355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мартин Эмис » Лондонские поля » Текст книги (страница 27)
Лондонские поля
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:41

Текст книги "Лондонские поля"


Автор книги: Мартин Эмис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 42 страниц)

Что же до смерти любви… Действительно ли она наступает? Может, она уже пришла? Естественно, Николь, как каждый художник, гадала, не судит ли она об этом, исходя лишь из особенностей своей природы. Но теперь эта новость получила широкую огласку, о ней говорили все и каждый. И чем объяснить ее саднящий в горле гнев, ее горечь (она чувствовала себя ограбленной, подвергнутой насилию), когда она впервые увидела эту фразу напечатанной? Диагноз любви произнесен, диагноз вынесен, а любовь слаба как котенок, она жалобно смущается, и нет у нее сил, чтобы воспринять этот диагноз смело – или хотя бы понять. Умирая, человек может выбрать стратегию для смерти, мягкую или вызывающую; но затем смерть надвигается во всей своей мощи и сама решает, как будет проходить представление. Это происходит в определенный момент, незадолго до конца. Незадолго до смерти. (С ней подобного не произойдет. Она сама будет управлять всем происходящим, вплоть до самой последней секунды.) А теперь по планете прошелся двадцатый век, и после нескольких проб и тестов на свет явилось поразительное новое предложение: смерть для каждого. Смерть для каждого, посредством либо отравлений, либо катастроф. Если вообразить себе любовь как силу, не возведенную в закон и не непреложную, объединенную со всеми лучшими намерениями, добротой, готовностью прощать, – то что она делает по отношению к смерти для каждого? Она воздевает руки, она слабеет, она становится больной. Любовь вытесняют ее противоположности. У любви, по меньшей мере, две противоположности. Одна из них – ненависть. Другая – смерть.

Всю свою сознательную жизнь она любила динозавров (по сей день часто воображала себя этакой тиранозаврихой, алчной, дикой, вероломной, – но все же такой, за которую часто и жестоко дрались самцы, – прожившей восемь миллионов лет). Что их убило? К существующим теориям она относилась холодно. Взорвавшаяся звезда, иссушившая земной шар космическими лучами. Метеоритный ливень, взбивший над землей пылевой покров. Новая порода похитителей детей, овирапторов, велоцирапторов. Куда более патетической и более неотступной была мысль о том, что они – в силу эволюционного процветания, благоденствия на протяжении миллиарда лет – оказались неспособны к размножению. Другими словами (так она это выразила), они так разжирели, что не могли больше трахаться. Она поиграла с этой мыслью, пытаясь соединить ее со смертью любви и воображая себе тяжелое изобилие рая, где что-то расстроилось, что-то пошло наперекосяк, и древние твари медленно осознавали, что мир их движется к упадку. Они нутром чуяли всеобщность смерти, ее вездесущность. Дело было не в том, что они стали слишком толстыми и вообще утратили форму. Они просто были не в настроении. И вот, поодаль от исходящей багровыми испарениями трясины, под кроваво-запекшимся небом, в лесу, полном дремлющих зубов и шипов, все еще расщепленном и дымящемся после вчерашних погонь, хватаний и рубки, на низкой ветке самка поворачивается к самцу и говорит (она перевела это с птеродактилического): «Оставь меня в покое. Пелена спала с моих глаз. Ты чудовище. Оставь меня. Я не в настроении».

Их история близится к завершению. Более того, завершается и их реальность. Чувствуется, как наступает конец. Можно, конечно, ожидать, что женщины (благодаря своему биологическому императиву и тому подобному) выстоят немного дольше и нежные чувства к детям исчезнут в последнюю очередь; однако и женщины в отсутствии любви далеко не уйдут и тоже ослабнут ближе к концу. Николь подумывала (нечасто и очень давно), что даже она могла бы спастись любовью. Любовь была планом Б. Но этого так никогда и не случилось. Она могла привлекать любовь, могла пробуждать ее – во всяком случае, любовь современную; могла заставить мужчину почувствовать, что он наконец по-настоящему жив, могла расцветить его мир яркими красками – на пару месяцев. Но она не способна была давать ее, не могла излучать ее из себя. Даже любовь, подобную котенку, свернувшемуся клубком и мурлычущему, даже любовь с улыбкой котенка. А если любовь умерла или ушла, то ты – это только ты сам, и тебе целый день нечем заняться, кроме как оголтелым сексом. Да, и еще ненавистью. Или смертью.

За дверью ванной кашлянул Кит. Сначала это было всего лишь осторожным намеком дворецкого, но вскоре разразилась настоящая буря из лая и рыка. Покуда буря эта ярилась, изводя саму себя за стеной, у Николь было достаточно времени, чтобы включить душ и омыть свои груди, живот, глубоко изогнутую спину, промокнуть себя широким полотенцем, надеть розовый купальный халат, встать возле двери и ждать. Он не захочет ее видеть. Грустное животное, согрешившее в одиночку. Сейчас он жалеет, что сделал это. Через десять минут захочет сделать это снова.

– Как ты там?

Кит кашлянул в последний раз, как бы поставив точку.

– Тогда убегай. Да, там для тебя подарок. Там, на столе.

– …Где?

– В портфеле.

– Похоже… Это вроде как школьная сумка?

– Ничего. Она набита деньгами.

Она приоткрыла дверь «на одно деление» – щель получилась не шире, чем толщина самой двери. Всего лишь легчайшее соприкосновение силовых полей, белый пар, ярко-розовая махровая ткань, розовая плоть, истекающие, как сквозняк, в полумрак коридора: это, по сути, было не более осязаемо, чем их контакт на протяжении нескольких последних минут, когда ее электронная версия соприкасалась с чем бы то ни было, что испускали глаза Кита. Но все-таки он и теперь в мгновенном ужасе вскинул взгляд от сумки с банкнотами, в которую влез чуть ли не с головой. Его обращенное книзу лицо казалось подростковым, даже ребяческим. Распахни она дверь настежь, явись перед ним во всей красе – и он мог бы съежиться, мог бы пасть перед нею ниц – мог бы полностью, до последнего стежка, распуститься.

– Премного благодарен, – сказал он. – Ценю, от души ценю такую… щедрость.

– Я рада.

– И, это, классная лента, Николь. Тебе надо бы присудить «Оскара».

Помолчав, она спросила:

– А как мы, Кит, ее назовем?

– Э-э… Погоди-ка. «Бобби…» Э-э… Постой. «Бобби…» Сейчас-сейчас. «Бобби… в дозоре». Вот так. «Бобби в дозоре».

– Отлично, Кит.

– Или просто «Шляпа-сиська».

– Как? «Шляпа-сиська»?

– Ну да, мы их так называем, такие шляпы.

– Ясно.

Эту пластиковую шляпу она купила в магазине игрушек на Кенсингтон-парк-роуд за три с половиной фунта. Все остальное было взято из ее актерского сундука. Кого еще сможет она изобразить с помощью имеющегося там реквизита? Строгую даму-адвоката, снедаемую тлеющей внутри похотью. Развратную тюремную надзирательницу. Интересно, бывали когда-нибудь женщины-палачи? Может, распаренную амазонку с занесенной над головою пангой[74]74
  Большой нож с широким лезвием.


[Закрыть]
… Она сказала:

– Будешь заходить ко мне – всегда прихватывай с собой эту сумку. Деньги можешь тратить. Их еще полно, и все Гаевы. Делай с ними все, что захочешь. Помни, Кит, какого рода эти денежки. Приоденься. Обзаведись всякими навороченными аксессуарами для машины. Расслабься как следует, выпей немного. Полностью очисть свое сознание и сосредоточься только на одном. Знаешь, на чем?

– На дротиках, – сказал Кит, мрачно кивнув.

– Именно – на дротиках.

– Стосороковка, – сказал Кит. – Максимум. «Бычий глаз» – под занавес. Искренняя концовка.

Обремененный ученической сумкой и мешком с инструментами, Кит осторожно спустился с крыльца. Остановился. Поправил брючный ремень. Глянул вниз, на молнию ширинки. Расслабленно рассмеялся. У Кита, по сути, случился легкий приступ espirit de l'escalier[75]75
  «Дух лестницы» (фр.), то есть запоздалая сообразительность.


[Закрыть]
*. «Грязь», – подумал он. Ну. Так будет лучше всего. Назвать это просто «Грязью». Чтоб ей провалиться. Он взглянул через плечо: ее высокие окна пылали в свете низкого солнца. Кит скорчил гримасу. Гримасу человека, вспомнившего пережитую боль. Но вскоре его искаженные черты разгладились, яростный оскал сменился снисходительной ухмылкой. Насвистывая, пронзительно насвистывая какую-то сентиментальную балладу, Кит двинулся вперед, открыл садовую калитку и направился к своему грузному «кавалеру».

Стоя между шелушащимися колоннами какого-то подъезда чуть выше по тупиковой улочке, позади него и правее, Гай проследил за тем, как он отъехал.

Я получил невероятно, фантастически оскорбительное письмо от Марка Эспри. Прочел его уже раз восемь или девять, но до сих пор не могу поверить своим глазам. Что такое он пытается со мной учудить? На почтовой бумаге отеля «Плаза»:

Дорогой мой Сэм,

Не могу воздержаться от этого поспешного послания. Вчера, после довольно милого ленча, я отправился в Гринвич-Виллидж, и там в задумчивости просматривал книги у Барнза и Ноубла. О, Виллидж! как здесь теперь просторно и чисто! Вообрази, если можешь, в какое волнение я пришел, когда увидел внушительную стопку «Мемуаров слушателя» Самсона Янга. Что ж, я, разумеется тут же взял экземпляр. Должен сказать, что нечасто мне доводилось испытывать такое удовольствие, выложив всего-то девяносто восемь центов.

Я шагал и шагал по комнате. Я мерил ее шагами местечкового «шкелета» – ноги мои громыхали, ноги мои походили на бильярдные кии. Рвал на себе волосы. Какие волосы? Позвонил в «Хэндикрат Пресс». Ох, какого перцу я задал бы Стиву Сталтиферу! Никакого ответа. Там было три утра.

Недужные искажения, свойственные твоей прозе (продолжает Марк Эспри), придают ей болезненное очарование. Но почему ты считаешь, что кому-либо хочется слышать об уделе дряхлых стариков-евреев? И все же я восхищен твоей дерзостью. Автобиография, по определению, есть история успеха. Но если, когда вечера становятся длиннее, за перо берется какой-нибудь неудачник, – что ж, ему надлежит выставить максимальный балл хотя бы за нахальство! И полки с нераспроданными остатками тиража заслуживают полнейшей нашей поддержки.

Я знаю, конечно, что книга моя раскупалась весьма скромно. Но это жестокий удар. И рецензии были одобрительными. Обе. К тому же тираж был таким маленьким – на мой взгляд, они не смогли продать вообще ничего.

Тебе следовало бы обратиться к беллетристике, к радостям ничем не скованной фантазии. Дни, что я провел в Лондоне, были довольно лихорадочными, я встречался со старыми и новыми друзьями и улаживал это дело с книгой, о котором ты, возможно, читал. Мне стало известно, что ты целую неделю провел в Хитроу. И почему мы с тобой не связались? Угостил бы меня какой-нибудь «чешуею да золою». А то, глядишь, я протащил бы тебя контрабандой на борт «Конкорда»!

Всегда твой,
Марк

P. S. Да, чуть не забыл. Я все думал, чем бы тебя поразвлечь, и оставил для тебя на столике у кровати свою любимую книгу – Мариус Эпплбай, «Пиратские воды». Вот уж это не беллетристика.

Меня покидает уверенность. Так и чувствую, как она уходит прочь. Даже слышу это: она бросается за порог и очертя голову несется по улице. Вплоть до нынешнего утра я в отношении этого своего проекта был, как говорят, на качелях: то отшлифовывал речь, которую произнесу при вручении мне Пулитцеровской премии, то обдумывал леденящее кровь самоубийство с рукописью в руках.

Позвольте-ка мне трезво констатировать: я не считаю, что моя книга могла бы выиграть премию. Хотя члены жюри, возможно, взглянули бы на это совсем иначе, узнай они, что все в ней – правда.

Господи, мне только сейчас пришло в голову: ведь люди, скорее всего, вообразят, что я попросту взял да и выдумал все это.

Отныне посвящаю себя малым заботам. Иду туда, где даже я выгляжу огромным и богоподобным.

