиззибу, с ее четырьмя или пятью неудачными связями, представлялась ему этакой любовной диковиной (женщиной, выдержавшей бури страсти), наподобие Анаис Нин[40]40
Анаис Нин – писательница из круга Генри Миллера («Дельта Венеры», «Шпион в доме любви» и т. д.).
[Закрыть]. И это может даже означать возможность любить, не подвергаясь опасности. Но откуда являлось противоположное побуждение? Что за параллельное послание из параллельного мира призывало его разорвать ее целомудренно-строгое белое платье, взять ее смуглое тело и вывернуть его наизнанку?
– Об этом говорит одно только это сияние. Сияние тьмы. В котором что-то кроется. Нечто такое, к чему невозможно прикоснуться.
Несчастная и смущенная, она встала, по-прежнему стискивая руки, и двинулась к окну. Гай с тяжким вздохом поднялся и неслышно подошел к ней сзади.
– Это мне? – спросила она, имея в виду глобус, стоявший на приоконном столе. Повернувшись к Гаю, она обеими руками коснулась своих щек. – Все еще красива, так ведь?
– Дорогая, вы просто…
– Да нет, не я. Земля наша, – сказала она. – Ну а теперь ступайте. Пожалуйста.
– Ммм… Можно, я завтра позвоню?
– Позвоните? – сказала она, глотая слезы. – Это же любовь. Вы разве не понимаете? Позвоните? Вы? Да вы можете сделать со мной все, что угодно. Можете убить меня, если захотите.
Он протянул руку к ее лицу.
– Не надо. Может, этого как раз и будет достаточно. Может, я тут же и умру, стоит вам ко мне прикоснуться.
На следующее утро Хоуп за завтраком сообщила Гаю, что машину их снова раскурочили и что ему необходимо позаботиться о ремонте. Гай кивнул, не отрываясь от своей кашицы (машину курочили примерно раз в неделю). Он следил, как супруга расхаживает по кухне, как развевается при этом ее домашний халат. До сих пор, знай она обо всем, она, возможно, обратилась бы к психиатру. Но теперь, после вчерашнего, она, пожалуй, сочла бы более уместным вызвать адвоката, обратиться в полицию… Уже готовясь выйти, Гай ощутил потребность сказать ей хоть что-нибудь.
– Что это за пилюли, что ты принимаешь? Ах да. Дрожжи.
– Что?
– Пилюли. Дрожжи.
– И что с того?
– Да ничего.
– О чем ты вообще толкуешь?
– Прости.
– О господи…
Машину курочили примерно раз в неделю. Выйдя на улицу, Гай открыл дверцу «фольксвагена» (никогда не запиравшуюся) и поверх осколков стекла положил картонку, возвещавшую: «МАГНИТОФОН УЖЕ УКРАДЕН». Он направился в автомастерскую, что в Сейнт-Джонз-Вуде. Перед тем как выбраться наружу, Гай извлек из рваной раны в приборном щитке (где когда-то, годы назад, красовался магнитофон) паспорт техобслуживания. Обычные пожимания плечами и кивки. Ожидая привычных не вызывающих доверия обещаний, он, возможно, размышлял о том, насколько проще была Другая Женщина: та никогда не принуждала отдавать машину в ремонт, а все свои пилюли принимала не у вас на виду.
Гай зашагал вниз по Мэйда-Вейл. Деревья, слишком рано потерявшие листву, вынуждены были принимать солнечные ванны голыми – морщинистыми и пристыженными. Лондонские птицы щебетали, скрипели и каркали, и невозможно было понять, чего же больше в этих звуках – то ли жалости, то ли пренебрежения. Солнце творило то же, чем оно занималось круглосуточно и без устали вот уже пятнадцать миллиардов лет, то есть жгло. Почему люди перестали обожествлять солнце? Ведь солнце располагает для этого неисчислимо многим: оно создало жизнь, оно безгранично таинственно, оно столь могущественно, что никто на земле не смеет глядеть в его сторону. Люди, однако, предпочли поклоняться существу, сходному с человеком, антропоморфному. Они поклонялись и поклоняются неразборчиво: кому угодно. Взять индийского фанатика здорового тела и духа. Или эфиопского серийного убийцу. Или американского ангела девятнадцатого века, по имени Морони[41]41
Ангел Морони, по утверждению Джозефа Смита, помог ему организовать церковь Мормонов.
[Закрыть]. Или католического Бога самого Гая – НиктОтца… В каких-то ракурсах он даже забавен – этот темный пушок над ее верхней губой… Солнце всегда было объектом удаленным: астрономическим. Но сейчас кажется, что ходит оно никак не выше Эвереста. И в том, чтобы бывать на воздухе, то есть бывать под ним, нет ничего хорошего. Нет, в самом деле. Оно, даровавшее всю жизнь, теперь отбирает ее, – солнце, ставшее душегубом, канцерогенное солнце… Это обман зрения, или же у нее между бедер и впрямь имеется некое пространство, этакий скругленный треугольничек, где свободно проходит воздух, там, у самого верха, в месте соединения?