355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мартин Эмис » Лондонские поля » Текст книги (страница 21)
Лондонские поля
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:41

Текст книги "Лондонские поля"


Автор книги: Мартин Эмис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 42 страниц)

– Тогда мне придется предпринять нечто иное.

– Что имеется в виду? Подземная железная дорога? – быстро проговорил он.

Она подняла на него лишенный какого-либо выражения взгляд.

– …Да.

– Ненадежно. Очень рискованная игра.

– А, это. Я знаю.

– И потребуется целая куча денег.

– Сколько, как вы думаете?

Он назвал сумму, а Николь чуть погодя угрюмо добавила:

– Да, примерно столько мне и называли. Один человек из… Туниса.

Она во всю ширь распахнула глаза и сказала:

– Ладно, все очень просто. Сдам квартиру. Арендный срок не такой уж большой, но выручить, наверное, можно будет почти всю требуемую сумму. А себе найду где-нибудь комнатку. Потом есть еще драгоценности, одежда и так далее. Холодильник этот почти совсем новый.

– Поверьте, во всем этом нет необходимости. Поверьте.

– Вы правы. Этого не хватит. Все еще нет. Но есть кое-что, что женщина может… – Она приостановилась, затем в ее голосе прозвучала медленно крепнущая решимость. – Женщина может кое-что предпринять.

– Поверьте. И слышать об этом не хочу.

Николь понимающе ему улыбнулась.

– Ну уж нет! Я вижу, к чему вы клоните. Об этом, Гай, не может быть и речи. – Она положила его утешающую руку ему на бедро и отвернулась к окну. – Простите, дорогой вы мой человек. Нет и нет. Я никак не могу вам позволить ссудить меня такими деньжищами.

Было семь часов, когда Гай вернулся в свой карточный домик, где любовь опять заставила его прыгать через ступеньки.

В это невозможно было поверить, но Мармадюк спокойно восседал на коленях у Кита, причем приземистое его тельце наполовину было укрыто поднятым таблоидом – и пеленой табачного дыма, расстилавшейся на уровне бедер. Гаю, когда он влетел туда и тут же распахнул оба окна в дождь, оставалось только надеяться, что его действия не показались слишком уж подчеркнутыми или осуждающими. Утверждая, что Мармадюк вел себя как нельзя лучше, что он чистое золото, Кит охотно согласился сохранить анонимность своего визита и незамедлительно убрался восвояси – за несколько минут до того, как вернулись Хоуп с Динком. Это дало Гаю возможность проветрить комнату (он повсюду размахивал полотенцем, а Мармадюк тем временем вонзал челюсти ему в икры), а также выкорчевать шесть или семь бычков, которые Кит втиснул в щель какой-то искалеченной игрушки. Затем карточный домик был перетасован.

Хоуп поднялась наверх, а Гай, уступая ее нетерпеливому требованию, взял Мармадюка и спустился вниз. На кухне была Лиззибу. И Динк Хеклер пребывал там же. Седьмая ракетка Южной Африки сидела за столом в теннисном одеянии, от которого валил пар; он, как обычно, занят был тем, что беззастенчиво обследовал различные участки своих рук и ног; возможно (подумалось Гаю), его внимание привлекала их невероятная волосистость. Согревая для орущего Мармадюка его ежеполучасную бутылочку молока, Гай слышал и другие вопли, которые доносились сверху, – обмен безрассудными, все более громкими упреками, увенчавшимися наконец кратким хлопком парадной двери. После этого Хоуп, перепрыгивая через ступеньки, спустилась вниз, разгоряченная и блистательная после тенниса и своего последнего домашнего достижения: увольнения Дорис.

– Она украла мои сережки. Лежали прямо там, на туалетном столике, – заявила Хоуп.

– Дерьмоед, – сказал Мармадюк.

– Могу я принять душ? – сказал Динк.

– Которые? – сказал Гай.

– Так, дешевка. Иначе я заставила бы ее раздеться донага и обыскала с ног до головы, – сказала Хоуп.

– Дерьмоед, – сказал Мармадюк.

– Ты слышишь? Это все Дорис. Научила его новым ругательствам, – сказала Хоуп.

– Обними-ка тетю… Ох, – сказала Лиззибу.

– Могу я принять душ? – сказал Динк.

– Разве не удивительно, что он всегда ударяет точнехонько по соску?.. И вообще, какой был смысл ее держать, если она такая жирная, что не может даже ходить? – сказала Хоуп.

– Пердун, – сказал Мармадюк.

– Ты только послушай его! Я имею в виду его грудную клетку. Знаю, знаю: это Дорис курила у него в детской. Ему нужен ингалятор, – сказала Хоуп.

– «Интал» или «Вентолин»? – сказал Гай.

– Я помогу его подержать, – сказала Лиззибу.

– Ни в коем разе, – сказал Мармадюк.

– Могу я принять душ? – сказал Динк.

В кухне было большое зеркало, а в зеркале – большая кухня, и Гай время от времени втайне поглядывал на себя, выпадающего из этого оживленного зазеркального мира. Фигуры сновали в нем туда и сюда; Динк Хеклер со своим единственным безнадежно повторяемым вопросом был одиноким островком спокойствия. Гай медленно обследовал языком свои губы: теперь он едва-едва замечал припухлость в том месте, куда боднул его Мармадюк. Сегодня, решил он, надо будет воздержаться от чистки зубов. Это соприкосновение губ (я весь теперь в нем), эти мгновения, когда их лица вошли в одно и то же силовое поле, а затем замкнулись в нем. Кое-кто полагает, будто только потому, что человек работает в Сити, деньги валяются вокруг него огромными кипами. Он не замечал никаких изменений в показаниях своего персонального угломера, но их губы определенно сближались. Она, конечно, совершенно невинная, совершенно зеленая – и в том, что касается денег, и во всем остальном. Глаза ее закрывались, легонько-легонько подрагивая. Лучше всего будет взять боны – на это уйдет от одного до трех дней. И где-то в губах ее тоже угадывалась неуловимая дрожь. Утром нужно поговорить с Ричардом. Когда это произошло, за ее зубами он ощущал присутствие языка, шевелящегося и сжимающегося, как раненая птица.

– Вы только посмотрите на эту жертву анорексии[62]62
  Anorexia – патологическое отсутствие аппетита (лат.).


[Закрыть]
!

Гай рассмеялся. Оказалось, он непрестанно набивал себе рот едой: кусок сыра, ломоть ветчины, разрезанный пополам помидор.

– Знаю. Я только сейчас и осознал, – сказал он и снова рассмеялся, сгибая ноги в коленях и слизывая каплю майонеза, повисшую у него на мизинце, – что ужасно проголодался.

– Могу я принять душ? – сказал Динк.

– Это кровь, – сказала Лиззибу.

– У него волосы в крови. Гай! У него волосы в крови! – сказала Хоуп.

– Не волнуйся, – сказал Гай. – Кровь эта всего лишь моя.

Снаружи прекратился дождь. Истощенный, измочаленный воздух над садами и над крышами домов, над оконными коробками и над телевизионными антеннами, над световым люком Николь и над темной башней Кита (маячившей, словно ножка упавшего с неба кронциркуля) протяжно и очистительно вздохнул. Несколько секунд все выпуклости подоконника и карниза продолжали истекать водой, как исходит слюною голодный рот. Вслед за этим послышалось химическое бормотание и улицы, и почвы – оно не утихало, пока земля не приняла в себя последние миллиметры того, что ее просили поглотить. Затем – промокшее гудение тишины.

Два дня назад я переменил Мармадюку подгузник: опыт, сразу же попавший в число моих Наихудших Переживаний. По сию пору от этого не отошел.

Полагаю, это было неизбежно. В череде нянек воцаряются порою временные затишья, этакие островки спокойствия в урагане нянь. Я же все время там отираюсь. Я всегда отираюсь там, где отираются другие, или же иду туда же, куда идут они, стремясь расходовать время с их скоростью. В конце концов Лиззибу помогла мне затащить его в душ. Потом мы оттирали стену в детской. И потолок. По сию пору от этого не отошел.

Мармадюк с библейской полнотой владеет своею матерью, он постоянно щиплет Мельбу, а также одаривает французскими поцелуями Феникс (и стоит посмотреть, как вольно обходится он с приходящими нянечками!); однако именно Лиззибу является предметом его сексуальной одержимости. Он дрожит, прижимаясь к ее голеням, и роняет слюни ей между ног. Он не желает мыться, если она не будет смотреть. Рука его – а то и голова – постоянно лезет ей под юбку; он тиранит ее – он идет на таран.

Лиззибу, конечно, чувствует себя не в своей тарелке, все более и более убеждаясь в том, что с моей стороны ей не стоит опасаться никаких глупостей в этом роде. Да, в нынешнем своем состоянии я не собираюсь затевать ничего подобного. Она иногда бросает на меня смущенные, вопрошающие взгляды – глаза ее словно бы раболепствуют, – меж тем как Мармадюк исследует ее ухо своим проворным языком. Или пытается силой притянуть ее руку к передку своего подгузника. Будучи человеческим существом, она начинает недоумевать, что же с ней не в порядке. Можно было бы сказать ей, что я гей – или святоша – или просто боюсь подцепить какую-нибудь смертельную болезнь. Думаю, мне и в самом деле стоило бы прекратить эту игру с ее чувствами. Особенно теперь, когда я не испытываю в этом ни малейшей необходимости.

Все двенадцать глав романа я переслал по сетевому факсу в «Хорниг Ультрасон», где мои акции, как мне кажется, уже достаточно высоки. Это можно определить по тому, как все они с тобой разговаривают. Если не ошибаюсь, даже голос компьютера, звучащий на стадии приема звонка, выдает тайное ко мне расположение. «Одну секундичку. Я соединю вас с Мисси Хартир, – сказала Джэнит таким тоном, словно готовилась угостить трехлетку чем-то необычайно вкусным. – Да, а вы слышили новисть, которая всех здесь так взбудоражила?» Я уже и так и сяк возился и кувыркался с нулями договоров на издание в мягкой обложке или на клубное издание[63]63
  Дополнительный тираж для членов книжного клуба.


[Закрыть]
, когда Джэнит выпалила: «Она береминна! Первая, знаете ли, беременнисть в жизни!» Однако с Мисси Хартер меня так и не соединили. Компьютер вырубился, а двадцатью минутами позже мне позвонила Джэнит и сказала, что Мисси в скором времени со мной свяжется, чего так и не произошло.

Повинуясь импульсу, я сказал: «Джэнит? Скажите: «зависть», если вам не трудно». – «Зависть». – «А теперь скажите: «ненависть». Можете?» – «Ненависть». – «Благодарю вас, Джэнит». – «К вашим услугам, сэр».

Инкарнация то ли сворачивает, то ли обрывает длинную анекдотическую историю о своих приключениях в супермаркете (историю, в которой она – по не совсем понятным слушателю причинам – предстает заслуживающей всяческих похвал), чтобы сообщить мне, что, когда я выходил, мне звонил Марк Эспри, – когда я выходил, устав от речей Инкарнации.

Мистер Эспри, рассказывает Инкарнация, всячески лелеет мысль о том, чтобы прилететь на побывку в Лондон. Разумеется, ему стоит только щелкнуть пальцами, и он может остановиться в апартаментах самого шикарного отеля, а то и найти ночлег у любой из тьмы чаровниц, потерявших из-за него голову; однако мистер Эспри почел бы гораздо более приемлемым остановиться непосредственно здесь, в том месте, которое он называет своим домом и где, ко всему прочему, Инкарнация сможет приложить все силы для дальнейшего повышения уровня его комфорта. Она всячески сочувствует этой сентиментальной устремленности Марка Эспри. На протяжении тридцати пяти минут я выслушиваю ее монолог о преимуществах собственного дома, в котором знакома вся обстановка, не говоря уже о прочих плюсах.

Инкарнация сама выдвигает предположение, что я легко мог бы вернуться на это время в Нью-Йорк. Симметричность такого рода рокировки кажется ей не лишенной соблазна.

Я ничего не говорю. Я ничего не говорю даже о трудностях перелета через Атлантику со скоростью, не превышающей скорость звука, – ведь в этом случае мне пришлось бы на протяжении часа выслушивать, скажем, лекцию о нецелесообразности глобальной термоядерной войны. Я только киваю и пожимаю плечами, уверенный, что, согласно самой природе вещей, она в конце концов умолкнет или же уйдет восвояси.

Вчера ходил на званый обед к Клинчам. Были также Лиззибу и Динк. Главные гости ничем особенным не выделялись; просто уродились богатенькими. Трое братцев, Джаспер, Гарри и Скарджилл, трое шутовских представителей английского мелкопоместного дворянства (прибывших на сельскохозяйственную конференцию из Йоркшира, где они живут неподалеку от отца Гая) со своими бессловесными женами. Эти мальчишки из Бингли – а они и есть мальчишки: потучневшие, огрубевшие от времени, но мальчишки, именно мальчишки – поначалу много кричали, а потом умолкли над своими тарелками: благоговейные, усердные едоки. Динк не сводил с Хоуп скучающего и сердитого взгляда, в котором было наскоро зашифровано какое-то иное послание; Гай едва ли промолвил хоть слово. Не было никакой состязательности, никакого выбора – мне поневоле пришлось быть душою этого общества. А я столь немногим могу поделиться с другими.

Все завершилось вскоре после одиннадцати, когда Мармадюковы стенания и громыхания достигли такой силы, что их больше нельзя было не замечать; при них невозможно было даже говорить. Я видел избитого «няня», которому никак не удавалось оторвать руки от перил. Гай и Хоуп выглядели так, словно вот-вот умрут.

В совершенном изнеможении я стоял на крыльце рядом с Лиззибу, глядя, как четыре автомобиля крадутся, исчезая в жаркой ночи. Она повернулась ко мне, скрестив на груди руки. Мне стало страшно. Она задала этот вопрос с опущенной головой, по-детски теребя пальцами пуговицы на моей рубашке, – это давало ей возможность пристроить хоть где-то свой взгляд, пока она спрашивала, почему она мне не нравится. Я давно этого боялся. Страшно было, что произойдет нечто подобное. Что за природа была у этого моего страха? Он был тяжел, как миллион измен, осложнений, неправд, возможностей для предательства. А еще присутствовало в нем необъяснимое чувство, что я уже любил ее прежде – или она мне нравилась – или я тешил с нею мужскую свою гордость, когда-то очень давно, и целовал ее груди, и чувствовал уже давление ее ног на свою спину, много-много раз, пока вся эта любовь не иссякла, пока я не перестал этого хотеть, не перестал хотеть, чтобы это хоть когда-нибудь повторилось. Хотелось бы мне располагать каким-нибудь сертификатом или значком, который я мог бы предъявить ей в знак того, что не обязан более заниматься этим, ни ныне, ни присно. Я боялся ее тела и его энергии, ее плоти, ее жизни. Я боялся, что это может мне повредить. Боялся, что это может меня сломать.

– Ты мне очень даже нравишься, – сказал я.

Я видел только безупречно ровную ниточку ее пробора, когда она проговорила:

– Правда? Хочешь, зайдем ненадолго ко мне в комнату?

– Я, э-э… полагаю, не стоит.

– Почему? Со мной что-то не так?

По правде сказать, ногти на больших пальцах ее ног начинают утрачивать симметричность, сзади на шее у нее неприглядная выпуклая родинка, а вся ее кожа (если сравнить ее с кожей кого-нибудь вроде Ким Талант) определенно выказывает признаки увядания, времени, смерти. Но я сказал:

– Ты прекрасна, Лиззибу. Против этого – ни единой улики. Дело попросту в том, что я влюблен в другую.

После чего я отправился к Николь, чтобы получить от нее последние новости. Я не влюблен в Николь. Что-то переплетает нас друг с другом, но не любовь. С Николь это больше похоже на нечто иное.

На другом конце линии – Мисси Хартер, она пробилась ко мне, чтобы сказать, что на столе перед нею лежит чек. Сумма достаточная, чтобы поддержать меня на протяжении еще нескольких месяцев. Достаточная.

– Слава богу, – сказал я. – Тебе, должно быть, пришлось кое-где идти напролом. Как я понимаю, этот звонок не отслеживается?

– Точно. Девственно чист.

– Хорошо. Еще какие-нибудь новости?

– Из области того, что ты называешь международным положением? Есть, почему же. На следующей неделе все должно разразиться.

– Ты, наверно, хотела сказать: разрешиться.

– Разразиться. Сметем все подчистую.

– Но это же ужасно.

– Вовсе нет. Причина? Если мы этого не сделаем, то сделают они. Ладно, пока.

– Погоди!.. А еще какие-нибудь новости есть?

– Да. У меня есть для тебя новость: у меня будет ребенок.

– Тогда у меня тоже есть новость. Он от меня.

– Чушь собачья, – сказала она.

– Я это знаю. Точно!

– Чушь собачья.

– В тот раз, самый последний. На Кейп-Коде.

– Пожалуйста, давай не будем об этом. Я была пьяна.

– Да, и голову даю на отсечение, что ты была пьяна и наутро. Это случилось именно тогда. Утром. Я почувствовал хлопок. Я его даже расслышал. Отдаленный такой хлопочек.

– Чушь собачья! Не собираюсь этого слушать. Все, заканчиваю разговор.

– Не клади трубку! Я возвращаюсь. Немедленно.

– Возвращаешься? В Америку? – она грустно рассмеялась. – Ты разве не слышал? Сюда нет въезда.

Огромное, невыразимое, тяжелейшее противоречие состоит в том, что я – я не хочу уезжать. Не хочу уезжать. Я не в такой хорошей форме, чтобы меряться силами с Америкой. Я не готов к Америке. Хочу остаться здесь, посмотреть, как все обернется, и перенести это на бумагу. Я не хочу уезжать. Но уезжаю. Если бы я остался здесь, то не смог бы жить с собой в мире. Кроме того, небо над головой напоминает мне пляж – я имею в виду белый песок, голубой океан, крученые волейбольные подачи, бесчисленных putti, выныривающих из прибоя. Это годится для полета. Может быть, годится и для любви.

Так что сейчас я сижу здесь с упакованным чемоданом и жду машины, которая все не появляется. Я просто снова заказал по телефону такси-малолитражку (этот их горделивый лозунг: «ВЫ ПОПИВАЕТЕ, МЫ ПРИБЫВАЕМ»). Записанное на пленку сообщение, за которым следуют три такта из мелодии Энгельберта Хампердинка, а затем – невразумительные отговорки парня, почти не владеющего английским. Трудно поверить, что в этом логове невнятицы все же обитает потаенный гений, знающий дорогу до аэропорта Хитроу. И все же можно не сомневаться, что рано или поздно кто-нибудь из них предпримет-таки попытку сюда добраться.

Небо говорит мне, что теперь я мог бы попросту выпутаться из всего этого. Ох-хей, тра-ля-ля, или как там поется? Потерпев неудачу в искусстве и любви, потерпев сокрушительное поражение, я могу в обеих этих областях одержать победу – даже и сейчас, под конец этого проклятого Богом дня. Дела мои в полном порядке. Все актеры наготове. Вот только где же это такси?

Я позвонил Гаю и сказал ему, чтобы он не предпринимал никаких опрометчивых действий, пока я буду в отъезде. Не хочу, чтобы он совершил что-нибудь опрометчивое, прежде чем я вернусь. Если повезет, у него будет несколько спокойных дней. Или – беспокойных дней. Я предвижу возобновление у Мармадюка бронхиальных проблем. Пробыв наедине с ребенком более часа, Кит Талант, как мне случилось узнать, более чем перевыполнил свою обычную квоту, составлявшую одну сигарету каждые семь минут. Помимо того, что он научил Мармадюка боксировать, ругаться и булькать горлом над красотками, распластанными на страницах бульварной газетенки, Кит преподал ему и искусство курения.

С самим Китом я, конечно же, ничего не смогу поделать. На протяжении всей его жизни люди пытались его урезонить, но ни у кого ничего не получалось. Его пробовали сажать за решетку. Я бы сам, будь моя воля, продержал его пару недель под замком. Подобно мне, подобно Клайву, подобно планете, долг Кита становится все старше; и Кит сделает все, что только ему понадобится… Так или иначе, я к нему заходил. Тяжко взошел наверх по бетонной лестнице, пробираясь сквозь непрерывный гул непристойностей. Боже мой, даже десять лет назад в Лондоне было большим достижением миновать пару мужчин, разговаривающих на улице, и не услышать при этом какой-нибудь матерщины; теперь же она у всех на языке – и у мальчуганов, и у викариев, и у старушек. Дверь я открыл сам – несколько дней назад Кэт безмолвно вручила мне одинокий изогнутый ключ. Мать и дитя были дома; собаки не было, не было и кидалы. Ким обрадовалась, увидев меня, – так сильно обрадовалась, что если бы я не был так ослеплен и заморочен этой своей любовной миссией, то, возможно, признал бы, что в чертовом этом Виндзорском доме всерьез испортилось что-то очень серьезное. Одного часа под Китовым присмотром достаточно для того, чтобы Мармадюка положили в больницу; и то же самое относится к Ким Талант, то же самое – к Ким Талант… В короткометражке о живой природе взрослый крокодил тянет свою пасть к малышу. Вы опасаетесь худшего, но бритвенно-острые челюсти этого зверя оказываются достаточно нежны, чтобы обращаться с новорожденной плотью в стиле кошка-и-котенок. С другой стороны, рептилии обычно не ухаживают за своими младенцами. А когда папочка сходит с ума, его огромные челюсти выпячиваются ради иных целей, иной жажды… Ким расплакалась, когда я попрощался. Она плакала, когда я выходил из комнаты. Думаю, она меня очень любит.

Меня любили и прежде, но никто никогда не плакал, когда я выходил из комнаты. Трудно поверить, чтобы Мисси случалось плакать, когда я покидал квартиру. Да и мне тоже. Перед уходом я написал Киту записку (к которой присовокупил пятьдесят фунтов за пропущенные уроки метания), оставив ее на кухонном столе, рядом с октябрьским номером «Дартс мансли»: уж здесь-то он никак не упустит ее из виду.

Господи, да я сам мог бы поехать в аэропорт. Куда больший вопрос: смогу ли я приехать обратно? К тому же Марку Эспри может потребоваться его машина.

– Могу ли я просить вас, Николь, – сказал я по телефону, – быть осмотрительной и свернуть всю свою деятельность до минимума, пока я буду в отъезде?

Что-то жуя, она спросила:

– Что заставляет вас туда ехать?

– Любовь.

– О! Какая досада. А я как раз собиралась сделать несколько крутых ходов. Вы рискуете пропустить все эротические кадры.

– Не делайте этого, Николь.

Она сглотнула. Явственно слышалось ее дыхание. Потом проговорила:

– Ладно, вам повезло. На самом деле я только что сказала Гаю, что на несколько дней уезжаю. В свое убежище.

– В ваше что?

– Вы что, не в восторге? В одно местечко, где имеется парочка монахинь и монахов. Где я смогу все как следует обдумать на лоне природы, среди лесов.

– Это замечательно. И я вам благодарен. Почему вы решили остановиться?

– Нет выбора. Так что не беспокойтесь. Вы получаете отсрочку на несколько дней.

– А в чем дело?

– Угадайте… Ну, давайте же. Нечто, над чем я не властна.

– Я сдаюсь.

– Это долбаная женская напасть, – сказала она со вздохом.

Высокомерный индиец только что промямлил мне нечто такое, что я едва не отчаялся дождаться появления такси когда-либо в обозримом будущем. Он, казалось, почувствовал, что я живу в прошлом. Теперь, сказал он мне, все не так, как было раньше. Но он постарается что-нибудь сделать. Я, конечно, возьму с собою тетрадь. И оставлю роман. Увесистую кипу страниц, аккуратно выровненную. Хочу ли я, чтобы это прочел Марк Эспри? Полагаю, что хочу. Я возьму с собою тетрадь: со всем этим ожиданием и прочим; я ведь ясно осознаю, что мне нужно будет сказать очень многое. Изменилась ли Америка? Нет. Америка не озаботится никакими новыми идеями, никакими новыми сомнениями о себе самой. Только не она. Но, может быть, мне окажется по силам некое новое прочтение: допустим, опираясь на впечатления от поездки, напишу нечто для сведения, основательное такое (и пригодное для публикации?) размышление, развернутое до восьми, а то и десяти тысяч слов, о том, как Америка начинает выполнять…

Да, это забавно. К подъезду – вот дела – только что подкатил Кит в темно-синем своем «кавалере». Я встал. И тут же сел снова: снова жесточайшая неохота охватила мне бедра, сковала чресла, где следовало бы ключом бить любви… Ладно, какие действия предписывает здесь этикет? Он вылез из машины и осторожно оглядел улицу. Я ему помахал. Он поднял большой палец, так похожий на стрелковый лук, – свой загнутый, полукруглый большой палец. На Ките сетчатая рубашка и светлые брюки в обтяжку, но шоферская его шапочка зловеще покоится на капоте. Он полирует хром бумазейной салфеткой. Если он откроет заднюю дверцу первой, то я выложу еще пятьдесят фунтов.

Ну ладно, хватит. Я готов. Поехали в Америку.

Вот я и вернулся.

Я вернулся.

Шесть дней я был в отъезде. Не написал ни единого слова. Чувствую себя так, что и впредь мог бы не написать ни единого. Но вот оно, еще одно слово. А вот – еще.

Я проиграл. Я побежден. Я потерял все.

Несчастливое число тринадцать.

Господи, если бы только я мог улечься в постель и закрыть глаза, не видя никаких зеркал.

Пожалуйста, никто на меня не смотрите. Я и впрямь расшибся – споткнулся там и расшибся в кровь. Ох… да, я разлетелся вдребезги.

Если не считать того, что в силу международного положения и сами они, и их возлюбленные могут в любое мгновение исчезнуть (это предложение надо бы переделать, но теперь уже слишком поздно), мои протагонисты пребывают в добром здравии и не теряют присутствия духа. Они по-прежнему образуют свой черный крест.

Они выглядят несколько изменившимися. Но не настолько изменившимися, как я, катапультированный обратно в семидесятые и все еще не оправившийся после этого падения.

Я прихожу в «Черный Крест», и никто меня не узнает. Я незнакомец. Придется все начинать сначала.

Быть может, из-за своей приверженности к форме писатели всегда отстают от современной бесформенности. Они пишут о старой реальности, причем языком, еще более устаревшим. Дело не в словах – дело в ритме мысли. В этом отношении все романы являются романами историческими. Я, не будучи на самом деле писателем, возможно, вижу это отчетливее. Однако и я грешу тем же самым. Пример: я все еще продолжаю писать так, как будто люди чувствуют себя хорошо.

Посмотрел на детей, которые тоже меняются очень быстро. Мармадюк, насколько я могу судить, остался в точности таким же, за исключением одной только частности. Он больше не требует «молок». Теперь он требует – причем часто и громко – «мьюка», «моука», «мулека» или попросту «млка».

Ладно, если мы собираемся все это продолжать, придется внести сюда кое-какие изменения. Помимо всего прочего, я, по-моему, еще и слепну – так и пусть вылиняют все краски. По правде говоря, Николь уже навязала мне это своими последними выходками. Кто сказал, что этим людям требуется так уж много воздуха и пространства? Теперь все мы в одной лодке.

Ким перестала говорить «Эньла»! Она теперь причитает и плачет вполне обычно, по-человечески, запутанно и невразумительно. Не почитает она больше эту непредсказуемую, эту дикую богиню младенцев, что зовется Эньла!

Теперь мы все в одной лодке. Как и в случае с международным положением, чем-то придется пожертвовать, и пожертвовать скоро. Все станет намного грубее, грязнее. У всего кончается завод – у меня, у пятого и десятого, у земли-матери. Более того: сама вселенная, хотя и кажется достаточно просторной, устремляется к тепловой смерти. Надеюсь, что параллельные вселенные существуют. Надеюсь, что существуют альтернативы. Кто приторочил нас к этим изъянам конструкции? Энтропия, стрела времени – хищный хаос. Вселенная сконструирована с таким умыслом, чтобы она все время выходила из строя, как какая-нибудь штуковина, побывавшая в «Доброй Починке». Так что вселенная эта, быть может, не что иное, как подделка, суррогат, дешевка, подсунутая нам Кидалой.

Думаю, что вполне смогу прожить без «молок». Но «Эньла»? Мне уже этого недостает. И я никогда не услышу этого снова. Никто не услышит, не из ее уст. Как это звучало? Насколько хорошо я это помню? Куда это делось? О боже, нет! Этот ад времени… Понятия не имел, что все обретенное на этом пути тоже теряется. Время обирает тебя обеими руками. Все попросту исчезает в нем.

Кит пребывает под впечатлением, будто прошел через суровую проверку характера и вернулся с развевающимися знаменами. Вот он стоит, держа левую руку у себя под носом, а куртуазный палец правой – на уступе между древком и стволом дротика, задрав кверху мизинец… вот она, Китова цельность! Да и Гай, если вдуматься, в полном порядке. Гай-фантом: глупец-голубок, контрастный фон. Я ходил навестить его в больнице. Лежит он там в белой ночной рубахе, с бледной улыбкой. Он и впрямь заставил нас поволноваться. Но оба они на плаву, оба движутся в должном направлении.

Мне кое-чего не хватает, мне не хватает того, что имеет отношение к правде, и дело оборачивается так, что я нахожусь в очень удобном месте, чтобы учинить кражу со взломом – кражу правды, я имею в виду, – потому что это повествование правдиво.

Форма сама по себе является моим врагом. Все эти проклятые небылицы. В итоге сочинительства (правильно так именуемого) люди становятся последовательными и разумными – а они не таковы. Все мы знаем, что они не таковы. Все мы знаем об этом из личного опыта. По себе знаем.

Люди? Люди – это хаотичные сущности, обитающие каждый в своей пещере. Каждый из них посвящает целые часы любовным невзгодам, повторному проигрыванию пережитого ранее и мысленным экспериментам. К общему костру они выносят обычную долю самих себя, предназначенную для показа, и слушают свою собственную безмолвную трескотню о том, как они себя чувствуют, да о том, как много они потеряли. Мы знаем по себе.

Помогает смерть. Смерть позволяет нам кое-что сделать. Потому что смотреть в противоположном направлении – это работа на полную ставку.

Высококультурная записка от Марка Эспри, – такая же гладкая, так же хорошо поданная, как и ее автор, – которую он оставил в кабинете, прислонив к моей тщательно выровненной рукописи:

Дорогой мой Сэм,

Недостает двух вещиц. (Уж не завел ли ты дурных знакомств?) Не думаю, чтобы ты, будучи безупречно воздержанным от курения человеком, ими пользовался или хотя бы обратил на них внимание, – но что до меня, то с утренним кофе я обожаю выкурить основательную порцию крепкого турецкого табака и не в меньшей степени наслаждаюсь на исходе дня, ощущая меж губ грубую твердость огромной гаванской сигары. Пункт 1: ониксовая зажигалка. Пункт 2: пепельница из позолоченной бронзы.

Всегда твой, М. Э.

Ни единого упоминания (кроме разве что в этих скобках?) о моем романе, который, я уверен, он просматривал – хотя страницы, это правда, не сдвинуты ни в малейшей степени.

Гадаю, не встречался ли М. Э., пока жил здесь, с той, кому суждено быть убитой; не спал ли он с нею во время своего здесь пребывания. Сейчас это, кажется, ничего для меня не значит. Хотя погоди-ка: чувствую, как что-то опять собирается вокруг меня. Честолюбие, одержимость. Лучше бы одержимость. Ничто другое не в состоянии вытащить меня из постели. Вокруг все полки в кабинете забиты дрянцом, вышедшим из-под пера Эспри. Именно что писаниной

Я нуждаюсь в основательнейшем обновлении информации, в подробнейшем разборе полетов, а она потрясающе мила и терпелива со мною. Вот что несомненно: мне будет ее не хватать.

У погоды новая манера – или, лучше сказать, новый угол зрения. Я не имею в виду мертвые облака. Она, по-видимому, останется такой же очень долгое время. Уж во всяком случае, немалое. Ничего хорошего в этом нет. Это попросту сделает все еще хуже. Нет в этом и ничего умного. Погоде и впрямь не стоило бы так поступать.

Он нахмурился. Она рассмеялась. Он смягчился. Она надулась. Он ухмыльнулся. Она вздрогнула. Да полноте: мы не делаем этого. Разве что когда притворяемся.

Одни лишь младенцы хмурятся и вздрагивают. Прочие из нас только изображают это своими фальшивыми физиономиями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю