355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мартин Эмис » Лондонские поля » Текст книги (страница 29)
Лондонские поля
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:41

Текст книги "Лондонские поля"


Автор книги: Мартин Эмис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)

Он захлопнул за собой входную дверь. Встал над раковиной и выпил много тепловатой воды. Тогда ему стало лучше. Тогда он отпал. Неожиданно, в неуставном порядке, Кит подержал жену, чтоб отрыгнула, вывел на прогулку малышку и поимел собаку.

Жизненный стиль Кима Твемлоу! По-прежнему ходит повсюду в белых туфлях. Даже здесь, так высоко, по потолку проползает свет автомобильных фар. Дом, скругленная подъездная дорога, избранные гости для официального завтрака. О, Симфия! Амфея! Вообще-то я нахожу, что бокал шампанского в это время суток действует очень освежающе. Смамфа. Коринфия! Дорогая моя Арамимфа!.. Кит? Ты сможешь достичь многого, малыш. Да, маылш. Ты сможешь, мыалш. Ты, мылаш. Конечно, долбаный ты мшаыл…

Каково оно было? Ехать домой вот так – каково оно было? В машине, со спящим Клайвом. Луна. И Лондон – такой, каким он был прежде. Много лун фонарей вдоль дороги, много лун тому назад. ТВ. Господи. Теперь наводят камеры на меня. Я – мол… лодой, блин. Уф-ф. Что происходит, должно – уф. Ф-уф. Да, это – дда! Впред, млыш, впред!

На лоне Лондонских Полей я должен быть, пока не поздно.

Закрывая глаза или даже оставляя их открытыми, я вижу парковый ландшафт и зеленые склоны железнодорожной насыпи. Листва у деревьев – тропическая и безвредная, небо – кристально пристальное и безвредное. Собственно говоря, все окружающее имеет такой вид, словно вышло из детской книжки. Вот в своем фургончике мчит почтальон Пэт – почтальон Пэт и его черно-белый кот. Все это лежит вне истории. Викарии, старые девы, смотрители парков, садовники, вдовы настолько старые, так давно овдовевшие, что уже вернулись в состояние девичества. Единственным убедительным доказательством существования секса являются дети – ну и виднеющиеся вдали (это уже не столь убедительно) мягкие очертания холмов, напоминающие груди.

И был там ручей, который можно было перепрыгнуть, перейти вброд, безопасный, наилучшим образом подогнанный для пятилеток, для мальчишек, для нас с братиком. Дэвид! Сэм! Эх, мальчишки, тайна, скрытая в вас; тайна, от которой сердце разрывается. Как вы напрягаете свои слабые тельца – чтобы что-нибудь попытаться сделать, чтобы на что-нибудь этакое осмелиться. Эта ваша любовь к войне… Посмотреть! Увидеть! Эх, мальчишки, для чего вам нужно все это?

Но мальчишкам это необходимо.

Мне надо вернуться. Мне нельзя промедлить с уходом.

Можно предположить, что Мисси питает склонность к мужчинам и оружию – к вооружению и мужчинам.

Посмотреть на меня: заранее грохнутого, уже мертвого.

Посмотреть на Шеридана Сика. Где это я с ним познакомился? А-а, высоко-высоко над Дюпон-Сёкл, на вечеринке, устроенной в правлении издательского дома «Хорниг Ультрасон» (а что такое есть «Хорниг Ультрасон»? Маяк для всякого рода пакости). Я попросил его объяснить мне, что это за новый феномен такой появился – супермолния. Мисси стояла рядом с нами, между нами. Я ничего не знал.

– Солнечная супергрануляция, – сказал Сик. – Как бы это попроще, а, Сэм? Вообразите себе суп, кипящий в кастрюльке диаметром в 20 тысяч миль. Даже долетая сюда, раскаленный пар имеет скорость 400 миль в секунду. И он бьется о призрачный тазик магнитосферы. Хрясть! Вот вам и супермолния.

Хотя картина для меня совершенно не прояснилась, я сказал:

– Такое впечатление, что вы много знаете о подобного рода вещах.

– Я изучаю их, Сэм. Мы все больше и больше работаем со всем тем, что обитает за глухой стеной.

– Ну так перестаньте. И больше никогда не вздумайте начинать.

– Что за вздор, – сказал он. С действительно отвратной улыбкой. На лице, по-настоящему отвратном.

Шеридан Сик – умненький сухарик. Ну да, засохший бисквит со стрижкой на макушке, наделенный силой неким je-ne-sais-quoi[77]77
  Буквально: не-знаю-кем (фр.).


[Закрыть]
. Для сотворения мира требуются все виды людей. Для его разрушения – один-единственный. Мой отец принадлежал к этой последней школе, но мир, в котором он жил, был неузнаваемо моложе, и его захватили куда более свежие исторические ветры. И он не делал этого за деньги.

Изо всех сил, какие только есть в природе, самая странная – любовь.

Кит похож на любовь (хотя я уверен, что сам он этого не чувствует. И довольствуется тем, что он Кит). Пружинящая походочка, голова в облаках.

А вот Гай похож на смерть.

Любовь может заставить женщину поднять автобус, и она же способна сделать так, чтобы мужчину сокрушило единое перышко. Или просто позволить всему идти своим чередом, как было вчера и как будет завтра. Вот какого рода сила эта любовь.

Бог его знает, почему я до сих пор продолжаю барахтаться в этих «Пиратских водах». Наверное, вот что меня к этому поощряет: то, что такая муть вообще была опубликована. Этакий выдающийся кусочек дерьма.

Мариус Эпплбай в каком-то там ялике – или хрен его знает в чем, – весь в поту, уставая до изнеможения, в обществе верного своего проводника Кванго следует по старым пиратским путям гноящегося Борнео. Много длинных описаний знаменитых грабежей и изнасилований. В особенности изнасилований. Часто кажется, что Мариус хотел бы вернуться в те старые дни, чтобы пиратами правила новая рука.

Но во всех хороших кусках речь идет о даме-фотографе, приставленной к нему неким цветным журналом, о Корнелии Константайн: пяти футов и двенадцати дюймов роста, двадцати семи лет, со смуглым, словно у квартеронки, лицом. Глаза ее черны как смоль, и у нее пылающие рыжие волосы до пояса. Вот он встречает ее в аэропорту. Она – одна из тех, кому голубая кровь дарована не титулом, но природой, – высокомерная, самодостаточная, она целиком посвятила себя искусству фотографии. Но Мариус тоже парень не промах (он дает это понять): он шикарен, красив, и любовь женщин для него не внове. В числе ее бывших приятелей – скульптор с мировым именем, премьер-министр ЕЭС и разбившийся мотогонщик. Когда она выходит из джипа, то даже суетливые улицы Самаринды замирают в стоп-кадре, словно Китово ТВ.

Они нанимают старого Кванго и отправляются в плаванье на ялике, или скифе, который называется «Афродита». Побуждаемый этим божеством, Мариус дает обет овладеть Корнелией. Шансы его представляются не слишком высокими, но ты вдруг ловишь себя на том, что каким-то образом ему сочувствуешь. Проснувшись на первое утро, он видит, как она, обнаженная, стоит в светло-вишневой лагуне, а пылающие ее волосы упираются прямо в тигель мускулистых ягодиц. Искупавшись, она выходит из воды и лицом к лицу сталкивается с путешествующим писателем, оставаясь дерзкой и не выказывая каких-либо признаков стыда, как и положено благородной красавице. И он восторженно отмечает, что груди у нее гордые, а цвет волос – натуральный.

Вот так-то. История натуральной любви. Все это сочинение можно бы обозначить так: тезаурус жалких клише. Этакий ужасающий кусочек дерьма. Но, полагаю, я так и буду в нем копаться. Дело в том, что мне действительно хочется узнать, как Мариус разберется с Корнелией.

Как и у моей героини – или злодейки, – как и у моей грядущей убиенной, у Лиззибу тоже имеется стратегия для того, чтобы покончить с мужчинами. Ее стратегия такова: Весить Две Сотни Фунтов.

Основное препятствие в ее восхождении к двумстам фунтам таково: отравление едой. Здравый смысл: чем больше ты ешь, тем больше потребляешь яда. Полагаю, это все равно работает в мою пользу. Сейчас она лежит в постели, совсем больная. Она слишком больна, чтобы много есть или чтобы ей вздумалось снова подкапываться ко мне.

Мисси Хартер – воображаю ее сверхъестественное увеличение в обхвате! Ко мне все время является дикая мысль: если бы мы могли покупать детей в магазинах или ходили бы смотреть на них в зоопарки – ну, или там в тематические парки – и они никогда бы не вырастали, но оставались бы пятнадцатимесячными в течение, скажем, шести-семи лет, то и тогда мы интересовались бы ими, некоторые из нас, мы ходили бы смотреть на них и, может, покупали бы по парочке и держали их в подвале, под столом для игры в пинг-понг, и выносили бы их оттуда, чтобы показывать гостям.

С каждым днем солнце в небе ходит все ниже.

Боль до сих пор не появилась. Слизард изумлен. Но в лодыжках у меня все равно остаются эти стронциевые жала – или плутониевые язвы. Дороги кажутся мне все длиннее, холмы – все круче. Езжу в машине.

Теперь – об улицах, о дорожном движении. Оно, движение дорожное, выражает, как мы знаем, темперамент той или иной великой столицы (и здесь, в прощальном расцвете, я взываю к своему мировому гражданству): неулыбчивое ликование Парижа, ярость и отчаяние старого Нью-Йорка, кошачья – по отношению к мышке – наглость Рима, скандальная разнузданность Каира, напыщенная долговечность Лос-Анджелеса, индустриальное заточение Бомбея или Дели, где автомобили четырежды в день сковывают весь город неподвижными цепями. Но здесь, в Лондоне, – я просто ничего не понимаю.

Лондонцы обожают парковаться в два ряда. Да, да. Это истинная любовь; любовь, чей каждый месяц – май. Они паркуются прямо посреди чертовой улицы. Свернул я, допустим, на дорогу Всех Святых – а это уже никакая не дорога. Это – стоянка, стоянка с двойной парковкой. Сигнальные огни здесь – не более чем просто иллюминация, наподобие рождественской. На перекрестке натыкаешься на красный, но тебя все равно дюйм за дюймом тянет вперед, к затору, к самой головной его части. Можно даже решить, что пришло время выбраться из машины и сбегать по какой-нибудь надобности. Почему? А почему нет? Все остальные так и поступают. Пять секунд поразмыслив, нахожу совершенно очевидным, что если так сделают все, то никто никуда не продвинется, никто никуда не попадет. Но все так делают, потому что так делают все. И еще одно: кажется, вряд ли кто имеет что-нибудь против. Когда на перекрестке подвыпивший молодой человек вылезает из своего фургона и бредет вперевалку в «Добрую Починку», в «Картофельную Любовь» или в «Топор Мясника», остальные машины ничего не имеют против. Они лишь слегка подталкивают, подпихивают друг дружку, эти старые груды металлолома, и никакой озлобленности нет в этой близости железа и ржавчины, хотя ни одна из них никуда не попадает.

Так примерно оно выглядело десять лет тому назад. Так примерно оно выглядело десять дней тому назад. Теперь же, на этом последнем крохотном отрезке времени, все переменилось. Из чистилища мы попали в кромешный ад. И, нежданно-негаданно, все воспротивились. Даже прекрасный пол. И если пухлые мамаши визжат, перекрывая хныканье своих стянутых пеленками чад, если старые дамы в старых «моррисах» исходят ядом и колотят по гудку веснушчатыми кулачками, то как это воспринимают мужчины? Четырежды за последние несколько дней мне приходилось сидеть в машине, стиснутой со всех сторон, запертой, словно в клетке, под низким солнцем, и не было никакой возможности выйти, меж тем как вечно пьяные типы выясняли, что может сотворить жесткая машина с более мягкой: что может сотворить капот автомобиля с человеческим лицом, что может сотворить колпак колеса с человеческим затылком. Трафик – это соревнование человеческих желаний, выжидательная игра человеческих желаний. Вы хотите ехать туда. Я хочу ехать сюда. И, совсем недавно, что-то в этом самом дорожном движении пошло наперекосяк. Что-то пошло наперекосяк с человеческими желаниями.

Я этого не понимаю. Нет – понимаю! Я вдруг понимаю, хотя нет никакой реальной причины (разве есть?), чтобы это понял хоть кто-нибудь еще. Отныне в трафике мы истощаем время друг друга, жизни друг друга. Мы транжирим жизни друг друга.

Утренние заплывы Корнелии становятся чем-то вроде ритуала. Теперь Мариус, уже побронзовевший, стоит подбоченясь на палубе и открыто восхищается ею, когда она пробирается через мелководье к берегу. Очевидно, груди у нее…

Пакет, доставленный курьером в униформе. Я, не испытывая большого энтузиазма, ожидал медицинских предписаний, прислать которые обещал Слизард. Однако в обратном адресе значится «Хорниг Ультрасон».

В пакете – первые главы моей рукописи. И план-конспект. И чек. Деньги за опцион. Не знаю, как ей удалось. Но это…

Да, искусство может влечь к себе, а еще сильнее – любовь, с этим ее узнаванием и готовностью прощать в глазах, с касанием руки, когда оно так необходимо, со столь сладостным разрешением борьбы между разумом и телом. Но это, это (в руках у меня дрожат деньги), это – подлинное счастье.

Столь силен был вихрь моей радости, что какое-то время я даже не замечал, что боль таки наступила.

А теперь и трубы опять принимаются за свое. Эта боль; эта их неорганическая агония. Господи, от нее корчится и извивается вся квартира.

Это когда-нибудь прекратится? Прекратится когда-нибудь вся эта дрянь?

Не сейчас. Но когда? Когда подоспеет время для этого – для труб, для боли? Никогда, просто-таки никогда, для этого время никогда не наступит.

Глава 17. Школа Купидона

– Любовные соки. Неукротимая страсть. Земля, блин, таки вертится.

– Здорово, Кит. Как ты?

– Отдается полностью. Венец блаженства! Эх, пройтись бы вверх по Хайберу[78]78
  Хайберское ущелье (что в Афганистане) на сленге означает «задний проход».


[Закрыть]
!..

– Как дела?

– Взаимное плотское наслаждение. Значимость предварительной игры. Важность ее продолжительности. Полная, но крепкая фигура. Взрослые люди всегда смогут договориться.

Когда Гай был рядом с Николь, его доверие к ней было всеобъемлющим, безграничным. Хотя ее поцелуи – со всей их влажностью, алчностью, глубиною – порой не могли его не шокировать, ее сдержанность во всем остальном была неопровержимой и впечатляюще непреклонной: без единого зазора, без малейшей бреши. Все ее тело, казалось, замыкалось или сжималось, стоило его руке оказаться в силовом поле ее грудей – или бедер – или умопомрачительного живота. Тщательно вышколенный ее чувствительностью (и двумя мощными ударами, которые ему недавно пришлось испытать), Гай сделался едва ли не таким же сторожким и девственно вспыльчивым, как сама Николь. Для них обоих было облегчением проводить время не у нее в квартире, а где-нибудь еще, там, где не могло произойти ничего такого. Порою в дневное время они отправлялись в какие-нибудь уединенные музеи или серьезные кинотеатры. Ходили на прогулки, не упуская ни единого погожего дня: Гай обожал как следует пройтись пешком, а Николь заявила, что и ей это по нраву. Чем дальше из города, тем лучше; Гай топтал землю огромными мокрыми башмаками, а Николь – темно-зелеными сапогами до колен, в которые были заправлены ее украшенные заплатками джинсы; они сплетались пальцами и так и шли, размахивая сомкнутыми руками. Чуть севернее Барнета они обнаружили лес, от которого оба пришли в полный восторг. Приглушенный шелест, та трепетность, с какой деревья сберегают влагу… Конечно, случались там разные шутки и проделки. Она, бывало, собьет с него шляпу в лужу, а потом убежит и спрячется. Гаю приходилось стремглав за нею носиться. Однажды она прутиком вывела на слизистой грязи пересохшего ручья: «Я тебя люблю». Немало восхитительных поцелуев имели место под ветвями звенящих деревьев. Среди ветвей шевелились и сыро хлопали крыльями птицы, а вот животных они не видели, нигде не видели маленьких лесных тварей, ни даже белки или кролика – только оленьи рога света, отбрасываемого низким солнцем. Николь говорила, что эти мгновения, проведенные вне города с его ощущением надвигающейся катастрофы, были для нее самыми драгоценными.

Когда они возвращались в ее квартиру, Николь готовила чай и подавала его на подносе, обычно с бисквитами. И какое-то время они осторожно миловались на диване в гостиной. Однако когда Гаю пора было уходить и их поцелуи на лестничной площадке становились прощальными, они тоже менялись, делаясь необузданными, и тогда она уже с явным желанием извивалась в его объятиях. Она, будучи гораздо меньше ростом, к тому же давно уже без каблуков, казалось, взбиралась по его телу, впиваясь то в одну, то в другую точку. Теперь, уходя от нее, он уносил на своей груди смазанные отпечатки ее грудей, а в живот его были вдавлены все ее кульверты и контуры. И дальше, ниже, каждый мускул помнил наклон и изогнутость ее мучительной сердцевины. А скоро она станет смелее, говорила она. «Скоро я стану смелее», – громом отдавался ее шепот в его гудящем ухе.

И все же Гай считал, что ему здорово повезло, если удавалось войти к ней и выйти обратно без того, чтобы наткнуться на Кита. Когда Гай тяжело ковылял вниз по лестнице – согнутый, задыхающийся, окутанный электричеством, – вверх по лестнице тяжело ковылял Кит. Или же, когда Гай нажимал на звонок у подъезда, не кто иной, как Кит распахивал перед ним парадную дверь, выглядя при этом лощеным, ублаготворенным, надутым как индюк. Что-то вроде этого случалось почти всегда. А однажды это случилось дважды: на пути туда и на пути оттуда – как будто Кит лишь на краткое время любезно освобождал высокий пост, по праву принадлежавший ему. С его стороны были и другие визиты, Гай знал это. Иной раз, когда он проходил мимо, или просто оказывался где-то поодаль, или ему больше нечем было заняться (потрясающе вместительный промежуток времени), Гай слонялся по ее тупиковой улочке. Однажды он видел, как Кит вытащил из багажника тяжелого «кавалера» ученическую сумку и мешок с инструментами, после чего, флегматично ими помахивая, направился к дому. В другой раз – и это вышло более или менее случайно – «фольксваген» Гая вынужден был ненадолго притормозить в непосредственной близости от судьбоносного перекрестка; причиной задержки был Кит, который с некоторым риском для себя и других выезжал задним ходом на главную дорогу; через несколько минут Кит проехал мимо, говорливо склабясь в свой новый мобильник.

По утрам, в самые ранние часы, Гай обыкновенно лежал рядом с фигурой спящей супруги (все чувства к которой были у него теперь так перекошены из-за тяжести того, о чем она не знала) и неотрывно видел перед собой отвратительные tableaux vivants[79]79
  Живые картины (фр.).


[Закрыть]
, грубые, мрачные сцены, разыгранные то в садовом домике, то в сторожке смотрителя парка, то в каком-то почтенном приюте и озвученные голосом Кита: «Доктор сказал, мне это требуется раз в день. Так что ляг вот здесь», или, еще более увещевательным тоном: «Ты просто возьми его в ротик, пока… это, право, такая забавная игра, всего-то навсего». Гай крадучись выбирался из постели. В комнате за стеною, усевшись на краю ванны, он стонал и вопил в кучевые облака полотенец. Затем, охваченный оторопью и унижением, смотрел вниз, на собственные чресла и видел этого нелепого зверька, подмигивающего карлика… Величественный и архаичный, он поднимался, пытаясь как-то прикрыть свою рану. В зеркале отражалось бледное лицо воина: костистое, словно укрытое забралом, расчерченное кинжальными бровями – рассеченное изголодавшимся ртом! Обтянутые кожей, выступающие углы его нижней челюсти превратились в какие-то острые заклепки. Тазобедренные кости выпирали, как ручки кухонного горшка. Горшка, в котором заключалось – что? Жаркое. Вся его жаркая любовь.

И век, который так близок к своему окончанию. Дело в том, беда в том, что черта, к которой он приближался, была… Нет. Гай никогда не смел об этом подумать. Отпущенная на волю, мысль его пошла бы вот по какому пути. Можно было представить себе Николь, женщину вроде Николь, женщину в ее положении, женщину, на этом же самом месте, ведущую такую же затворническую жизнь, на исходе девятнадцатого века – или на исходе восемнадцатого – или любого другого века, обозначенного любым другим числом. Но не на исходе двадцатого века, который непременно оставлял свою отметину на каждом. Не на исходе двадцатого века. В эти дни нельзя было выглядеть так, как выглядела она.

– Что же тогда ты делаешь с Гаем? – спросил Кит.

– А что, по-твоему, я делаю? – усмехнулась Николь. – Динамлю, конечно! Отдразниваю на фиг его долбаный болт!

Кит медленно покивал, глядя на нее с неподдельной приязнью. Потом потянулся.

– Да-а, – сказал он. – Ты знаешь… он ведь ходил в университет. Здорово. Только вот ни черта не знает, мать-перемать.

– Парадокс, Кит, правда же?

– Ни черта.

– Меж тем как ты, Кит, обучаешься в университете жизни?..

– Да уж, набил себе шишек. Смекалка, обретенная на улице, не иначе. Или нет, вот так: он, типа, с самого рождения обладает и богатством, и привилегиями, – сказал Кит, поднимая палец и шевеля им. – Но он для этого и пальцем не пошевелил. Мне – лично мне это кажется, типа, невероятным. Половину времени он, наверно, думает, что он, это… грезит, мать-перемать.

– Кит, можно, я возражу? Счастье не более относительно, чем страдание. Никто не испытывает благодарности за то, что его жизнь не хуже, чем есть. Боли, Кит, всегда достаточно. И богатый ребенок орет ничуть не тише, чем бедный.

– Это точно.

Кит, в брюках и куртке, возлежал на прелестной постели Николь – распростертый, полностью расслабленный. Пухлые его ноги, обтянутые коричневыми носками, казалось, легонько подрагивали. Рядом с ним стоял серебряный поднос: чашки с осадком дьявольски крепкого эспрессо, блюдце, сплошь отороченное окурками. Николь, как и всегда, сделала талантливый выбор: на ней был угольно-черный деловой костюм и белая шелковая блузка, застегнутая старинной брошью у самого горла, с подчеркнутой официальностью. Ее овальные ногти были покрыты лаком; браслет на замочке двигался и застывал на руке с нежной отчетливостью. Она сидела на стуле с прямой спинкой, выказывая простую и ненавязчивую властность. Она была корпоративной собственницей, а он – вещественной собственностью: завтрак силовых отношений.

– Теперь оставлю тебя ненадолго, – сказала она, вставая и сверху книзу оглаживая свой костюм. – Утром я приготовила для тебя довольно-таки занимательный кусочек. – Она вручила ему пульт и нагнулась, чтобы взять поднос. – Никогда не догадаешься, что выделывают эти начальственные дамочки у себя в офисах. В жаркий день, например. После того, как увидят какого-нибудь привлекательного мойщика окон, занятого своей грубой работенкой. Да, Кит, – ты в эти дни не особо болтал? Был осторожен?

– Чтоб я сдох!

– Да, да. Но ты не особо болтал? Собственно, это не очень-то и важно. Гаю, конечно, не говори ни слова. А в остальном – веди себя естественно, как привык. Так и так, он просто подумает, что ты врешь. Ну, дашь мне знать, когда закончишь.

Она уплыла в глубь квартиры, в гостиную, в кухню. Поставила серебряный поднос на деревянную сушильную доску. Приготовила еще одну чашку кофе, закурила еще одну сигарету и стала читать журнал «Тайм»… В главной статье номера говорилось о погоде. Как обычно. Трудно поверить, что еще совсем недавно погода была синонимом незначительной болтовни. Потому что сегодня разговор о погоде был очень даже значительным. Повсюду в мире погода выносилась в заголовки. Каждый день. На ТВ произошла полная перестановка: самые привлекательные обозреватели новостей, самые головастые ученые мужи стали теперь комментаторами погоды; чудаковатые же евнухи в твидовых костюмах, прежде тыкавшие указками в метеорологические карты и приносившие извинения за дождь, появлялись под конец, чтобы изложить другие новости или что там от них оставалось. Метеорологи стали нынче новыми военными корреспондентами: после Джона, что по ураганам, да Дона, что по ледникам, перед вами представал Рон – главный по тропосферным делам. Ритмически постукивая ногтями большого и указательного пальцев, Николь читала о низком солнце и о последних объяснениях природы этого феномена. Изменение угла было, по-видимому, вызвано беспрецедентным сочетанием трех известных явлений: перигелия (когда Земля находится на наименьшем расстоянии от Солнца), перигея (когда Луна находится на наименьшем расстоянии от Земли) и сизигии (когда Солнце, Земля и Луна выстроены, в той или иной последовательности, по наиболее прямой линии). Это слияние усилило гравитацию, замедлив вращение планеты, а также замедлив время, так что земные сутки были теперь незначительно, но измеримо длиннее. «Что ж, чудно», – пробормотала Николь, которой оставалось провести на земле всего двадцать суток. Она швырнула «Тайм» через плечо и пришла к своему собственному объяснению. Прежде любовь заставляла вращаться мир. А теперь мир замедлял вращение. Мир переставал вращаться.

Однако новый наклон Земли означал еще и то, что в Лондоне будет наблюдаться полное затмение. 5 ноября Лондон снова увидит «солнечную корону». По улицам уже слонялись мальчишки со своими чучелками, выклянчивая «пенни для чучела Гая»[80]80
  5 ноября в Англии отмечается «день Гая Фокса» – годовщина т. н. «порохового заговора» 1605 г. с целью взрыва британского парламента. В этот день дети собирают деньги на фейерверк и сжигают чучело Гая Фокса – казненного организатора раскрытого заговора.


[Закрыть]
. Сами чучела были оскорбительно небрежны: так мало мысли было на них затрачено, так мало заботы, так мало любви. Они не стоили даже и пенни. А пенни не стоило ничего.

После длительного забытья (пренебрежения, забвения) она постучала в дверь спальни. Обыкновенно он подавал ей знак, доверительно кашлянув. Но Китова учтивая прочистка горла, раз начавшись, могла потом более часа яриться перхотой. «Да?» – сказал он хрипло. Войдя, она с гневом поняла, что Кит не воспользовался как должно своим уединенным угощением. Она быстро проследовала за его взглядом к телеэкрану и увидела там саму себя, в стоп-кадре: она сидит за письменным столом, что в соседней комнате (водрузив на него одну ногу), в угольно-черном костюме, приведенном в ошеломительный беспорядок. Николь снова посмотрела на него и тут же прикрыла глаза – это было частью усилия, которое она сделала, чтобы не рассмеяться. Потому что Кит был весь в слезах. Они тепло стекали из его глаз, и слезные дорожки желтели на его пористых щеках. Как же она недооценивала своего Кита! Порнография пробуждала в нем самые возвышенные чувства. Дело было не просто в сексе. Он действительно думал, что это красиво.

– Полагаю, – сказала Николь (с облегчением, с изумлением, с великодушием, но не до конца избыв из голоса гнев), – полагаю, что ты, после того как навещаешь меня, спешишь к какой-нибудь девчушке, не правда ли, Кит? К какой-нибудь крошке-долбежке. Так ведь, Кит, а?

Кит помалкивал.

– Это хорошо. Я одобряю. Тогда проделывай с нею все то, что хотел бы проделать со мной. Все, что ты будешь проделывать со мной, очень скоро. Держу пари, что будешь! Будешь ведь, Кит, а?

Кит помалкивал.

– Я просто хочу, чтобы ты делал то, что кажется правильным тебе самому, – сказала Николь. После грязного искусства, полагала она, можно подбросить и немного грязной любви – хотя вряд ли это сможет что-нибудь изменить. – Нет, я не собираюсь удерживать тебя, Кит, такого, как ты есть, ни сейчас, ни позже. Вот почему я все это вот так закручиваю. Позже – в особенности. Все девчонки будут к тебе так и льнуть, и кто их за это вправе винить? Но я, Кит, всегда буду тебя будоражить, даже когда стану всего лишь одним из твоих воспоминаний. Тебе не придется давать мне знать, когда состоится великий матч, потому что я буду там, буду ради тебя, Кит. Когда ты будешь метать дротики за «Посольство», сражаясь за первое место, я буду там, среди толпы, приветствуя тебя и подбадривая.

Кит сел на постели, опустив ноги на пол. Отыскивая свои башмаки, он сказал:

– Не за «Посольство». В «Посольстве». Не за него. В нем.

Она нырнула в ванную, чтобы переодеться в джинсы и высокие сапоги для следующего акта. Но прежде всего отвернула все краны, дернула смыв унитаза и зарылась лицом и полотенце, едва не умирая от раздиравшего ее смеха. Когда Кит угрюмо покидал ее квартиру, в дверную щель на него глянуло теплое, застенчивое личико.

– Гай, – сказал Кит, понурив голову. – Что, ты говоришь ему, я здесь делаю? Зачем сюда прихожу? Починяю бачок унитаза? Лежу на кухонном полу, вылизывая вентиляцию?

– …Что-то вроде того, – сказала Николь.

Успех не изменил меня, думал Кит, спускаясь по лестнице. Ни успех, ни признание. Совершенно очевидно, что плоды славы великолепны. Совершенно. Деньги и – и низкопоклонство, типа. Товары и услуги. Я работал как – ну, типа, как собака, чтобы получить эту мою корону. И нипочем не упущу ее в спешке, можно не опасаться. Но ясно, что самое главное состоит в том, что я всегда буду тем же Китом Талантом, каким был всегда. Уж позвольте надеяться…

Кит утер с глаз вновь подступившие слезы и открыл парадную дверь. Этот ходячий набор из бледности, денег, выдуманной боли и хороших зубов, известный под именем Гая Клинча, скармливал монеты автомату парковочного закута. Его блеклая улыбка метнулась в сторону Кита, который стоял на крыльце, широко расставив ноги, и дергал плечом, поправляя ремень своей ворованной сумки для инструментов.

– Доброе утро, – пораженчески сказал Гай.

Но Кит только окинул его остекленевшим взглядом, перешел улицу и уселся в тяжелый «кавалер».

Николь была права. После визита к ней Кит отправился к подружке. Более того, Кит был у подружки и до того, как навестил Николь. Лишь определенные, ничем не отменяемые физические законы мешали ему отправиться к подружке во время пребывания у Николь. Она была права и еще в одном: все девицы так и увивались за Китом – или, по крайней мере, не увиливали с его пути. И Кит работал с ними воистину на износ, с неистовством собаки, бросающейся на тележное колесо, с напором, какого никогда не знал до сих пор. Может, ему в лагер что-то подсыпали? Это вряд ли могло идти ему на пользу (даже Кит в этом не сомневался), и он всерьез опасался за свое мастерство в метании дротиков, не говоря уже о душевном здоровье. Навязчивая потребность, блин. Но эти пташки и сами были не лучше… В самом деле, по всему огромному городу – или по тем закоулкам, дымоходам да канавам, где опрометью пробегал или останавливался, шевеля усами, Кит, вроде словно бы широко распространялась канализационная лихорадка, передаваемая крысами, кишевшими в сточных трубах, у шлюзных ворот и журчащих горгулий. Киту она представлялась едкой и солоноватой, как всегдашний запах мочи на улицах. Конечно, приходилось быть настойчивым; делу, бесспорно, способствовало и то, что у Кита было полным-полно свободного времени. Когда Кит принес Игбале девятый за утро стакан молока, та согласилась еще раз включить телевизор погромче. Заглянув к Петронелле Джонс с набором высокооктановых подарков в честь ее недавнего бракосочетания с работягой с буровой, Кит обнаружил, что одно тянет за собою другое. После ареста Телониуса Кит, как примерный товарищ, наносил регулярные визиты Лилетте (которая всегда была рада его видеть) и ясно осознавал, что это становится его обязанностью (Лилетта для мамочки была совсем неплоха, к тому же сейчас и не беременна, или не очень беременна: десятку деткам, чтобы скрылись минут на двадцать). Становилось так тяжко, что он с трудом мог выкроить пару часов, чтобы под занавес дня расслабиться над несколькими выпивками со своими собратьями из «Черного Креста». Когда он занимался делом – на кровати, на кушетке или на ковре, а то и стоя возле радиатора, – когда он дергался и задыхался, всаживая свое орудие, мысли его, все его скорбные предчувствия были связаны с деньгами, с преображением, с Николь и, впервые в жизни, с его собственной смертью. И было еще одно доказательство – доказательство окончательное, не оставлявшее и тени сомнения – того, что с ним не все ладно. Он бог знает когда забредал домой – после того как целый день занимался бог знает чем бог знает с кем, а потом девять часов подряд упражнялся в метании, закругляя все это у Триш Шёрт, – и ловил себя на том, что трясет Кэт за локоть, будя ее в четыре утра! Спрашивается – а это-то зачем? С Кэт. С Кэт, к телу которой он давно утратил всякий интерес, кроме чисто рефлекторного, пятничного… Это было похоже на то недолгое время посреди ее беременности, когда Кит возбуждался, обнаруживая рядом с собой эту чудную новую толстую курочку, с огромными сиськами и пивным животом. Не знаю, какая муха меня укусила, думал он теперь, прижимая ее дрожащие плечи к кровати. Честно и откровенно – не знаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю