Текст книги "Лондонские поля"
Автор книги: Мартин Эмис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
Гай шел дальше, вниз по Элджин-авеню. Чувствовал он себя счастливым – возможно, благодаря погоде (и если бы это солнце изобразили в детской книжке, оно бы, конечно, улыбалось); счастливые предвкушения, счастливые воспоминания смешивались в волнующем смущении счастья. Ему вспоминалось, что он почувствовал однажды утром, больше года тому назад. Да, он только что взял на руки Мармадюка, чтобы тот отрыгнул; собственно, ребенка вырвало ему на плечо (приемщик в химчистке подходит и в сомнении скребет ногтем вельвет; ты говоришь: «Ребенка стошнило»; и все улыбаются, у всех прощающие улыбки, все всё понимают). Я сидел на кровати с ребенком, пока она переодевалась или мылась за дверью напротив. Внезапно почувствовал холод – его рвота холодила мне плечо, и там же покоилась его голова с приглаженными, слипшимися, лоснящимися волосами, как будто только-только из матки; она казалась биосферой, обитаемым миром. Или даже небесным телом. Я чувствовал жар, живое тепло, исходящее от его головы, и подумал (ох уж эти мои присказки и вся их постыдная посредственность – но я ведь так ощущал, я имел в виду именно это), что вот, теперь у меня есть… у меня есть маленькое солнышко.
И – господи! Осторожнее! Вот она, Портобелло-роуд, огромная канава, где все истерто, изношено, обшарпано, где полным-полно крыс. Гай так и чувствовал, как эта улица набрасывается на него, пытаясь понять, чем он располагает и чем у него можно поживиться. У ворот ночлежки Армии Спасения в ожидании тарелки супа или чего угодно, что будет им предложено, выстроилась очередь бродяг, угрюмые отряды бедняков – как старослужащих, так и новобранцев. Отряды задавленных людей (если только еще не раздавленных). Гаю, с его ростом, с сияющими чистотой волосами и зубами, больно было проходить мимо этих человеческих развалин, мимо их царапающих душу взглядов. Он видел только долгую вереницу нелепой обувки, разинутой, точно лошадиные пасти, полные лошадиных же зубов… Когда-то давно вход в «Черный Крест» был для него входом в мир страха. Теперь же все поменялось местами, и страх оставался позади, у него за спиной, а черная дверь в паб была скорее выходом, чем входом.
В полдвенадцатого наступила минута, которой все ждали: Кит Талант, о чьем приближении возвестили его собака, струя сигаретного дыма и раскатистый залп кашля, был так любезен, что переступил через порог «Черного Креста». Положение Кита в пабе, всегда бывшее очень крепким, теперь, после событий вчерашнего вечера, конечно, неизмеримо упрочилось. Увлеченный говор, доносившийся отовсюду, постепенно сросся в единый гул, раздались негромкие рукоплескания, постепенно же сменившиеся громкими разрозненными возгласами пьянящего торжества. Бармен Понго, всегда выражавшийся с чеканной краткостью, был, пожалуй, самым красноречивым, когда, приготовив Киту его пинту, по-ораторски распростер пухлую белую руку и попросту возгласил:
– Дартс!
– Да-да, привет, парни, – говорил Кит, у которого было дикое похмелье.
– Ну, брат, ты его и уделал, – сказал Телониус. – Так уделал…
Кит прополоскал рот лагером[42]42
Легкое пиво.
[Закрыть] и хриплым голосом сказал:
– Короче, лажанулся он от и до, так же? Не в обиду, брат, но вот выдержка, самообладание у черного… это всегда должно быть под вопросом. В первом заходе второго сета я же здорово отставал, да? А этот думает, что он на коне… и трижды выбивает по шестнадцать на двойном, да? Ну, когда он так обгадился, я понял: все, ребята, победа лежит на блюдечке, остается ее только взять. В третьем заходе второго сета – а он же самый важный, так или нет? – я побил его шестидесятки, а потом – забойные сто пятьдесят три. Двадцать на тройном, девятнадцать на тройном и восемнадцать на двойном! Блистательно, да же? Просто-таки образцово. Это, наверно, было – как ее? – кульминацией всего вечера. Идеальная концовка – как с такой поспоришь? Да никак: против лома нет приема. Ни в коем разе.
– А жесткое все-таки это было испытание, – сказал Телониус, осторожно подбирая слова, – для твоего спортивного характера.
Богдан сказал:
– Ты был на уровне – э-э – атмосферы крупного матча.
– Игрока послабее выбор места встречи, пожалуй, озадачил бы, – сказал Дин. – А ты не спасовал…
– Ты разделался…
– С вызовом этого…
– Левши из Брикстона, – закончил Телониус со вздохом.
Кит повернулся к Гаю Клинчу – тот, облокотившись на пинбольный стол, взирал на всех со скромной улыбкой.
– А ты, – сказал Кит, подходя к нему. – А ты, – повторил он, тыча пальцем. – Ты держался просто великолепно. Прошлым вечером – просто великолепно. Да, старики, он держался выше всяких похвал.
Гай с заметной благодарностью взглянул Киту в глаза – которые сегодня (по его мысли) были совершенно необычны. В глазах Кита виднелось сонмище прозрачных мутных пятнышек и лопнувших жилок, а также вертикальный мениск не пролитых слез; но самым странным в них было их расположение. Казалось, омертвевшие зрачки пытались увеличить расстояние между глазными впадинами – и глаза в итоге оказались практически на висках. Бог ты мой, думал Гай, да ведь Кит же похож на кита. На кита-убийцу? Нет. На благодушного кряхтящего любителя погреться на солнышке. На голубого кита. На спермацетового. Да, плюс эта невероятная бледность… Гай потягивал из своего бокала, выслушивая всяческие похвалы от Кита, Норвиса, Дина, Пэта и Лэнса. Изучал их лица, пытаясь найти признаки иронии. Но не обнаруживал в них ничего, кроме всецелого одобрения и приветливости.
– В жизни бы не подумал, – говорил Кит, – да, в жизни бы не подумал, что ты окажешься таким молодчагой.
Да в конце концов, что он сделал особенного? После свидания с Николь Гай вернулся домой, где имел удовольствие поить чаем Мармадюка. Хоуп в это время играла в теннис с Динком Хеклером. Затем он долгое время провел в душевой (порой бывает трудно промыть волосы от всего этого заварного крема да патоки), переоделся и – было около семи – вошел в «Черный Крест». И тут же окунулся в горячечную атмосферу дротиков. Флаги, транспаранты и шляпы были украшены надписями «КИТ»; беспрерывно раздавались возгласы: «Кит, Кит, Кит! Дартс, дартс, дартс!», да и сам Кит, хорошенько заряженный, то и дело натужно и хрипло вопил: «Дартс! Дартс! Дартс!» Снаружи два фургона мучительно скрежетали на холостых оборотах. Все они в них и погрузились – естественно, за исключением Кита, который вверил себя альтернативному транспорту. «Его я доставлю вон на том раздолбае», – сказал раздолбай Ходок, указывая через дверь на «ягуар» цвета вороненой стали. Затем Гай сорок минут просидел в кузове фургона, где белые и азиаты курили, хохотали и беспрерывно кашляли, тогда как черные, томимые непостижимыми желаниями, молчали, а ополовиненные бутылки «скотча» мрачно и безо всяких вопросов переходили у них из рук в руки.
– Они явно собирались учинить чего-нибудь на входе, – сказал Дин.
– Серьезно? – удивился Гай: он не заметил ничего неподобающего, кроме толкотни, подтрунивания – и ощущения близости огромной массы обнаженной черной мускулатуры, сильнейшего жара, от нее исходящего. – С чего ты взял?
– Они поранили Збига Первого, – сказал Збиг Второй.
– Так, ничего особенного, – сказал Кит. – Збиг Первый? С ним все обойдется. Выйдет где-то на следующей неделе.
Состязания по метанию проводились не в самой «Пенистой Чаше» (с ее тусклыми стеклами, тяжелыми портьерами и сумеречным привкусом ужаса), но в прилегающем зале – уж такой интерес этот матч вызвал у местных. Как заявил Кит, встреча эта захватила воображение всего Брикстона. Стоя по щиколотку в опилках, Гай догадался, что зал недавно использовался – и, несомненно, регулярно – для проведения дискотек, а также и церковных служб; раньше же здесь располагалась школа. Он просто почувствовал это. Здесь не было слишком уж явных указателей, которые могли бы напомнить ему о тех заведениях, которые посещал он сам (с их парками, раскинувшимися на сотни акров, олимпийскими бассейнами, компьютерными классами и проч., и проч.), но и низкая сцена, и поврежденный стеклянный потолок, и римские цифры на часах, и гнетущие деревянные панели – все это так и твердило Гаю: школа, школа! Причем – школа для мальчиков. Он огляделся вокруг (это действительно его беспокоило) – нигде не было ни единой женщины… Скамейки были расставлены, как в зале для собраний, а некоторые из них – опрокинуты: ясно, хулиганские выходки. В конце концов все расселись. Но когда матч, без какого-либо предварительного церемониала, начался, все снова встали. Если бы все сидели, то каждый мог бы смотреть на происходящее со своего места. Но поскольку все встали, то уж встать пришлось каждому.
Не то что бы там очень многое можно было увидеть – с точки зрения метания. Противник Кита был очень юн и очень черен; он удивительным образом сочетал в себе такие черты, как жестокость и торжественность, лицо у него было идеально правильным, словно бы даже отполированным, бритая же голова отсвечивала фиолетовым, как безупречный пенис в состоянии безупречной эрекции. Двое пожилых негров вели судейство – со многими колебаниями и частыми поправками, – записывая счет мелом и оглашая его через микрофон. Кит, то бегавший вприпрыжку, то ходивший бочком в своей наэлектризованной рубашке и клешах тореадора, явно был самым грубым и неряшливым из присутствовавших на сцене; однако выглядел при этом гораздо более прочих в своей тарелке.
– Да, классно ты их завел, – сказал Дин.
– Толпа была враждебно настроена, – согласился Кит, – и это на меня малость давило. Чего они не знали – так это того, что Кит Талант цветет и пахнет именно тогда, когда на него давят. С давления, блин, он просто-таки прется.
– Да, завел ты их нехило, – повторил Дин.
– Клоунада, брат, клоунада, – сказал Кит. – Конкретнейшая клоунада.
Враждебность толпы, безусловно, имела место, и Гай не мог того не заметить. Поначалу она выражала себя в виде визгов, швыряния монетками, топотания ногами; кроме того, наблюдались по крайней мере три серьезных попытки посягнуть на жизнь Кита. Однако позже, когда Китовы броски стали говорить сами за себя, когда надежды толпы окончательно пошли прахом… было немало всхлипываний, причитаний, звучали и мольбы (быть может, там наконец появились женщины?); и Гай видел, как кто-то, быстро бормоча что-то неразборчивое и полузакрыв дрожащие веки, поднес к собственной шее осколок пивной бутылки. Кит со сцены отвечал на это – своей клоунадой. Клоунада сия состояла из множества разнообразных непристойных телодвижений, из серии притворных ляганий, якобы нацеленных в головы наиближайших зрителей, да еще из обыкновения (особо приводившего в ярость болельщиков из Брикстона) то ли изображать, что он высвобождает, то ли действительно высвобождать трусы из щели меж ягодицами как раз в тот момент, когда он поворачивался к залу задом, готовясь к броску.
Так или иначе, через полчаса все более и более разнузданных воплей и удушливого телесного жара, к которым Гай прибавлял свой жар и свои вопли («Кит!», «Дартс!» или «Кит! Дартс!»), всем, казалось, стало ясно, что матч окончен и что Кит одержал в нем победу. В порыве благодушия Кит обернулся к своему сопернику, а тот неожиданно двинулся к нему с дротиком, занесенным наподобие ножа.
– Долбанул сам себя. По ладони. Своим же дротиком.
– Страсти разгорелись – просто кошмар, – сказал Норвис.
– Ясен пень, – сказал Кит. – Глаз даю – он рвал и метал из-за своего позорного пролета во втором сете.
– Еще бы, – сказал Дин. – Еще бы…
Гай же, как единодушно признавалось и провозглашалось, проявил себя настоящим героем на автостоянке. Он обратил мысли вспять: высвеченная множеством фар поверхность изборожденной бесчисленными колеями и рытвинами земли под привычной чернотой ночного лондонского неба; чернота людской цепочки перед двумя фургонами и «ягуаром» Ходока; пятна фонариков, белизна глаз и зубов; позвякивание цепей; запах то ли бензина, то ли керосина. Вот тогда-то даже и Кит приумолк, подавшись назад, где его, своего чемпиона (или самого породистого пса) со всех сторон охватила часть компании.
– Мне, блин, надо было пойти самому, – сказал Кит.
– Да ну, на фиг…
– Не хотел же ты, чтоб они взяли реванш!
– Точно, Дин, в самую трещину, – согласился Кит. – Силенки, да, мне надо было беречь. Я ведь уже обдумывал полуфинал…
Но вот Гай – он направился прямо туда. Он пошел вперед, не горбясь и не сутулясь, с жирафьей прямолинейной грацией походки, без малейшего колебания, и голос его прозвенел с такой отчетливостью, на какую невозможно ответить, когда он просто сказал: «Простите», – а потом, когда черный парнишка бросился на него, он так же невозмутимо произнес: «Полегче», – шагая все дальше и рассекая их цепь; ну а потом, когда они пропустили его, никаких препятствий не осталось и для всех остальных… Гай вкушал одновременно из двух сосудов – из пивной кружки и из чаши славословий – и недоумевал. Отец его был храбр. В войну он вознесся до бригадного генерала, но имя себе сделал, еще будучи безусым лейтенантом, в боях с инсургентами на Крите: с тех холмов он спустился, весь покрытый кровью и медалями. Что до прошлого вечера, Гай тогда не ощущал никакой опасности для себя лично. Он чувствовал, что на уме у черной шайки-лейки совсем иное, нечто непостижимое. Да и в любом случае автостоянка и все действующие там лица занимали, казалось, не более одной десятой его реальности. В любое мгновение он сумел бы высвободиться – могучими скачками, каким никто не смог бы препятствовать. Высвободиться – неукротимыми скачками, квантовыми, непредсказуемыми переходами любви.
– Нет, – говорил Кит, пронзая его слезящимися глазами. – Нет. Поверь, ты – э-э – содеял подлинное благо.
Если я храбр, думал Гай, или храбр в данное время, то что же такое я испытывал сегодня на улице (будто сам воздух сбивает тебя с ног – о, эта «Герника» разверстых босяцких башмаков!), да и сейчас испытываю? Это, стало быть, не страх. Стыд и жалость. Но не страх.
Немного погодя они, по предложению Кита, отправились в «Голгофу» – выпить там «порно». В меру, по чуть-чуть. У стойки выпивохи выстроились в три ряда, и, пока они ждали своей очереди, Кит, распрямляя свернутую десятку, вполоборота взглянул на Гая и сказал:
– Ты, это, в тот раз с Ники… видишься?
Гай поразмыслил. У него частенько возникали трудности из-за грамматических времен, используемых Китом.
– Да, я виделся с нею – в тот раз…
– В чем-то ей пособляешь… кого-то разыскать…
– В точности так.
– В точности так…
Сказать, что между ними воцарилось молчание, было бы неверным, ибо молчания в «Голгофе» не бывает. Но к тому времени, как они достигли стойки (где должны были простоять так же долго, как и любой другой, из одного лишь примитивного нежелания уступать с трудом захваченную территорию), меж ними вклинилось, скажем так, зияние, которое делалось все шире и шире и пихалось в обе стороны локтями. Гай сквозь это зияние сказал:
– Я был… Прости, перебил?
– Нет-нет. Что ты говоришь?
– Нет, ты продолжай.
– Да что там, я просто говорил – не могу я заниматься всеми этими пташками сразу. Так ведь на дротики никаких сил не останется. – Кит кашлянул, и в его голосе послышались слезы. – Я свое тело почитаю. Мне надо держать его в форме. Сейчас. Пока эти состязания. Это нелегко, когда вокруг столько невостребованной кошатины, да уж приходится держать себя в руках. Приходится…
Пропихавшись локтями прочь от стойки, они со своей выпивкой встали рядом с колонной, угодив прямо в клацающие челюсти шумового оркестра.
– Ты не поверишь, – проорал Кит, – не поверишь, от чего мне приходится отказываться. Взять только вчерашний денек…
Засим Кит пустился в омерзительный декамерон о недавних своих скаканьях и кувырканьях, о мгновенных соитиях, о доблестных подвигах в области наставления рогов, о том, с какой огромной охотою вознаграждаются хватанья и щупанья, о приключеньях скоротечных или изматывающих, о пташках, от которых твои бедра звенят что струны, и о тех, после которых у тебя дрожат коленки, – в то время как Гай размышлял (и размышлял удрученно) о крайней вульгарности стандартных мужских стратегий. Да и классовые стратегии, пожалуй, ничуть не лучше, предположил он. Потребуется некая космическая протяженность времени, чтобы Кит осознал, что от женщины, подобной Николь Сикс, его отделяет космическое расстояние. Необходимо быть вблизи, чтобы понимать и чувствовать. В конце концов, если наблюдать из стерильного – и вируса не сыскать – морга какого-нибудь Плутона (Гаю вспомнились снимки, переданные последним «Джорниером»), то наше солнце представляется не более чем исключительно яркой звездой, предостерегающей, крестообразной, яркой звездой – холодной, яркой звездой, подобной воздетому Господнему мечу, и требуется немалое время, чтобы ощутить ее жар.
Когда он звонил ей сегодня вскоре после полудня (из мексиканской закусочной на Уэстбурн-парк-роуд), голос Николь оказался во всех отношениях таким, каким он надеялся его услышать: открытым, доверительным, дружественным, приглушенным (благодаря заряду теплоты) – и уравновешенным. Да, он надеялся, что ее здравомыслие возобладает, потому что его порой пугали эти легкие признаки неустойчивости, балансирования на грани. Если не слишком прекрасной для мира сего, то уж для времени сего она, по его мнению, была недопустимо прекрасна; именно такой выглядела она в его глазах: как анахронизм, музейная диковина, сирота во времени… Она, оказывается, как раз собиралась мчаться на лекцию (и Гаю тут же представился такой ее образ: Николь сосредоточенно-спешно цокает каблучками, книги плотно прижаты к груди… да, еще длинный шарф, развеваемый ветром), но ей ужасно хотелось бы поговорить с ним. Не будет ли он так добр позвонить ей позже, нынче вечером, в шесть часов, в шесть ровно?
– Разумеется. А на какую тему лекция?
– Ммм? Э-э – «Мильтон и секс».
– Что ж, полагаю, она будет недолгой, – сказал Гай: юмор его всегда порождался приливами счастья, а отнюдь не иронией – течением прямо противоположным. Тем не менее, он слегка пожалел о том, что у него вырвалось такое замечание.
– Вообще-то я полагаю, что речь пойдет о половой принадлежности.
– Ну конечно! Он – для Бога. А она – для Бога, который в нем. Что-нибудь в этом роде.
– Да-да. В этом роде. Ну, мне надо бежать.
Гай поручил мексиканке – владелице закусочной – приготовить для него омлет, достойный книги Гиннеса (ибо рассчитывал пользоваться ее телефоном еще много-много раз), который она упаковала в огромный пакет и который он с виноватым видом опустил в пустой мусорный бак на Лэдброук-гроув.
– Ну и что ты обо всем этом думаешь? – спросила Хоуп.
– Спасибо, – сказал Гай. Обращался он не к Хоуп, а к работнику, чьей обязанностью было следить за – или же стоять рядом с – монитором автоматического контроля в подземном гараже на Кавендиш-сквер. Он видел Гая множество раз и знал его в лицо. Но его вроде бы ничуть не оживляло это знакомство – как, впрочем, и все остальное, что происходило с ним там, под землей.
Гай забрал у него кредитную карточку и вырулил наружу, вывез их на дневной свет.
– Транспорт, великий и ужасный, – пробормотал он.
– Боже мой, да сколько же тебе говорить? Слушай: Транспорт – Это – Ты!
– Ммм… По-моему, он говорил вполне разумные вещи.
– Настолько разумные, что они стоят три сотни гиней?
– По поводу свежего воздуха.
– Так и знала, что ты это скажешь.
– По поводу враждебности по отношению ко мне.
– Так и знала, что ты это скажешь.
Доктор, кабинет которого находился на Харли-стрит и у которого они только что консультировались, специализировался по острым маниакальным синдромам у детей. Они приводили к нему Мармадюка, а затем он нанес визит к ним домой (несказанно его ошеломивший), где, как ему и было обещано, Мармадюк не чувствовал себя скованно и вел себя, как обычно. Совершенно невозможный у него в приемной, дома Мармадюк оказался совершенно невероятным. Даже сегодня, спустя почти три недели, на правом глазу у доктора все еще красовалась марлевая повязка. Все стороны согласились с тем, что дела юридические не должны препятствовать их чисто профессиональным отношениям. Недавно Гай заключил страховой договор (как представлялось, на весьма выгодных условиях) по возможным искам в связи увечьями, нанесенными Мармадюком обслуживающему персоналу. Вслед за этим он заключил второй страховой договор – по отказам компании в выплатах по первому.
– Что касается враждебности к тебе, – сказала Хоуп, – то он, по-моему, отказался от объяснения ее с точки зрения фрейдизма.
– Мне тоже так показалось. Но я бы предпочел Фрейда. Предпочел бы, чтоб Мармадюк относился ко мне плохо по каким-нибудь фрейдистским причинам. Не по душе мне, что я не нравлюсь ему только лишь потому, что не нравлюсь. С какой это стати я должен ему не нравиться? Ведь все это время я относился к нему так хорошо, что в это даже трудно поверить.
Гай повернул голову. Хоуп бесстрастно глядела на запруженную автомобилями улицу. С некоторой осторожностью он пару раз потрепал ее по колену. Последнее настоящее объятие было, по сути, инсценировано для нужд этого самого доктора – объятие парамедицинское, объятие как необходимая часть обследования. Дома, на кухне, Гай обнял Хоуп под внимательным взглядом доктора. Как и было предсказано, Мармадюк бросился через всю кухню и вонзился ему зубами в икру. Выполняя предписание терпеть, Гай терпел и не выпускал Хоуп из объятий до тех пор, пока Мармадюк не принялся колотиться головой о плиту.
– Давай вернемся к вопросу о свежем воздухе, – сказал Гай. – Или к вопросу о получасе. – Имелась в виду та установка Хоуп, из-за которой у них возникало больше всего разногласий: Мармадюку не разрешалось находиться вне дома более получаса в день. – Доктор, похоже, считает, что и час вполне безопасен.
– Ничего подобного. Он лишь сказал, что такой срок следует рассматривать как терпимый.
– Но ведь это заточение! Дети так любят порезвиться… Может, хоть сорок пять минут? Ему свежий воздух ох как нужен.
– Нам всем он нужен. Но его нигде нет.
Да, его нигде нет. И объяснить, почему его нет, трудно. Трудно оправдаться – перед молодыми (думал Гай), перед теми, кто явится после. С чего тут начать? Н-ну… мы подозревали, что, возможно, придется пойти на какие-то жертвы – потом, позже – за то чудесное время, что было у нас… все эти баллончики с аэрозолями и упаковки с автоподогревом для всякого съедобного мусора. Да, мы знали, что за чудеса эти придется платить. Положим, разрушение озонового слоя кажется вам платой несколько чрезмерной. Но не забывайте о том, как славно благодаря этому жилось нам: благоухающие подмышки, свежайшие гамбургеры. Хотя, пожалуй, мы могли бы обойтись шариковыми дезодорантами и стирофомом[43]43
Стирофом – теплоизолирующий пенопласт.
[Закрыть]…
– Смотри! – крикнули оба в унисон, совершенно по-детски. Они спускались по Бэйзутер-роуд, а возле парковой ограды стояла, дрожа, больная белка.
Гай и Хоуп рассмеялись – друг над другом, над самими собой. Ведь они крикнули: «Смотри!» – чтобы порадовать Мармадюка. Ведь там была белка! Прислонившись к стволу дерева, она тужилась, чтобы ее вырвало, глядя на них так, словно просила прощения. Мармадюка, однако, в машине не было. К тому же Мармадюк все равно не обрадовался бы, поскольку он не проявлял никакого интереса к животным – разве только как к новым предметам, которым можно причинить какой-нибудь вред или, с их помощью, как-то навредить себе самому.
Как только пробило семь, Гай позвонил Николь по таксофону, обнаруженному им в вестибюле гостиницы для бездомных в Илчестер-Гарденз. Мексиканская закусочная была уже закрыта, но охота на действующие телефонные автоматы стала для Гая Клинча своеобразным хобби. Таким способом Николь продолжала знакомить его с жизнью. Он держал наготове горсть монет, а за спиной у него гуськом проходили целые семьи, осторожно неся тарелки со скудным ужином. Как видно, кухня располагалась в подвале, и каждый ел у себя в номере. Острая жалость перехватила Гаю горло, когда он повернул голову. Полторы рыбных палочки? И это – для растущего парнишки? А матери тогда, скорее всего, приходится…
– Алло? – сказал он, изо всех сил прижимая трубку к уху. – Алло? Алло?.. Николь?
– Гай? Подождите, – сказал голос. – Это не я.
– Алло?
– Это запись. Простите, но я – я не доверяю себе, не могу себе позволить говорить с вами напрямую. Не доверяю своей выдержке. Понимаете… Дорогой Гай, спасибо вам за все те чувства, что вы во мне пробудили. Чудесно было узнать, что я способна такое испытывать. Отныне восприятие мое станет намного живее. И на Лоуренса я взгляну иными глазами. Любовь моя, если бы… Но мне кажется, что будет крайне легкомысленно следовать тем путем, который предвещает так мало добра. А мы ведь стремимся именно к этому, правда? К добру? Я никогда вас не забуду. Мне придется просто – но нет, это не важно. Никогда не пытайтесь снова связаться со мной. Никоим образом. Если у вас есть хоть капля нежности ко мне – а мне кажется, что есть, – тогда вы поймете, насколько окончательно и бесповоротно это мое решение. Если только вам доведется узнать что-нибудь о моей подруге и Малыше… тогда, может быть, пришлете весточку? Я вас никогда не забуду. И вы тоже – вспоминайте меня. Хоть изредка… Прощайте.
Раздались гудки. Послушав их какое-то время, он шепнул:
– Прощай.
Девятью часами позже, в четыре утра, Гай перевернул страницу и прочел:
– Вот ветер взъярится, Вот снег закружится, И Птенчик заплачет: О, где же тепло?
Мармадюк оторвал взгляд от современного издания «Доброй ночи, Луна»[44]44
Книга Маргарет Уайз-Браун (1947).
[Закрыть], которое он терпеливо – едва ли не прилежно – разрывал на мелкие кусочки. Гай мог сколько угодно читать Мармадюку – это его успокаивало, радовало или, по крайней мере, как-то занимало. Но сразу же по прочтении книги приходилось позволять ему разорвать ее в клочья. Скоро он начнет разрывать в клочья «Сказки Матушки Гусыни». Однако на мгновение ребенок замешкался, и отец прочел ему дальше:
– Под крышу забьется, Комочком сожмется И голову спрячет Себе под крыло!
Мармадюк смотрел на него, разинув рот. Истерзанная «Луна» выпала у него из рук. Вздохнув, он встал на ноги и подошел к низенькому стулу, на котором сидел Гай. Внезапно он одобрительно осклабился и вытянул пухлую ручонку, дрожащую от нетерпеливого желания – желания дотронуться до слез, ползущих по отцовским щекам.
Я, конечно, все время стараюсь как-то смягчить, сгладить образ Мармадюка. Поначалу я полагал, что он получится смешным, – но нет, этот парнишка далек от шуток. Он убивает своих родителей, втаптывает их в землю по двадцать раз на день. Мне приходится подвергать его цензуре. А также кое о чем просто умалчивать. Не все на свете можно просто так взять и вставить в книжку…
Стоит отвернуться на десять секунд – и он уже либо лезет в огонь, вываливается в окно или совокупляется с розеткой в углу (рост у него для этого как раз подходящий, надо лишь чуть-чуть согнуть колени). Хаос, царящий в его голове, имеет выраженный сексуальный характер, в этом не приходится сомневаться. Входя в детскую, его обычно застают либо с обеими руками, засунутыми в подгузник, либо валяющимся за специально укрепленными прутьями своего манежа и роняющим похотливые слюни над рекламой купальников в журнале, который ему сунула какая-нибудь из нянечек. Бутылочку свою он сосет не хуже, чем самая дорогая в Лас-Вегасе девочка по вызову, чем секс-дива с чудовищной почасовой оплатой. Да-да, именно так все и обстоит. Похоже, что Мармадюк уже всерьез обдумывает карьеру на поприще детской порнографии. Словно он знает, что она существует и что он сумеет слупить на ней неплохие бабки, притом по-быстрому. Естественно, что он – сущее наказание для прислуги, для любой женщины, оказывающейся в пределах его досягаемости. Он постоянно норовит засунуть руку – под рубашку ночной сиделке, или по-хозяйски повелительный язык – в ухо дневной нянечке.
Не подумал бы, что Лиззибу окажется в его вкусе, но он так и набрасывается на нее, буквально не давая проходу.
Теперь мы с Инкарнацией – друзья не-разлей-вода. Отныне у нас нет решительно никаких трудностей в общении.
– Знаете, жить одной, – сказала она мне сегодня, – это так хорошо, что даже замечательно… – Дело здесь вот в чем: царственная моя Инкарнация живет одна. Муж у нее умер. Оба сына уже взрослые. Живут они в Канаде. Она приехала сюда. Они уехали туда. – Столько преимуществ! Когда живешь одна, то делаешь все, что захочешь и когда захочешь. Не когда захочет кто-то. Когда захочешь ты.
– Точно, Инкарнация.
– Хочешь искупаться. Купаешься. Хочешь поесть. Ешь. И тебе не надо ждать чьих-то указаний. Все – на твое усмотрение. Скажем, ты сонная, хочешь лечь в кровать. Идешь и ложишься. Никого не спрашивая. Хочешь посмотреть телевизор. Ради бога! Берешь и смотришь. Твое дело. Хочешь чашечку кофе. Вот тебе кофе. Хочешь прибраться на кухне. Прибираешься на кухне. Ты, может, хочешь послушать радио. Ты слушаешь радио.
Да, и так далее, о любом виде деятельности, какой только вам вздумается назвать… Но через двадцать минут, в течение которых мы перечисляем светлые стороны жизни в одиночестве, двадцать же минут уходят у нас на обсуждение теневых ее сторон, вроде того, что рядом никогда никого не бывает, и проч.
Письмо от Марка Эспри.
Он упоминает о не дающем ему покоя желании заскочить на несколько денечков в Лондон, где-то в следующем месяце. Ссылаясь на восхитительные удобства «Конкорда», высказывает предположение, что не менее удобным, а вдобавок еще и восхитительно симметричным, явилось бы мое согласие вернуться на те же несколько дней в свою квартиру в Нью-Йорке – каковой, по его словам, он пользуется не очень-то часто. Засим следуют тонкие намеки на некую довольно-таки знаменитую дамочку, развлекать которую в апартаментах, снятых им в «Плазе», было бы с его стороны крайне опрометчиво.
Вполне уже овладев искусством совать нос в чужие дела, я тщательно изучил содержимое ящиков письменного стола Марка Эспри. Они тоже полны разного рода трофеев, но только не для публичного обозрения. Товарец из тех, что держат под прилавком. Порнографические любовные письма, пряди волос (как с голов, так и с лобков), всякие выпендрежные фотки. Средний ящик, необычайно глубокий, крепко-накрепко заперт. В нем, может быть, хранится какая-нибудь девушка – вся, целиком…
Я даже просмотрел кое-какие из его пьес. Они отвратны. Слащавые любовные историйки, и непременно – из глубины веков. Действие, скажем, «Кубка» разворачивается во времена короля Артура. Все это мило-премило, но – не очень. Не ахти. Я не понимаю. Он – из тех парней, которые, подняв однажды ужасный шум, затем непрерывно награждаются, и этого уже ничем нельзя остановить; совсем как Барри Мэнилоу.