Мой новый проект: научить Ким Талант ползать. Я – ее тренер по ползанью. Мы с Ким просто-таки из кожи вон лезем, чтобы она научилась ползать. Ползать, ползать, ползать. А это не так уж и просто, в Китовой-то смехотворной конурке. Жду, пока Кэт уснет или выйдет на улицу, спустившись по лестнице среди алкоголичек-домохозяек, оглушенных транквилизаторами мамаш семейств и запойных матерей-одиночек. Пинаю приземистое кресло, пока бóльшая его часть не вклинится в прихожую. После этого расстилаю на полу полотенце и располагаю Ким посередке. Разбрасываю погремушки и игрушки-пищалки у нее перед носом, на соблазнительном расстоянии. В спортивных башмаках, с обтянутой тренировочными штанами задницей (со своим секундомером и стероидами), я подбадриваю ее, понукая оторваться от стартовой линии. Давай, Ким. Тебе это под силу, малышка. Соберись-ка с духом и – ползи.

Легонько покряхтывая и вздыхая, с величественной терпеливостью и решительностью, она, извиваясь, все тянется, тащится, тщится. С выражением сдержанной отваги на лице. Вы действительно хотите что-то увидеть? Что ж, смотрите! Смотрите! Я покажу вам… Все пробирается она, все проталкивается. Облизывает губы. Все крадется и протискивается. И что происходит? Она лишь отодвигается назад. И не очень далеко. Как это похоже на жизнь! Как похоже на писательство! Все эти усилия, а в итоге – лишь небольшой минус. Она начинает хмуриться и морщиться. Начинает понимать, что дело худо (а ее никто об этом по-честному не предупредил). Начинает плакать.

После утешения, после сока, после нескольких глубоких вздохов она готова отправиться в путь снова. Она кивает головой: мол, готова. Я подбадриваю ее, стоя у края полотенца, а ее нахмуренное лицо все удаляется от погремушек и пищалок. Удаляется оно и от моего лица. В соседней комнате отдыхает ее мать… Вот что значит обучать Ким ползанью.

Кэт больше не позволяет мне ее подменять. Хотелось бы знать, почему. Некое ирландское предписание, вступающее в силу, когда приближается первый день рожденья ребенка? Мне по-прежнему кажется, что я вижу синяки и рубцы в затененных впадинах ее комбинезончика.

Вчера я взошел по их лестнице и топтался там, поигрывая ключом и гадая, нужен ли он мне. Заглянул к ним через окно. Кит сидел за столом, сгорбившись над таблоидом. Кэт горбилась над мойкой. А Ким была на полу, сидела в своем прыгунке. Только не прыгала. И не спала. Ее сияющая головка была склонена; очертания плеч… Мне на ум пришла ужасная фраза. Вот что пришло мне на ум: в Ким есть то же, что и в Ките, то же, что и в Кэт. Это называется неспособностью преуспеть.

Надеюсь, я это только воображаю. Все жду боли, а она не приходит. Слизард недоумевает, почему.

Ко мне подведены провода боли. И глазам моим подведены провода боли.

Владимир Набоков был чемпионом по бессоннице, и это меня обнадеживает. Он полагал, что это наилучший способ разделения людей: на тех, кто спит, и на тех, кто нет. Вот великая строка из «Прозрачных вещей», одного из самых грустных романов, написанных по-английски: «Всякая ночь кровожадна, как людоед, но эта была особенно ужасна».

Хи-хо-ха, говорит людоед. Как В. Н. сумел с ним расправиться? Хотел бы я знать. Я пишу. Пишу так, что уже ломит пальцы. Бессоннице в моем случае следует воздать хвалу. Она избавляет от сновидений.

Бог знает почему, но я начал читать «Пиратские воды». Путешествие. Борнео. Красавец Мариус Эпплбай и неотразимая Корнелия Константайн, назначенная ему в качестве фотографа. Отвратный кусочек дерьма. Но там есть приключения, есть любовная интрига, и я вынужден признать, что захвачен.

Погодите-ка минуту. Как Эспри узнал, что я ошивался в Хитроу? Не думаю, чтобы я хоть что-нибудь говорил об этом Инкарнации (с которой он поддерживает постоянную зловещую связь). Не думаю, чтобы я вообще когда-либо что-нибудь ей говорил, кроме как «в самом деле?» и «не может быть!».

Кто же тогда допустил эту утечку? Возможно, я задним умом крепок – хотя слово «ум» в данных обстоятельствах звучит слишком уж громко. Только что сидел за его письменным столом в соседней комнате. Заметно было, что безделушки на просторной, обтянутой зеленой кожей столешнице расставлены как-то по-новому, да и письменные принадлежности передвинуты. Я представил себе, как Эспри посиживал здесь со своим калькулятором и ручкой под гусиное перо. Бесцельно протянул руку, попробовал запертый ящик. Он мягко открылся, стоило слегка дернуть.

Записки, письма, визитки. Фотографии.

Что ж, теперь у меня уже нет насущной необходимости просить Николь показать мне, как она выглядит в обнаженном виде. Но, думаю, я ее все-таки попрошу.

– Просто восхитительно, – сказала Николь. – А были у вас какие-нибудь прозвища? Какими-нибудь зверушками вы друг друга не называли?

– Ты вот что должна понять, – сказал я. – Перед тем, как все это началось, я выглядел как картинка.

– Дай-ка угадаю. Ты был папочкой Мишкой, а она – твоей крошкой-малышкой.

– Я лучше промолчу.

– Закуски на подносах. Согретые тапочки.

– Да, и я вычитываю гранки, а она читает рукописи. Счастье.

– А она всегда делала то, что ей велел папочка Мишка?

– Ничего подобного. По правде сказать, она больше командовала. Я называл их сестрицами Гитлера. Ее и Пейдж. Это еще одна девчонка-сорванец. Они всегда истекали кровью после какой-нибудь драки, в которой только что побывали. Как ты и М. Э.

– Представляю себе. Ты был мистер Благопристойный Порядок. А она – мисс Крутой Каблучок. Кстати, а как она выглядела? Это так прелестно.

Я поднялся на ноги, подошел и остановился с ней рядом. Вынул из бумажника фотографию – Мисси восемь лет назад, ярко освещенная: приливно-отливное чередование света и тени от висков к подбородку.

– М-м-м, – сказала Николь. – Ничего. Вы, должно быть, вряд ли осмеливались щипать друг друга, если когда-нибудь просыпались. Чтобы увидеть двадцатый век.

Я не мог противиться соблазну. Достал еще одну фотографию и поднес ее к глазам.

– Что за камера была у Марка Эспри? С задержкой затвора? Или вы пригласили какое-нибудь похабно хихикающее третье лицо?

Она ответила не сразу, с задержкой:

– С задержкой затвора.

И сказала она это тихо.

– О сне здесь нет и речи, – сказал я. – Щипков не счесть. Стопроцентное бодрствование.

Она вздрогнула, когда я бросил фотографию ей на колени. Выпрямилась и сказала:

– Наверное, вы с Мисси никогда ничем подобным не занимались.

– По правде сказать, однажды мы попробовали шлепки. Было больно. Моей руке, я имею в виду. Я даже сказал: «Ой!»

– Понимаю, что это выглядит довольно мерзко, – сказала она, принимаясь разрывать глянцевую бумагу своими длинными пальцами. – Ему это нравилось. И ты готова сделать все…

– Да. Как ты правильно заметила, ради него ты «делала глупости».

– Ради истинного художника.

– Брось. Это дерьмо. Ох, да брось же ты!

– Решительно не согласна. В его творчестве присутствует чистота, напоминающая целомудренность Толстого.

– Толстого?!

Я просто не мог этого выносить. Это было похоже на наш мир. Похоже на фундаментализм. Вся планета свихнулась. И правда ничего не означала. Я взял пальто и спросил напоследок:

– Ты с ним виделась? Когда он здесь был.

Она не ответила.

– Между вами все кончено. Так или нет?

– Кое-что не кончается никогда.

Каждый вечер, как только стемнеет, какая-то женщина по целому часу стоит посреди Тэвисток-роуд, воздев голову и раскинув руки, – распятием.

Не старая, не опустившаяся, с виду не глупая, стоит она прямо посреди улицы. Улыбается застывшей улыбкой, глядя на приближающиеся машины, водители которых сбрасывают скорость и глазеют на нее – но мало кто на нее кричит. По правде сказать, она ужасна, эта ее улыбка – мученическая, доверчивая, предостерегающая. Почему никто не подойдет и не утащит ее куда-нибудь? Ведь достаточно одного пьяного… Когда проезжаешь мимо, особенно если приближаешься к ней сзади, всегда представляется, как металл автомобиля врезается в женскую плоть и кровь, как происходят мгновенные и насильственные преобразования, вызванные столкновением, как плоть и кровь отправляются туда, куда внезапно вынуждены отправиться. Она превосходно подходит для моей книги, но я никак не могу придумать, как бы половчее ее туда вставить.

Вот и сейчас она там стоит. Я вижу ее из окна. Почему никто не приходит, чтобы увести ее прочь? Ну почему же никто не приходит?!

Глава 16. Третье лицо

В следующий раз, когда Гай увидел Кита, тот выглядел совершенно преображенным. Дело было в «Черном Кресте», в полдень; пронизывая всю Ланкастер-роуд, в двери паба беспрепятственно врывались жгучие лучи низкого солнца…

– Окраска – не ободрать, – сказал Кит. – Задняя повышенная передача.

Прежде всего, наиболее очевидно и живописно, поражало его одеяние. На Ките была коричневая, в рельефную полоску, рубашка муарового шелка (по текстуре своей она напомнила Гаю поджаристую свиную корочку), обтягивающие бедра кремовые клеши и новехонькая пара «бродяжек», отороченных грубым мехом, вроде бы хорьковым (в их изогнутых носках крылся намек на какого-нибудь шута или пресмыкающегося в гареме евнуха).

– Впускной трубопровод, – сказал Кит. – Центральный дифференциал.

В шагу у кремовых клешей фасон был совершенно поразителен. С эффектами, производимыми подобием корсажа и шнурами с кисточками, Гай был знаком (Антонио, паршивый испанский трактир… как давно это было!), но ему никогда не приходилось видеть ничего подобного Китовой промежности.

– Покрытие днища кузова, – сказал Кит. – Вкладыши колесных ниш. Фланцевая конструкция.

Отдельные петли, каждая из которых увязана в бантик, украшенный бахромой и помпончиками; а сами брюки так неправдоподобно, так обескураживающе низко обтягивали бедра, что на ширинке помещались только две-три петли. Брюки эти оберегали обширную задницу Кита с таким же благоговением, с каким оберегает свое содержимое какая-нибудь греческая урна. Гай счел подобное одеяние смехотворным и даже внушающим тревогу, но тем не менее позавидовал Китову дерзкому заду, поскольку часто подумывал, что вся его жизнь попросту отравлена тем, что ему недостает настоящих ягодиц. Тот же, кто обладал ими, был, казалось, до крайности доволен своими новыми брюками – в особенности же их ширинкой, – а бантики и висюльки, украшавшие ее, время от времени поглаживал рукой.

– Задний мост с трапецивидной подвеской, – сказал Кит. – Катафоретическое грунтование. Цинкрометалловое покрытие с отжигом.

В этот день Кит пребывал в особо аристократическом расположении духа: из всего его поведения явствовало, что он пребывает в невозмутимом разрыве с противоречивыми заботами, одолевающими завсегдатаев паба. Причину этого постичь было нетрудно, все ее прекрасно знали, но все еще обсуждали, как все это произошло: в четверг, стоя у черты метания в «Джордже Вашингтоне», что на Инглэнд-лейн, Кит сподобился изведать вкус победы. Таким образом, он примет участие в полуфинале «Душерских Лучников-Чемпионов».

– А тебе – э-э – должно быть стыдно… подвел нас в четверг, – сказал Кит, ковыряя в ногтях дротиком. Гай пригляделся: у Кита был маникюр! Исчезли без следа и кожные заусенцы, и струпья, прокопченные никотином. – Это было… Это вызвало немалое разочарование.

– Да я и сам очень жалею, что не смог прийти, – сказал Гай. – Просто сын опять заболел, и в тот вечер у нас не было – не было выбора. Я просидел с ним всю ночь напролет.

– А жена твоя здорова или как? – спросил Кит с озадаченным видом.

– Не понял?

– Она как, на ногах?

– Как это? Прости, что-то я не понимаю.

Кит больше не выглядел озадаченным. У него теперь был вид всего лишь легкого удивления и легкого же неудовольствия. Обернувшись на дюйм-другой, он повел бровью в сторону Понго, и тот понятливо наполнил его кружку снова. Тогда Кит наставил свой дартсовый палец на Гая и не опускал его, пока Гай не сказал:

– А, мне того же самого.

Кит отвел взгляд. Казалось, он весьма неспешно ощупывал языком свои зубы. Потом стал насвистывать – всего три случайных ноты, одна выше другой. Провел рукою по волосам, недавно подстриженным, взбитым и экстравагантно уложенным.

– Да, жаль, что я пропустил твое выступление, – сказал Гай. – Но все равно, ты, Кит, молодец. – Он протянул было руку к его плечу, его струящейся коричневой рубашке, но потом передумал. – Я слышал, ты и в самом деле…

– Кит! Телефон в автомобиле!

– Э… прошу извинить, я отлучусь на минутку, хорошо, Гай?

Гай стесненно стоял у стойки со своей кружкой, то и дело почесывая у себя в затылке. Время шло. Он оглянулся и посмотрел (чувствуя при этом, что наклон его головы выражает смутный испуг), как Кит снова вступает в паб из уличного сияния и останавливается у двери, чтобы обменяться парой слов с Ходоком и Збигом-первым.

– Гос-споди, – сказал Кит самым проникновенным своим голосом. – Никакого покоя от этого бабья! Ни расслабиться не дадут, ни выпить немного.

Гай отвернулся.

Затем, с полной серьезностью и молчаливым обещанием осторожности и благоразумия, Кит увлек Гая к «фруктовому бандиту», в который стал опускать одну за другой однофунтовые монеты, и под его репертуар, состоящий из электронного бормотания и позвякивания, принялся доверительно нашептывать.

– Я так рад, что ты снова побывал у Ники, – сказал Кит (бу-бу-бу… пиу… чунг!) – Ее просто не узнать.

– Не понял?

– Никакого, блин, сравнения. – Бу-бу-бу… пиу… чунг! Мьяу-мьяу-муьяу! – И следа нет от прежней хандры – мол, какой во всем этом смысл? Нет смысла. Какой смысл?.. Она преобразилась.

– Ах да, ты заходил к ней, чтобы…

– Разобраться с ее колонкой.

– Понятно.

– Посмотреть, что там у нее с колонкой. – Стук-и-стук-и-стук! – и-стук. Бур-бур… кру-кру… динь-динь… бом: плюх! – Слышь, а ведь она, типа, исключительная женщина. Только не ахти как разбирается, как устроен мир. Согласен?

– Вполне, – сказал Гай.

Кит покачал головой и улыбнулся, словно бы добродушно укоряя себя самого.

– Я, когда первый раз туда зашел, подумал было, что она из этих… – Бу-бу-бу… пиу… чунг! – Ну, из таких пташек, которые попросту… Да ладно, ты знаешь.

Гай неожиданно кивнул. Мьяу-мьяу-мьяу!

– Что просто истекают соком. Сам знаешь. У которых все время капает. Так, что весь пол залит – поскользнуться можно. Пробудешь у них минут пять, занимась собственными делами, как вдруг… – Стук-и-стук-и-стук-и-стук.

– Знаю я таких.

– И пяти минут у ней не пробудешь, а она уже чмокает тебя во все места. – Бур-бур… кру-кру… динь-динь… бом: плюх! – Входишь, снял куртку, оглядываешься – а она уже твой ствол захомутала.

Бу-бу-бу… пиу… чунг! Бур-бур… кру-кру… динь-динь… бом: плюх! Бу…

– Точно, – сказал Гай.

– Вот именно, что точно. А в ней – ну ни грамулечки от всего этого. В ней? Да ни в коем разе. Что называется, блюдет себя от и до. Ничего не скажешь: настоящая леди… Нет, ты только посмотри на эту хреновину!

Отвесив ему несколько толчков и шлепков, Кит оставил «бандита», который не прекращал покачиваться на своей станине, и увел Гая обратно к их выпивке. Там он устроился поудобнее – откинулся на стойку, опершись об нее локтями.

– Да, – сказал Гай, который, казалось, стал спокойнее, – в некоторых отношениях она совершенно наивна.

– И это меня не удивляет.

– Чуть ли не от мира сего.

– Это одно и то же.

– Пожалуй, правильно. – Лицо Гая еще более прояснилось. Он даже начал улыбаться.

– Она не… – Угол, под которым Кит облокотился о стойку, позволял ему изредка поглядывать на свою талию. Казалось, его внимание было поглощено кисточками да бантиками на ширинке – каждую из висюлек он поочередно подкидывал чистыми своими пальцами. На мгновение на его лице отобразилось то ли изумление, то ли дорогое сердцу воспоминание. Затем он снова приобрел торжественный вид. Поднеся руку к волосам, Кит обратил взгляд к потолку. – Она просто не какая-нибудь долбаная прошмандовка, как некоторые.

На улице Гай осторожно подобрался к фонарному столбу и несколько мгновений постоял рядом с ним, прижимаясь лбом к сырой ржавчине. Он все время обращался мыслями назад… Нет, его мысли все время обращались туда сами по себе, по собственной воле, неожиданно совершая огромные прыжки сквозь время – в обратную сторону. Гай постоянно думал о том, как в самый первый раз зашел к ней домой. Вот Кит спускается по лестнице – «Привет, дружище»; вот Николь то ли медлит, то ли приходит в чувство у себя в спальне, затем появляется (в зеркале он замечает скомканные простыни), шагая так неловко (ноги полусогнуты, поясница перекошена), а лицо так и пышет, словно бы в лихорадке – такая, мол, жара, – на виске то ли рубец, то ли царапина, как будто бы в пылу их разнузданной страсти… Тут Гай заметил, что шепчет (вот только кому?) с какой-то невразумительной улыбкой на губах: «Ну и ну! Какая омерзительная мысль. Этого быть не может. Просто не может этого быть». Он пошел было, но вскоре снова остановился, снова пошел и снова остановился, всякий раз поднося пальцы к глазам.

Так и шел Гай в сторону своего дома, в сторону низко висящего солнца. Совершенно сверхъестественным образом солнце обрело новую траекторию, которая все время сужалась. Если на меня взглянуть со спины, то я, должно быть, буду выглядеть точно так же, как себя ощущаю: силуэтом, слепо бредущим прямо в фотосферу янтарно-желтой звезды… И так же, как солнце выпаривало дымку из все более прогревающейся земли, так и кучевые облака и черные грозовые тучи, по мере того как Гай продвигался вперед, уступали в небесах его сознания место серебристым прожилкам и даже участкам голубизны. Единственная улика – Китово лицо. Лицо Кита Таланта, спускающегося по лестнице (со своими сумками с инструментами). Эта кривая гримаса, несомненно развратная – причем развращенность его явно нашла некое поощрение. Но взгляни-ка на это под другим углом, не забывая о том, что, несмотря на лучшие свои черты, несмотря на отсутствие реальной вины, Кит был и остается невероятным потаскуном. Он мог найти (или просверлить) где-нибудь дырочку и подглядывать за нею – пока она была в ванной или в спальне. Уловки мойщиков окон, коварство любителей заглядывать в замочную скважину. Может, он украл что-нибудь из ее нижнего белья или просто совал нос куда не надо: очень легко вообразить Кита, с головой залезшего в корзину с бельем. А может, измыслил какой-нибудь способ сыграть на ее невинности – какую-нибудь штуковину, ничего не значащую для нее, но весьма значимую для него. Строители и водопроводчики всегда норовят предпринять всякие маневры, чтобы женщина оказалась с ними в близком контакте. Вспомни, как жаловалась на это Хоуп. Заманят, к примеру, в сушилку… Он мог попросить ее нагнуться, чтобы она смогла – смогла взглянуть на трубу или что-нибудь еще. Даже я не мог не заметить ее грудей, когда она в тот день наклонилась. Как вы смуглы. И как близки друг к другу… Или сделать так, чтобы она поднялась на стремянку. Когда бы она вытянулась, чтобы дотянуться до светового люка или чего-нибудь еще, ягодицы ее, обтянутые белыми трусиками, были бы сжаты, все мускулы были бы напряжены, а она бы ни о чем не подозревала, и это так сладко…

К тому времени, как Гай подошел к своему палисаднику, подростковый хаос, разыгравшийся в его мыслях, лишил его возможности войти в дом. Он попросту не мог предстать перед домашними. Это дошло до него лишь тогда, когда, потянувшись за ключом, он обнаружил, что совершенно не состоянии сунуть руку в карман брюк. Опустив голову, он потоптался на месте, а потом, застегнув на все три пуговицы свой твидовый пиджак, зашагал прочь. Недолгий подъем по крутому участку Лэдброук-стрит и пятиминутные раздумья о судьбе Пепси Хулихан ничем не смогли ему помочь. В конце концов, соорудив из своего ремня что-то вроде шплинта, Гай открыл парадную дверь и стремглав нырнул прямо в уборную под лестницей. Он слышал женские голоса, доносившиеся снизу, пока их не смыл поток холодной воды, хлынувший из крана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю