Текст книги "Лондонские поля"
Автор книги: Мартин Эмис
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)
Струя воды из-под крана по-прежнему упиралась в раковину, когда Николь накинула халат и на босу ногу, в одних только шлепанцах, сбегала вниз, за почтой. Мужчины, жившие ниже Николь… Мужчины, жившие ниже Николь, относились к ней с приязнью тем меньшей, чем выше располагались их квартиры. Безмолвно обожаемая жильцом подвального этажа, открыто превозносимая и желанная тем, кто жил на первом, она пользовалась сердечным одобрением мужчины со второго этажа, который старался пренебрегать подозрениями мужчины с третьего, но тот, тем не менее, тяготел к закоренелой враждебности, с какой относился к Николь мужчина с четвертого. Мужчина с пятого на дух ее не переносил. Сказать по совести, она почти во всех отношениях отравляла его жизнь. Ночью она не давала ему уснуть хлопаньем дверьми и топотом; днем изводила своей музыкой, своими сумасбродными сменами декораций (ей часто вздумывалось переставлять мебель), своими захватывающими дух и леденящими сердце видеофильмами; вдобавок огрызки и ошметки, вышвыриваемые из ее окон, усеивали его балкон, а три из его внутренних стен пованивали влажной гнильцой из-за ее протекающих труб, из-за ее переливающихся через край ванн…
Снова забравшись в постель, она оперлась на крепостной вал, сооруженный ею из подушек. Рядом стоял чайный поднос и лежала почта… А ведь были времена – пять лет назад, три года, – когда почта ее весила под три килограмма, благоухала дорогой туалетной водой и была весьма разнообразной: были там и ловко взысканные оброки, и низкопоклоннические славословия, и стихи, и приглашения, и множество бесплатных авиабилетов. А теперь? Обезличенный почерк компьютеризированной службы почтовых рассылок… «Ричард Пикли завершил подготовку к Осенней выставке и счастлив пригласить вас на предварительный просмотр».
– А мне на это наплевать, – сказала Николь.
«Вам повезло! Ваше имя попало в число тех, кому выпал шанс провести сногсшибательный отдых с компанией “Виста Интернэшнл”!»
– А мне на это наплевать, – сказала Николь.
«Мы в курсе, что срок аренды вашей квартиры скоро истечет, и рады будем помочь вам в ее возобновлении любым доступным нам способом».
– А мне на это наплевать, – сказала Николь.
Ее аренда должна завершиться в конце декабря. Короткая аренда. Ничего похожего на этот полоумный миллениумный вздор: девятьсот девяносто девять лет. Тридцать месяцев – вот все, чего она хотела. Аренда заканчивалась, и деньги у нее заканчивались тоже.
Ну, а теперь туалет настоящий – начинающийся с унитаза. Туалет – как правильно он назван. Занятное слово – туалет. «Туалет». Туалет. «Укладка волос… (совершать чей-л. туалет)… изысканный туалет; туалет белого атласа… (комната, в которой расположена уборная)… (Мед.) очистка прямой кишки перед операцией или деторождением… Прием посетителей дамой во время заключительных стадий ее туалета; был весьма моден в 18 в… Подготовка к казни (от фр. toilette)». Туалет – точное название. Она знала девиц, посещавших туалет в этакой бездумности, как бы мимоходом, – для них это было нечто такое, что совершалось в промежутке между всем остальным. Николь к ним не принадлежала. Для нее это было тяжкой повинностью. С прискорбием (но что уж тут поделаешь?) Николь осознавала, что становилась мужеподобной, когда дело касается туалета. Мужеподобной отнюдь не в смехотворном плане: она не нуждалась в целой пачке сигарет, «Войне и мире» и отрезке лошадиной упряжи, который можно было бы зажать между зубами; ей не приходилось заблаговременно перекрывать движение и освобождать улицу громовым сигналом. Но к белизне общеизвестной чаши для нее примешивался некий оттенок тернистости, тягостности. Она стянула через голову свою несоблазнительную ночнушку и уселась на стульчак, корча неудобочитаемые гримасы. На самом деле с героиней ничего подобного происходить, конечно же, не должно – разве что за закрытыми дверьми. Но прием посетителей дамой во время начальных стадий ее туалета был весьма моден в двадцатом веке. А теперь двадцатый век близится к завершению.
В ванне, причитая и сплетничая, залопотала вода, а она во второй раз встала на весы, теперь уже голая. Затем резко повернулась кругом, отразившись в зеркале с ног до головы… Да! Хороша, по-прежнему хороша, все-все – очень, очень, очень. Но время готовилось наложить на это свою лапу, примеряло свою хищную хватку; время иссушало эти груди, этот живот жаром своего дыхания. Она взглянула на флаконы и тюбики, стоявшие и лежавшие на кромке ванны: очистители, кондиционеры, увлажнители. Посмотрела на лак для ногтей, краску для волос, тени для глаз и тушь для ресниц на туалетном столике – о, эти долгие часы перед зеркалом, эта вечная война со своим отражением! Да разве можно всерьез ожидать, что хоть кто-нибудь будет принужден вечно заниматься всей этой херней!
Пример неукротимости человеческого духа (и всей созидательной силы смерти, по-настоящему тобою прочувствованной): на другой день вернулась она в битву – шагала, напирая на ветер, под растянутым спицами куполом своего черного зонта. Свежий воздух – или, по крайней мере, довольно-таки свежий, относительно свободно перемещающийся и сытный: воздух наружный, а не внутренний, не запертый, не твой персональный газ. В давно миновавшие времена общего упадка сил она могла потратить недели полторы, раздумывая, то ли отправить наконец письмо, то ли вернуть в библиотеку книгу, то ли сделать себе педикюр. Но в эти дни (последние дни) жажда деятельности доходила у нее до отчаяния. Она покачнулась, шагая под дождем, припомнив и заново пережив всю бледность предыдущего дня, всю его иссушающую бесплодность. Как сидела она возле книжного шкафа, пытаясь занять себя чтением, и как рос в ней панический ужас самосознания. Почему? Да потому что чтение предполагает некую будущность. Потому что оно обязательно имеет дело с обретением новых сил. Потому что чтение уводит по иным, по новым путям. Она швырнула книгу через всю комнату, и та прошелестела, прохлопала всеми своими страницами, как будто нижними юбочками. «Влюбленные женщины»! Ей хотелось выпивки, таблеток, наркотиков (ей хотелось очутиться посреди целой Гренландии героина), но – она этого не хотела. Ей хотелось сосредоточенного, всепоглощающего, неделимого мужского внимания, именуемого половым актом (представим себе, что ядерный гриб есть перевернутый, книзу обращенный фаллос… тогда чресла Николь будут эпицентром этого взрыва), но – она этого не хотела. В прежние времена телефон мог приводить ее в то или иное состояние, менять ее настроение. Теперь же все возможности, предоставляемые телефоном, были подобны усикам виноградной лозы, которым не за что зацепиться. Все, что оставалось делать, так это тяжело бродить из комнаты в комнату, из комнаты в комнату… Так что неплохо было выбраться наружу и заняться чем-нибудь действительно полезным.
Дождь обращал всех прохожих в поганки. От них, обратила она внимание, и запах исходил точно такой же, как от поганок (запашок мягковатой сырости), когда промокшие эти души спешили мимо, чтобы сгрудиться у входа в метро, – этакие безликие грибные ножки, укутанные в макинтоши, укрывшиеся под черными шляпками своих зонтов. Однако личный кинематографист Николь (причина, возможно, всех ее бед), как и всегда, усердно работал, так высвечивая ее, что она казалась облаченной в световую ризу. Было жарко, и дождь не давал прохлады, но Николь должна была оставаться великолепной. На ней было простое платье серебристой ткани. Пусть дождь испортит его, пусть толкотня, и шарканье подошв, и струи грязи из-под колес уничтожат его безвозвратно (а что до туфель, то с ними, считай, уже было покончено). Все это ровным счетом ничего не значило. Потому что она уничтожала все свои наряды, один за другим. В вагоне (на такси пришлось бы угрохать все утро) было так душно, что казалось, будто в нос тебе непрестанно тычется влажная собачья шерсть, и Николь вдобавок мучилась ощущением глухоты из-за снотворного, которое в конце концов приняла накануне вечером. Кроме того, она боялась и постыдной своей бледности. Вчерашний день весь воплотился в тягомотной эпопее крайне неприятного (и совершенно одинокого) возбуждения – в малахольной меланхолии ужасающего на вид подростка. И все же перед этим недоноском (как тотчас сформулировала она для себя), каким бы отвратным, вялым, испорченным, оглушенным гормонами он ни был, всегда оставалась перспектива любви. Перед Николь не было перспективы любви – любви, которая отличает то место, где ты находишься, ото всех других мест во вселенной. Или пытается отличить. О да, вослед всем ее изгибаниям и тисканьям, принудительным ласкам, обращаемым на самое себя, неизбежно являлась мысль, что ничего хоть сколько-нибудь лучшего нигде на земле не происходит; ни единый из тех любовных актов, которые она созерцала – безучастно, неопосредованно, не нуждаясь для этого ни в каком экране, – не может сравниться с тем, что происходит с ней. Насчет этого она заблуждалась, как заблуждалась сейчас и в отношении собственного лица, – хотя, быть может, испанский ее румянец и был тронут осторожным донельзя мазком патины: патины дыма – или тумана – или пролитого молока. Николь неотрывно сверлила глазами какого-то школьника, пока наконец тот не встал и не уступил ей место, двигаясь как сомнамбула. Она горделиво уселась и глядела теперь прямо перед собой.
Полтора часа, проведенные среди теплой пыли и микропленок в Бюро общественной информации на Мэрилбоун-хай-стрит, позволили ей узнать о Халявщике-Клинче все, что она только могла пожелать. Она знала, что все эти сведения там найдутся, вот они и нашлись, причем более чем с избытком. И посему она направилась к расположенному поблизости Собранию Уоллеса, где совершила двадцатипенсовую покупку: приобрела одну почтовую открытку. На передней ее стороне изображен был набор угрюмого оружия – луженая душа какого-то безмозглого воителя, приконченного много-много лет назад, – а на обороте она начертала вот что:
Дорогой Гай,
Почему я сюда пришла? Да просто чтобы показать этим самым, что со мной все в порядке. Беды никакой нет, потому что теперь все мы повзрослели настолько, что вполне можем мириться со своим опустошительным одиночеством. Занятий у меня предостаточно. К тому же я всегда могу присесть у окна и смотреть на дождь – и еще на этих бедняжек-птиц, которым делается все хуже и хуже. Никаких слез!
Николь
Пожалуйста, не отвечайте.
Она писала эти слова в состоянии разыгрываемой жалости к самой себе, в состоянии искусственно вызванного возмущения, но теперь, перечитывая их, едва ли не сияла. Ведь на той самой земле, где росли деревья, дающие бумагу для написания любовных писем, – умирала почва, оскопленная химикалиями, переутомленная, выработанная, обращающаяся в пыль. Никак не отпускала ее эта мысль о смерти любви…
Которая началась с самой планеты и фантастического ее coup de vieux[55]55
Катастрофическое старение (фр.).
[Закрыть]. Вообразим временной промежуток, отпущенный земле, в виде вытянутой вперед руки: один-единственный удар наждачного круга по ногтю среднего пальца – и человеческая история стерта. Мы пробыли здесь недолго. И заставили поседеть эту землю. Когда-то она казалась вечно юной, но теперь стареет так же быстро, как наркоманка. Как свечка, лишенная воска, – практически голый фитиль. Господи, да разве вы не видели ее совсем недавно? Мы привыкли жить и умирать безо всякого понимания того, что планета стареет, что мать-земля стареет. Мы привыкли жить вне истории. Но теперь мы все приближаемся к конечной станции. Теперь все мы внутри истории, в этом никакого сомнения, мы на переднем ее крае, и ветер ее свищет у нас в ушах. Трудно любить, когда ты весь сжат в ожидании неизбежного столкновения. И любовь, может быть, тоже не в силах вынести подобное и потому покидает все планеты, достигшие такого состояния, достигшие окончания своих двадцатых столетий.
Николь нашла стул, села и вложила открытку в плотный конверт, который прихватила с собой как раз для этой цели. Она надписала адрес Гаева офиса (представив себе его лицо, отраженное в дисплее и сплошь испещренное зеленоватыми циферками). В мужском своем бумажнике Николь нащупала наконец последнюю измятую марку. Когда она ее лизнула, ей вдруг вообразилась стоящая впереди очередь в почтовом отделении, устремленная к зарешеченному окошечку и к маячащей за ним тени, вроде бы увенчанной тюрбаном. Но в тот же миг она встряхнула головой, осознав, что это письмо будет последним, которое она когда-либо отправит, а эта марка – последней, которую она когда-либо лизнет. Славно, славно. Очереди за марками (да и вообще все очереди без исключения) приводили Николь в ярость, которая не отпускала ее на протяжении целого дня. Покупаешь тысячи марок, а на следующей неделе цены на почтовые услуги повышаются снова. Все, с этим покончено. Славно: еще одна из жизненных забот – еще одна из куч жизненного дерьма – исчерпана до самого донышка. Разгребла, слава богу.
В перспективе некоторой опасности для своих финансов Николь, завладев черным таксомотором, отчалила, направляясь вверх по Уэстуэй, туда, где назначена была встреча за ленчем.
– Как-то раз, – сказала она наудачу, – мне довелось переспать с иранским шахом.
Николь помолчала. Кит поморгал и кивнул. Она давала ему время разобраться с датами: в год смерти шаха ей было четырнадцать[56]56
Последний шах Ирана, Мохаммед Реза Пехлеви, умер в 1980 г. Легко видеть, что Николь Сикс родилась 5 ноября 1966 г. Очередные три шестерки (одна из которых перевернута)!
[Закрыть]. Но он, конечно же, ни в чем таком разобраться не мог.
– Мне тогда был двадцать один год. Иранский шах, Кит. Не кто-нибудь.
– Ну да, башка в полотенце, – сказал Кит подчеркнуто строго.
Она искоса на него посмотрела.
– Но они же все помешаны на религии, – продолжал он.
– Да нет же, нет! Это было до революции. Этот шах… этот шах, Кит, был все равно что король. И притом до крайности развратный. Ты что, Кит, никогда не слыхал о Павлиньем троне? Ну ладно. Он, понимаешь ли, рыскал по всему свету, отыскивая самых славных, самых горячих молоденьких женщин, и платил им по куче денег, чтоб затащить к себе в постель. Это совершенно незабываемый опыт.
В этот момент к их столику подошел официант, обтянутый темным костюмом, и, потирая руки, спросил:
– У вас все в порядке, сэр?
– Угу, – сказал Кит. – Слышь, Акбар, ты бы дал нам поговорить спокойно, а?
Когда она сюда явилась, он уже поджидал ее, флегматично восседая в самом уютном местечке погруженного в полумрак ресторана. Накануне, когда она предложила Киту угостить его ленчем, где ему будет угодно, он, не колеблясь ни секунды, выбрал «Беженцев из Кабула». После некоторых расспросов Кит снизошел до объяснения, описав этот ресторан как то место, где можно – за приемлемую цену – ощутить дуновение Востока. «Афганцы, блин, – добавил он. – Ну подумай, разве может хоть что-нибудь быть лучше доброго остренького карри? Да ни в коем разе!»
Когда Николь подошла к столику, убийца и не подумал встать. Она не могла понять, что тому причиной – то ли освещение, то ли то, что он уже успел съесть, то ли какое-нибудь обыденное бедняцкое недомогание, которое его скрутило, – но лицо у Кита было совершенно желтым. Желтизна эта была точь-в-точь такой, что окружает заживающий подбитый глаз. «Не стесняйся, милая», – сказал он, с трудом разжимая кулак и указывая ладонью на стул, стоявший напротив. Перед ним стояла пинта лагера, в пепельнице дымилась сигарета, любимый таблоид, естественно, тоже лежал рядом, а в тарелке ожидал дальнейшего развития событий уже ополовиненный сандвич, сооруженный из поппадама и пикуля. «Акбар! Дай-ка меню моей… это… моей… ну… короче, дай ты ей меню. И не приноси мне никакого мяса. Что здесь такого? Три яйца вкрутую, и брякни-ка на них моего любимого соуса. Такого ни единый микроб на свете не выдержит – сразу подохнет. Уж будьте спокойны». Николь вернула меню, не раскрыв его, и, сославшись на диету, заказала себе первый за все утро джин-тоник. Минут десять Кит источал презрение по отношению ко всем и всяческим диетам, упирая на то, что силы в себе надлежит поддерживать и что мужики вообще предпочитают женщин в теле. Потом Акбар подал ему то, что он заказывал. Неподалеку от кухни сгрудились трое других официантов плюс двое поваров в холщовых халатах – все они оживленно переговаривались между собой. В тот миг, когда Кит отправил в рот первую ложку соуса, их говор умолк, а из окна, сообщающегося с кухней, донесся взрыв мальчишеского хохота – хохота поварят этой адовой кухни… Он жевал, потом остановился, потом стал жевать снова, так же усердно, как щенок, пытающийся разгрызть твердую шоколадку. Потом закрыл глаза и умиротворяюще обмахал ладонью собственное лицо. Когда, наконец, он начал говорить, изо рта у него повалило так много дыма, что Николь на миг показалось, будто он украдкой успел прикурить еще одну сигарету. Кит попросил Акбара поправить его, если он ошибается, но разве он не заказывал по-настоящему острого соуса?
– Я в одиночестве завтракала в то утро у Пьера, это в Нью-Йорке, – так чуть позже Николь возобновила свой рассказ. – Было у меня в те годы такое обыкновение. Ко мне подошли двое – оба смуглы, узколобы, но отменно вежливы и превосходно одеты. Ну, естественно, комплименты, то да се, а потом вручают они мне конверт. В конверте – вексель на пятьдесят тысяч долларов и билет до Тегерана и обратно, с открытой датой. Провести одну ночь с Павлином. Я позже узнала, что у шаха было множество таких команд, разбросанных во всем крупнейшим городам мира. Их задачей была, Кит, вербовка: они поставляли шаху дылд-старлеток из Лос-Анджелеса, наибледнейших блондинок из Стокгольма и Копенгагена, фантастически умудренных в сексе гейш из Токио и Осаки, истеричных заводных красоток с пляжа Копакабана, что в Рио-де-Жанейро. Ты только подумай! Весь наш необъятный мир был его борделем. Вот уж империализм так империализм! Я вот что имею в виду: на каком, по-твоему, основании он смел такое проделывать?
При этих ее словах Кит выставил вперед указательный палец и покачал им, выражая таким образом свое несогласие. Было совершенно очевидно, что все его симпатии по-прежнему оставались на стороне шаха. Он сидел, сгорбившись над своей тарелкой, и ложка в его руке покачивалась, выписывая замысловатые фигуры, пока он дожевывал очередную порцию. Дым у него повалил теперь и из носа, когда он проговорил:
– Да ну. Ведь для него… для короля-то, для башки в полотенце, в этом не было ничего такого особенного, ни в коем разе. Древние привилегии, ясное дело. Право, доставшееся по наследству, из самой что ни на есть глубины веков. С незапамятных времен…
– С незапамятных времен! С незапамятных времен? Нет, Кит, – сказала она с мягкой настойчивостью. – Отец шаха был всего лишь простым армейским капралом, прежде чем совершил свой переворот. Простолюдин, Кит, чистейшей воды простолюдин. Павлин родился совершенно нищим. Понимаешь, о чем я? Просто воля и удача. Прорваться наверх может каждый. И ты можешь. На самый верх.
Кит медленно опустил голову и, нахмурившись, уставился куда-то вправо. Николь по губам считывала его мысли. ТВ. Вечерние платья. Шик-блеск. Юл Бриннер. Кит в подобающем пышном убранстве. Шах Актона. Кит Ирана. Он отправил себе в рот очередную ложку и принялся ее смаковать. Дым теперь шел у него из ушей.
– Ну и я, конечно же, согласилась. Пятьдесят тысяч баксов по тем временам были суммой далеко не маленькой. А еще я была заинтригована. И ничем не связана. Помнишь те ролики, где я рекламировала солнечные очки?
– Еще бы! Я никогда…
– Вот так я тогда выглядела. Сановные эти сводники вручили мне чудные подарки – драгоценности, Кит, – и сказали, что дадут о себе знать. Какое-то время ничего не происходило. Потом – звонок, лимузин, еще подарки, и – в аэропорт Кеннеди.
– Нью-Йорк? Славное местечко. Люблю, – сказал он и стал жевать дальше. То ли у Николь фантазия разыгралась, то ли и в самом деле дым теперь повалил у него даже из глаз?
– Когда мы прилетели, они доставили меня на какой-то курорт на юге Ирана. Сначала – медицинское обследование. А потом я неделю только и делала, что лежала на солнышке: если ты уже и так загорелая, то шаху подавай, чтобы ты была еще загорелее. Скандинавских блондинок и бледнокожих ирландок, как мне представляется, выдерживали в каком-нибудь чулане под лестницей. Плюс ко всему каждый день по нескольку часов массажа и – до изнеможения – тренировки под руководством шахских физиотерапевтов, сплошь извращенцев, должно быть. Всякие такие упражнения, чтобы лучше выпячиваться, извиваться да подмахивать. Всякий, кто выкладывает денежки, хочет, чтоб они окупились, а, Кит?
– Ясен пень, – со всей серьезностью сказал Кит. Он перестал есть. Бугристый его лоб стало вдруг бороздить какое-то смутное волнение.
– Мне сказали, что это должно произойти в Летнем дворце, что в Куме. Но там были массовые волнения, и меня доставили в Тегеран. Шахиня была где-то за границей, что-то лихорадочно покупала. Представь себе, Кит, эту сцену. Я была в полной уверенности, что ждут меня приветствия, дары, довоенное шампанское, сверкающий роскошью обед на окутанной сумерками террасе… Куда там! На площади перед дворцом проходила какая-то демонстрация, которая вскоре переросла в беспорядки. Но мы были внутри, болтали о том, о сем, окруженные слугами… Потом меня увели. Служанки, галдя по-своему, стали меня готовить. Потом вошла пожилая француженка с огромными сиськами и с глазами как у детской лошадки-качалки, практически вся, как в латы, закованная в ожерелья да браслеты – от запястий до самых плеч; в течение сорока пяти минут она перечисляла мне все те услуги, которых ожидал от меня шах. Потом, Кит, последние омовения, духи, всякие мази да притирания… Пара порций отборнейшего кокаина. И самое изумительное белье, какое только можно представить. Трусики, на мой взгляд, стоили в тысячу раз больше, чем на вес золота.
Кит закурил сигарету. Пальцы его дрожали так же, как пламя. Он уставился на нее тяжеловесным и неудобочитаемым взглядом. По большей части разбирать движения его губ, его бровей ничего не стоило: раскрытая книга. Но только не теперь.
– Все дело в том, что они не весили нисколько. Я, Кит, очень интересуюсь нижним бельем, в чем ты скоро с удовольствием убедишься, но мне в жизни не доводилось сталкиваться ни с чем подобным. Да, то были те еще трусики… Несомненно, для них поработали элитные шелкопряды, специально выращенные и обученные. Шелкопряды для великолепных трусиков! Я испытала настоящее потрясение, когда натянула их потуже, как указала мадам. Совершенно не вещественные, но ощутимые, словно влага.
Его передернуло, и он кивнул ей, чтобы продолжала.
– Когда шах в конце концов стащил с меня этот скомканный клочок, то с этаким удальством швырнул его вверх, к куполообразному потолку. И эти трусики, Кит, зависли в теплых потоках воздуха, а потом стали опускаться, как опускается осенний листок. Когда он кончил, они все еще опускались. А Его Величество кончил-таки не очень скоро… Всю ночь мне не удавалось сомкнуть глаз из-за пальбы за окнами. На следующий день, где-то в полдень, явился другой сановный сводник и отвез меня в аэропорт.
– Тне… – Кит кашлянул, прочищая горло. – Ты не встречалась с ним больше?
– С кем? С сановным сводником?
– Да. То есть нет, с этим… с Его Величеством?
– Шах никогда не спал с одной и той же шлюхой дважды. И, полагаю, я была одной из последних его забав. Через полтора месяца там произошла революция, а примерно через год шах помер. Но вот на утро он ко мне заглянул и оприходовал довольно-таки грубо, прежде чем отправиться на встречу со своими американскими советниками и руководителями всех своих ведомств. Я умоляла его отдать мне те трусики – я умоляла его, Кит! – но их тем временем уже расщепляли микропинцетиками на волокна и просушивали в воздуходувке для следующей шлю… Да что это с тобой? Тебе плохо?
– Николь?
Николь испытала легкий шок, услышав, что он произнес ее имя полностью. Таков был «высокий штиль» Кита.
– Ник, я в полном ауте. – Он, хрустнув суставами, стиснул правую руку в кулак прямо у себя под носом. – Да, мать-перемать, в полном отчаянии. Мне их надо теперь. Прямо сейчас. Не вскоре. Не на следующей неделе. – При этих словах он сделал нечто еще более удивительное: распрямил желтоватый средний палец сжатой в кулак руки. – Или вот с ним мне просто придется распрощаться… Догоняешь? Мне край как надо получить их прямо сейчас.
– Кого получить?
– Да бабки, что же еще!
– Ох ты, боже ж ты мой…
Кит откинулся на спинку и внушительно потянул носом воздух. Она заметила теперь, что желтизна его лица не была вызвана нуждой или лихорадкой; то был цвет страха, вырывавшегося из пор, разверстых так же широко, как поры на кожуре грейпфрута.
– Ты просто не в курсах, в какую гниль я тут вляпался. Ладно, можешь назвать меня мудаком… я, прикинь, занимал деньги у одних уличных ростовщиков, чтоб отдать другим. Ну и ничего у меня не выгорело, что планировал. Теперь они поставили меня на счетчик, и в эту вот пятницу, что уже на носу, они меня отоварят, сломают мне этот вот палец и все такое… – Он снова протянул ей желтоватый свой перст – то ли для того, чтоб она им полюбовалась, то ли чтобы просто обследовала. – Да уж, эти низкие душонки ничем не побрезгуют… Пойми, это терпит никакого отлагательства. Случись это, и мне кранты. И состязаниям тоже. Все, я тогда – достояние истории. Долбаный динозавр, и только.
– Ладно. Завтра повидайся с Гаем. И скажи ему вот что… Как сделаешь, позвони.
Когда ей предстояло настоящее представление – да хотя бы и просто утренник или репетиция в костюмах, – Николь как актриса-любовница чувствовала себя лучше, много лучше: «по обычной цене получала вдвойне». И как не понять, насколько бы все оказалось жидким и жалким, не участвуй в этом Гай? На следующее утро, с каменным лицом, неподвижно лежа в почти нестерпимо горячей ванне, она, закинув исходящую паром голень за бортик, предалась игре мыслей, в то же время не позволяя им вырваться из строго очерченного круга. Сказка об Али-Бабе и Волшебных Трусиках почему-то не сработала так хорошо, как она рассчитывала. Ничего не дала в нем понять, ни в чем не помогла разобраться. Да и рассказывать ее было не так уж и забавно (план А: позабавиться, излагая эту историю; план Б: не слишком-то забавляться, излагая ее) при виде тусклого обличья Кита с его прогорклой непроницаемостью, Кита, все время нацеливавшего взгляд куда-то в сторону, как будто он пытался что-то разглядеть – то ли номер автобуса, медленно вздымающегося, пробираясь сквозь нескончаемый дождь, то ли результаты скачек на последней полосе вечерней газеты… Может, ничто его не задело? Может, Кит совершенно равнодушен к таким понятиям, как вдохновенное блядство, утопание в роскоши, деспотический секс и нижнее белье, пренебрегающее силами гравитации? Если Кит равнодушен к нижнему белью, бесценному белью, белью, которое куда дороже, чем все его племя, вместе взятое, то уместнее всего прозвучит шекспировское стенание (у мира вывихнут сустав!). Возможно, однако (при этой мысли у нее затрепетала челка, и она, выпятив губу, дунула вверх, чтоб остудить свой пылающий лоб), Киту просто-напросто нравится дешевое белье. Одно, во всяком случае, несомненно: он поверил ее рассказу. Он полностью уверовал в правдивость ее арабской ночи. Надежной таксономии его сознания, его души, его сжавшегося сердца – произвести не удалось. Ничто из всего этого не поддавалось анализу, ничто не сканировалось. Либидо его складывалось сплошь из сплетенок и фактиков. Такое состояние было весьма узнаваемым, но понять его было нелегко. Следует сказать, что Николь всегда привлекала эта идея: добраться до самой его сути. Синтетическая современность (созданная человеком), характеризуемая некими древними, подлыми, рептильными чертами. Это похоже на метание дротиков: бронтозавр в нуриновых слаксах. В таком случае тем больше причин стереть с его лица этот денежный страх, чтобы увидеть, что же скрывается в нем самом (его грезы и ужасы, графики и диаграммы его ночных эрекций), и выяснить, что именно может подвинуть его на убийство.
На кухне, в одной только маечке, расстелив на полу газету, поставив рядом горшочек с растопленным на медленном огне воском, вооружась деревянным скребком и усевшись на полотенце, Николь в предпоследний раз в жизни занялась депиляцией ног; она срывала восковые полосы, словно аптечные пластыри, со своих пылающих от боли лодыжек; а при этом еще и пела… Николь не знала (а если бы и знала, то это ничего не изменило бы), что она избавляется от хандры, которая часто настигает художника на середине пути к задуманному и знакома каждому, кто оказывается в безветренном одиночестве между началом воплощения замысла и его завершением. Вот оно, твое произведение, и ты знаешь, что можешь довести его до конца. Это в большей или меньшей степени то, чего ты хотел (или полагал, чем все это закончится); но теперь ты принимаешься мечтать, чтобы в тебе нашлись еще бóльшие силы, чтобы сила твоего таланта позволила тебе продвинуться хоть немного дальше или выше. Как сохранить эту пружинистость походки, это напряжение в вихляющихся ягодицах, если обтянутый черными чулками Джек уже в сотый раз взбирается по бобовому стеблю? Этюды, которые она намеревалась разыграть с Китом и Гаем, были замечательными; но были также и низкими, жестокими, почти непереносимо грязными. Ох, если б она могла проделать все это, сидя себе полностью одетой (собственно, даже с изыском наряженной) да нажимая на кнопки кончиками безупречно чистых пальцев, и чтоб из своей квартиры ни ногой! Увы, этого невозможно достичь так просто. Ей придется пропитываться жаром до самых костей, исходить потом, закатывать рукава, задирать юбку и долго-долго сидеть на кухонном полу…
Николь Сикс была артисткой на сцене, не более того; приглашенной звездой, которая руководствуется образцами, предлагаемыми пространством-временем, и ничего тут не поделаешь. Так уж написано.
Кит позвонил в три.
– Алло? – сказала она. – Хорошо… Что именно ты сказал?.. И как он это воспринял?.. Нет, нет. Этого я и ожидала. Все, Кит, прошло как по-писаному. Если повезет, то все устроится как раз вовремя.
Николь слушала – или, по крайней мере, стояла с прижатой к уху трубкой, – как Кит на другом конце провода хриплыми и отрывистыми фразами разглагольствует о грядущей своей дартсовой баталии – в четвертьфинальном матче «Душерских Лучников-Чемпионов». Кит сделал то, что ему было велено, он сказал Гаю то, что велела сказать Николь. Стало быть, Гай придет очень скоро, в течение пятнадцати минут, самое большее – двадцати. В воображении своем она уже слышала испуганное звяканье зуммера, тусклое «алло?» Гая, звук огромных его скачков вверх по лестнице. Тем не менее она, повинуясь порыву, который долго в себе вынашивала, обратилась к Киту: