355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Ланской » С двух берегов » Текст книги (страница 22)
С двух берегов
  • Текст добавлен: 18 сентября 2017, 11:00

Текст книги "С двух берегов"


Автор книги: Марк Ланской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

– Посмотри на ту даму в первом ряду, в центре, – сказал мне Франц. Я увидел полную женщину с седыми, но все еще красивыми волосами.

– Кто это?

– Фрау фон Штапф. Та самая «гнедиге фрау», Любина помещица. Представляет здесь «Союз изгнанных».

В эту минуту я пожалел, что тебя нет рядом, ты ведь ее тоже никогда не видел.

Трибуна была задрапирована свежими хвойными гирляндами и красными полотнищами с белыми кругами в центре. Обстановка пока не позволяет восстановить всю мишуру прошлого до мельчайших деталей. Пока, вместо свастики, в центре белого круга только буквы. Как просто будет убрать их в нужную минуту.

Незадолго до начала митинга Франц меня покинул: «Не жди меня. Когда все кончится, поедешь к нам. Ни во что не вмешивайся». Он говорил, почти не шевеля губами, тем трудноподслушиваемым шепотом, которым разговаривали когда-то подпольщики в лагерях. Я остался один. На меня никто не обращал внимания.

Грохнули аплодисменты. К столу президиума подошли несколько… Нет, теперь я уже не могу сказать о них «люди». Это были те, хорошо знакомые, самоуверенные, самовлюбленные, всех иных ненавидящие лица. В моей памяти они всегда ассоциируются с какой-то чудовищной фальсификацией, подделкой, которую совершает природа, придавая человеческие черты существам, стоящим даже не на самой низшей, а на отдельной внеземной ступени эволюции. Потому что для любого зверя или животного сравнение с ними было бы оскорбительным.

Среди них я теперь уже совсем легко узнал его – Хубе. Узнал, хотя с тех недавних пор, когда я видел его на открытии цветочной выставки и потом – на суде, он изменился гораздо заметней, чем за все прошедшие четверть века. На нем не было уже умильной улыбки предпринимателя, сознающего радость, которую он доставляет своей деятельностью дорогим согражданам. Высокомерие наследника и продолжателя возрожденных традиций, вновь обретенное превосходство над обыкновенными людишками – все это преобразило его.

Я не слышал, что говорил председательствовавший на митинге более молодой, крикливый господин с военной выправкой, прощупывавший глазами собравшихся. Я смотрел на Хубе. Я опять видел его рядом с барабанщиком, отбивающим ритм «вольных упражнений» на плаце. Видел его приближающимся ко мне, когда он производил «селекцию» оставшихся в живых. Видел брезгливо усмехающимся на суде, когда давал показания Томашек.

За последние месяцы я побывал в десятке городов Западной Германии. Меня окружало изобилие электрического света, машин, товаров на все вкусы и капризы потребителя. Сытость и довольство отпечатались на новых домах и на их владельцах. Я встречался с разными людьми. Меня вежливо обслуживали в библиотеках и архивах. Я беседовал с учеными, представляющими подлинную науку, с молодежью, умеющей работать и веселиться.

И все они иронически улыбались, когда я говорил о коричневой сыпи, выступившей на теле нации и напоминавшей о старой, неизлеченной болезни. Они убеждали меня, что это не сыпь, а отдельные прыщики, от которых не гарантирован ни один здоровый организм.

Иногда мне казалось, что все, чем я занимаюсь, действительно принадлежит только истории, а эти благополучные обыватели и жизнерадостные юноши поистине не имеют ничего общего с теми, кто преданно служил своему фюреру и был готов на любое преступление ради победы Третьего рейха.

Рев одновременно открывшихся глоток оглушил меня. Лица моих соседей, только что отражавшие обычное внимание и даже некоторую скуку, вдруг налились кровью, в глазах вспыхнул фанатичный блеск, все подались вперед, как бегуны на старте длинной дистанции.

Говорил Хубе, главный кандидат в ландтаг. Говорил спокойно, отчеканивая каждое слово, изредка позволяя себе поднятым и резко опущенным кулаком поставить после фразы восклицательный знак.

– Да, мы виноваты. Виноваты в том, что позволили отнять у нас сознание нашего единства как нации. Виноваты в том, что позволяем нашей молодежи забыть, что в ее жилах течет кровь немцев. Мы виноваты в том, что позволяем предателям нашей родины публично отказываться от Восточной Германии, от Ратибора и Штеттина, Магдебурга и Мюльхаузена, от Кенигсберга и Позена, от территорий, на которых в течение столетий жил, творил и создавал европейскую культуру немецкий народ!

Хубе знал, когда прогремит очередной залп оваций, и выдерживал паузу. На его надменном лице ничего не менялось. Он говорил без записок, глядя прямо в зал, – говорил, как когда-то стрелял: в упор, без промаха.

– Только наша партия может заткнуть глотку презренным болтунам, взваливающим на немцев вину за прошлую войну. Мы не хотим преодолевать прошлое, потому что в прошлом наше величие, наша самоотверженная борьба в защиту западной культуры от большевистского варварства. В этом прошлом – верность идеям нации, героизм миллионов истинных сынов немецкого народа, отдавших жизнь за свое отечество! В этом прошлом – великое братство воинов, грудью вставших против мирового зла, называемого коммунизмом. Нас обвиняют в зверствах. Все они выдуманы нашими врагами. Все!

Прорезав вопли восторга, откуда-то из верхнего ряда раздался громкий отчетливый голос, усиленный мегафоном:

– А кто выдумал вас, группенфюрер Хубе? Кто выдумал тиски для пальцев и кипяток в нос?

Вместе с другими я повернул голову к тому уголку зала, откуда вторгся этот неожиданный голос. Видно было, что там происходит свалка, мельтешат чьи-то спины, разрастается ком вцепившихся друг в друга людей. А голос продолжал греметь:

– Расскажите про Гросс-Розен, группенфюрер! Долой провокаторов и палачей немецкого народа! Долой убийц! Позор НДП! По…

Голос оборвался. Послышался треск опрокинутых кресел, и клубок дерущихся покатился по чьим-то ногам в широкий проход, а оттуда к задним дверям. Двери широко открылись и сразу захлопнулись. Все это длилось три-четыре минуты. Хубе стоял все так же спокойно и молча ожидал тишины. Как только закрылась дверь за возмутителями спокойствия, он продолжал как ни в чем не бывало:

– Пока мы не доведем до сознания каждого немецкого юноши эту истину, пока не снимем пятен незаслуженного позора с их отцов, они не смогут быть такими солдатами, которые нужны Германии. Наша партия это сделает! Она покончит с трусливой ложью и восстановит честь немецкого солдата.

Словно стараясь вознаградить оратора за невольную паузу, собравшиеся орали и хлопали горячей и дольше, чем раньше. Хубе пришлось поднять руку, чтобы поняли, что он еще не кончил.

– Наша партия не из одного какого-то класса или сословия. НДП – партия всех немцев, способных осознать свою национальную сущность. НДП – партия всех немцев, не уверенных в завтрашнем дне, всех оскорбленных и угнетаемых. НДП – партия всех, кто хочет снова жить в великой, единой Германии! Мы не обещаем вам победы скорой и легкой. Вряд ли я, – голос Хубе дрогнул, – доживу до дня возмездия и торжества справедливости. Но я спокоен. Я уверен, что вы, мои молодые друзья, доведете начатое нами дело до победы. Верю!

Больше всего поражали меня на этом собрании женщины. Я почему-то был уверен, что немецкие женщины особенно должны ненавидеть нацизм, отнявший у них и похоронивший в чужих песках мужей, сыновей, отцов. Казалось бы, с молоком своим должны были они передавать детям отвращение к войне, бомбежкам, голоду. И вот я их видел, старых и молодых женщин, со слезами растроганности на глазах, с руками, протянутыми к одному из уцелевших военных преступников, и ничего, кроме готовности отдать ему снова своих детей, я не мог прочитать на их лицах.

Как только Хубе под вопли «хайль!» повернулся, чтобы сойти с трибуны, в каждом ряду будто из-под пола выскочили здоровые парни и красивые девушки с голубыми фаянсовыми тарелками в руках. Со всех сторон к ним потянулись жертвователи. Каждый старался сам дотянуться до тарелки, чтобы положить свой взнос. А председательствующий подбадривал:

– Своими деньгами вы помогаете возродиться нашему любимому отечеству. Каждая марка – это вклад в общее дело немецкого народа. Помогайте Германии! Помогайте ей стать хозяйкой своей судьбы!

Собиратели пожертвований еще ходили по рядам, когда к председателю подошел какой-то крупный полицейский чин и что-то прошептал ему на ухо. Члены президиума обменялись короткими репликами и встали. Поднялся и весь зал. Зычные голоса затянули: «Мы вернемся в Восточную Пруссию…»

Сквозь песенный гром я все же расслышал близкий шум других голосов, должно быть прорвавшихся в вестибюль. Члены президиума исчезли за кулисами, а охранники открыли боковые двери и стали поспешно выводить публику на улицу.

Несметная толпа молодежи с поднятыми плакатами и стягами окружила здание. Плотные ряды полицейских отжимали их в стороны, пропуская участников собрания. «Долой неонаци!», «Помни о 1933 годе!», «Горе забывшим прошлое!» Эти короткие, наспех крупными буквами написанные строчки раскачивались над головами.

Главные события развернулись у центрального входа. Туда, завывая сиренами, подкатывали полицейские машины. Оттуда выволакивали, тащили, зажав под мышкой шеи, подхватив за ноги, парней и девушек.

Меня беспокоила судьба Франца. Я хотел перебежать перекресток, чтобы поближе пробраться к месту стычки демонстрантов с полицией и охранниками НДП. Я мог бы еще присоединиться к демонстрантам, но и без предупреждения Франца понимал весь бессмысленный риск такого шага. Оставалось отправиться к нему и ждать.

Ждать пришлось долго. Увиделись мы с ним только через шесть месяцев, которые он отсидел в тюрьме за «подстрекательство к опасным преступлениям»: к борьбе за мир и против возрождения фашизма…

33

В ночь на первое мая меня поднял звонок Шамова.

– Дрыхнешь, капитан? – хотел, наверно, еще побалагурить, но не выдержал: – Пляши! Наше знамя над рейхстагом! Берлину капут!

В голосе его было столько звонкой радости, что никаких сомнений у меня не появилось. Горло от волнения сжалось, и ничего путного в ответ я сказать не мог. Мелькнуло было сожаление, что нет меня сейчас в этом тысячу раз проклятом Берлине, но и оно растворилось в счастье исполнившейся мечты: «Дошли! Добили!»

– Приезжай утром, отметим! – пригласил Шамов.

– Никак не могу, Василий Павлович. У нас тут демонстрация намечена. Первая после освобождения. Первомайская. А я – единственный представитель Красной Армии. Уеду – людей обижу.

– Оставайся, – согласился Шамов. – Когда кончится, позвони.

Но позвонил он еще раз сам до начала демонстрации.

– Гамбургское радио слушал?

– Сроду такого не слышал.

– До чего же ты малокультурный комендант, Тараныч. Только что передали, что Гитлер отдал концы – то ли отравился, то ли застрелился, хрен его знает. Подох, одним словом. Ушел, подлюга, от виселицы. А все-таки приятно. Ты как считаешь?

– Полностью с тобой согласен, Василий Павлович.

– Первый раз, кажется, слышу, что полностью. Но ты не прав, друг. Нет полной радости… Я знаешь о чем мечтал? Схватят его живым, в бочку посадят и начнут возить по городам и селам, по развалинам и могилам. Чтобы каждая разнесчастная баба могла плюнуть в его поганую харю. И чтобы потонул он в этих плевках. Вот о чем я мечтал, Тараныч.

Совсем с непривычной для меня душевностью говорил Шамов, всколыхнулось в нем все пережитое, выстраданное, и я понимал, что не о Гитлере он сейчас думает, а о длинном, тяжком пути, который привел нас к этому светлому первомайскому дню.

– Разреши оповестить население.

– Нет, с этим погоди. Гамбург для нас не авторитет, может, еще очки втирают. Будет официальное сообщение из Москвы, тогда другое дело.

34

Как неожиданно стал я комендантом, так неожиданно и покинул этот пост. Пришел приказ выехать из Содлака в распоряжение политуправления фронта. Шамов по телефону подтвердил:

– Да, гусь-хрустальный, закрывается твой санаторий. Сокращаем комендантскую сеть в нашем округе.

– А дела?.. Передавать никому не надо?

– Дела… Пересчитай на всякий случай кусты, деревья, все ли на месте. Да! У тебя там всяких бумажек накопилось – не рви. Весь архив завезешь мне. И Франца забери с собой, о нем уже справлялись, кому-то очень нужен.

Хотел я спросить, какова моя дальнейшая судьба, но передумал. Положил трубку и долго не снимал с нее руки. Кому-то хотел звонить, что-то делать… Вместо облегчения, которое должно было прийти с освобождением от осточертевшей должности, пришла растерянность.

Походил по комнатам. Они по-прежнему оставались чужими. И каждая вещь была чужой. Уйти отсюда мне было так же легко, как уходил из необжитых землянок. А тревожная растерянность нарастала, и еще появилось чувство вины – смутное, беспричинное, но появилось. Как будто бросал важное, незавершенное дело, зная, что никто за меня его не закончит. А какое дело и как его доводить до конца, самому себе объяснить не мог.

Снизу доносился обычный шум – голоса молодых полицейских, треск мотоциклов. Я приказал дежурному прием на завтра отменить и всех записавшихся направлять к Дюришу.

Уселся в комендантское кресло, стал вспоминать, кому что обещал, выписал на отдельной бумажке. Со многими нужно проститься, – на другом листке стал выписывать фамилии. Список получался длинный, и конца ему не видно было. Смял, бросил в корзину. Если каждого обходить да выслушивать, да поднимать чарку, чтобы не обидеть, то и недели не хватит. Уехать нужно тихо, вроде бы вызвали по делу и скоро вернусь, как возвращался раньше.

Понемногу в голове утряслось, и я вызвал Франца. Он выслушал спокойно, а когда я передал слова Шамова, что его где-то ждут, сдержанно улыбнулся и, плотно прижимая ладонь, пригладил светлые, всегда аккуратно причесанные волосы. Так выражалось у него внешне сильное волнение.

– Только, Франц, никому ни слова! Выедем в шесть ноль-ноль. Чтобы никаких проводов.

– И Стефану? – удивленно спросил он.

– Ему я сам скажу.

Франц удовлетворенно кивнул и вышел. За него я был спокоен. Лишнего слова не проронит.

К разговору со Стефаном готовился долго. Думая о том, что я ему скажу, вдруг выяснил, что вину чувствую именно перед ним. Как ему ни объясняй, все равно будет считать меня кем-то вроде дезертира. «Степан бы так не поступил, – думал я за него. – Степан не оставил бы меня одного в такой трудный момент».

Он пришел, ничего не подозревая, с места в карьер стал докладывать о новых кознях «предпринимателей-социалистов», о спекулянтах-перекупщиках, появившихся на путях подвоза продуктов.

Я не перебивал его, дал ему выговориться и сказал, как бы между прочим:

– Завтра, Стефан, я уезжаю.

Хотя слово «совсем» не прозвучало, он понял и не сразу выбрал из многих вопросов один:

– Другого пришлют?

– Нет, никого не пришлют. Советская комендатура в Содлаке закрывается.

Я ожидал вспышки, яростных доказательств несвоевременности моего отъезда или, наконец, выражения личного сожаления о неожиданном расставании. А он молчал, сжав губы и кулаки, молчал, глядя в сторону, забыв обо мне.

– У меня к тебе, Стефан, несколько просьб, или поручений, понимай как хочешь…

– Я ждал этого, – прервал он меня, видимо даже не расслышав последних слов. – Ждал, но не думал, что так скоро… Я говорю не о Содлаке. Ты уйдешь, другие уйдут, вся Красная Армия уйдет. У вас свои дела… А мы останемся, и нам будет очень трудно, Сергей. Очень трудно…

– Не трудней, чем было в лагерях, – повторил я сказанное им как-то. – Народ многому научился…

– Народ, народ… Степан говорил: «После этой войны глаза откроются у миллионов. Важно – не дать им закрыться». А как это сделать?

Я приводил какие-то бодрые слова из газетной передовой, сам понимая, что он в них не нуждается. Он и не прислушивался к ним.

– Хватит об этом, еще подумаешь, что я испугался. Можешь не сомневаться, назад повернуть не дадим. Завтра едешь?

– Завтра. И прошу тебя, чтобы ни одна душа не знала. Уеду, потом объявишь, что не вернусь.

– Очень народ обидится, Сергей. Нельзя тебе тайком уезжать. Люди захотят «спасибо» сказать, а ты…

– Да за что мне спасибо? Я, что ли, Содлак освобождал…

– Ты не знаешь, как помог многим, души их освободил… Нельзя тебе так уезжать.

– Что же я, всенародное прощание устраивать буду, в колокола звонить? Приехал, уехал – эка невидаль. Скажешь, поехал по делам и неожиданно задержали, в другой город перевели, придумай что хочешь.

После долгого молчания Стефан пожал плечами:

– Как прикажешь. Только неправильно это.

– Возьми вот список моих долгов – кому что обещал, с кем хотел поговорить. Очень прошу, каждому отдельно передай, что я сожалею, но никак не мог по не зависящим от меня обстоятельствам. Все, что я обещал, ты выполнишь за меня. Ты понимаешь, как это важно, чтобы каждое обещание советского коменданта было выполнено?

Стефан взял список.

– Будь спокоен. С кем ты еще будешь разговаривать, кроме меня?

– Только с Дюришем.

Стефан чему-то улыбнулся, встал.

– Прощаться не будем. Я приду утром. – Сказано это было так, что отговаривать было бесполезно.

Дюриш вел себя, как я и ожидал. Дважды переспросил, правильно ли он меня понял, горестно вскинул руки, обхватил ими голову и стал раскачиваться из стороны в сторону. И без того большие глаза его совсем выплыли из-под век и увлажнились.

– Горе! Большое горе! Не верю! Не могу поверить.

Я подсел поближе к старику и попытался успокоить его:

– Ну что ты, Яромир. Какое тут горе? Неужели ты думал, что я здесь навсегда останусь?

– Как сына теряю, как сына… Одна кровь у нас, одна, родного сына теряю.

– Я сам к тебе привык, – искренне сказал я. – Ничего не поделаешь – приказ. Ты знаешь, что такое военный приказ?

Он опустил руки, но долго еще покачивал головой, влюбленно глядя на меня.

– Знаю, Сергей, все понимаю, а душа не понимает, не хочет понять. Как будем жить без тебя?

– Хорошо будете жить, Яромир. Создастся новое правительство. Сами будете решать свою судьбу. Никакие швабы вам теперь не страшны… Не знаю, правда, как ты со своим капиталом приживешься? А вдруг народ захочет социализм строить? Туго тебе придется.

Дюриш услышал нотку неискренности в моем сочувствии, хотел оставить без ответа, но вдруг скорбное выражение его лица сменилось деловой озабоченностью. Наверно, высказанная мной мысль приходила и ему в голову.

– Это не народ, а Доманович захочет, – с неожиданной злобой сказал он. – Народ свободы хочет, демократии. Пусть каждый делает что может, на что способен. Кому моя мельница мешает? На кого я работать буду? Разве не на свой народ? Кто работу людям даст? Голодранец Стефан? Мы дадим нашим братьям славянам и работу и хлеб. Мы – предприниматели, честные люди с деньгами, опытом. И социализм пусть будет, – спохватился он, вспомнив, с кем говорит. – Разве я против? Вместе будем. Разве в России не работали вместе и коммунисты и деловые люди?

– Было такое время. Но недолго…

– И у нас будет сколько нужно. А Доманович хочет…

– Оставим это, Яромир, без меня доспорите, – уклонился я от дискуссии. – Я уверен, что после моего отъезда ты не отберешь у бедняков то, что они за это время получили. Не выселяй, не гони.

Дюриш опять вскинул руки, но теперь уже с возмущением:

– Как ты можешь про меня так думать, Сергей?! Никого в обиду не дам. Провожать тебя будем, при всех выступлю, скажу.

– Никаких проводов не будет. Уеду я рано утром, и попрощаемся мы с тобой сейчас. А завтра чтобы ни одного человека.

Это мое требование изумило его еще больше, чем весть о закрытии комендатуры.

– Нет! Нет! Это никак не можно! Русского брата не проводить? Меня люди камнями побьют, когда узнают.

– А они не узнают. Сначала подумают, что на день, на два уехал, а потом объявишь, что получил сообщение по телефону – закрыли, мол, комендатуру за ненадобностью. Ты только сам никому не проболтайся. Договорились?

Дюриш продолжал доказывать, что мое решение неразумно и согласиться он никак не может, но постепенно сдавался, поняв, что меня не переубедить.

– Давай, Яромир, я тебя обниму.

Он долго не выпускал меня из объятий, орошая мою гимнастерку обильными слезами.

ИЗ ПИСЕМ СТЕФАНА ДОМАНОВИЧА

Ноябрь 1965 г.

…Ты не раз упрекал меня в неумении подбирать людей. Наверно, себя ты считал мастером по этой части и, судя по твоим заметкам, до сих пор гордишься искусной расстановкой сил в Содлаке. Не обольщайся, друг, тебя ждут разочарования.

Господина Пуля я все-таки нашел. Нашел бы еще раньше, если бы искал не в архивах, а заглянул в обыкновенные телефонные справочники. Посредническая фирма «Пуль и Корн» процветает в наши дни не хуже, чем при Третьем рейхе. Знакомый Францу журналист, обслуживающий биржу и финансовые круги, за недорогой подарок получил у архивариуса фирмы фотокопии отнюдь не секретных документов, ни для кого, кроме меня, не представлявших интереса. Может быть, и ты найдешь в них материал для размышлений. Вчитайся. Вдумайся. Они стоят того.

Первое письмо, адресованное мукомольным предприятием Яромира Дюриша фирме «Пуль и Корн», связанной с интендантством вермахта, датировано 19 июля 1943 года.

«Настоящим извещаю Вас, что в связи с возникшей необходимостью капитального ремонта вальцевых станков и рассевов, преждевременно износившихся в результате интенсивной эксплуатации на протяжении последних лет, я вынужден отказаться от Ваших заказов, принятых мной к исполнению согласно договорам от 10.II, 23.IV и 18.V 1943 года.

Принимая на себя все убытки, связанные с аннулированием вышеперечисленных заказов, я надеюсь на возобновление контрактов с Вашей уважаемой фирмой, как только представится возможность осуществить ремонт станочного парка, преодолев трудности военного времени. Всегда готовый к услугам Яромир Дюриш».

Запомни: 19 июля Дюриш предупреждает, что он не сможет выполнить заказы интендантского управления вермахта. Причина объективна и убедительна. Ее трудно было поставить под сомнение. Если уж предприниматель, известный как один из самых исполнительных поставщиков, решается на такой шаг, связанный с большими материальными потерями, значит, действительно положение у него безвыходное. Никто не стал бы проверять обоснованность закрытия мельницы. Оборудование было бы демонтировано, и ни одна ищейка не могла бы подкопаться.

Но уже через два дня господин Пуль получает второе письмо, написанное от руки, без исходящего номера, никак не рассчитанное на архивное хранение.

«Дорогой господин Пуль! В дополнение к официальному письму, направленному Вам 19.VII, спешу выразить свое глубокое огорчение его содержанием. Необходимость досрочного ремонта, не предусмотренного существующими нормами технической эксплуатации, обрушилась на меня как большое несчастье. Не говоря уже о значительных убытках, грозящих поставить меня в крайне трудное положение, я особенно скорблю о той утрате доверия в Ваших глазах, которую может потерпеть мое предприятие, всегда добросовестно выполнявшее все Ваши заказы. Не скрою от Вас свои опасения, что причиной предполагаемой остановки производства, намеченной на следующий вторник, могла явиться недостаточная квалификация моего технического персонала, в частности инженера Йозефа Домановича и мастера Петера Зупана. Я ни в чем не обвиняю указанных лиц и не хочу бросить тень на их лояльность, но считаю возможной отсрочку капитального ремонта при условии немедленной помощи со стороны немецких специалистов. Примите мои заверения в постоянной готовности быть Вам полезным. Дюриш».

Когда я читал и перечитывал этот документ, мне вспомнился давний разговор со Степаном в один из тихих вечеров между боями. Я ему сказал: «Тебя, Степан, славянство никогда не забудет. От отца к сыну, от сына к внуку перейдет память о тебе».

Он рассмеялся и спросил: «За что мне такая честь?» – «Заслужил, – говорю. – От кого нам спасенье идет? От кого мы свободу получили? От русских. А ты из них первый, кто в наших краях свою кровь пролил. Каждый день за славян жизнью рискуешь».

Он перестал смеяться и медленно, чтобы я все понял и запомнил, сказал: «Я воюю за всех пролетариев на свете, Стефан. За славянских буржуев я не только крови, но и капли пота не пролил бы». – «Как же это, – удивился я, – и за немцев воюешь?» – «И за них», – твердо ответил он. «За тех, – переспрашиваю, – кто танки и самолеты строит, кто в наших женщин стреляет, кто Гитлеру поклоняется?» – «Пока идет война, – сказал он, – у нас нет времени и возможности разбираться, кто в нас стреляет, обманутый пролетарий или бандит, наше дело его уничтожить. И те, кто нас поддерживает, – не все одинаковы. Почему они с нами, какую выгоду ищут, какой задней мыслью себя тешат, нам все равно. Помогают, и спасибо. Но все это временно. Мы боремся за будущее, Стефан, за счастье всех, кого обделили на земле. А это борьба надолго… Кончится война с фашизмом, наступит мир, и каждый из наших врагов и союзников займет место по ту сторону баррикад, куда толкнут его классовые интересы. И тогда прозревший немецкий пролетарий станет тебе ближе, чем твои же богачи из славян, которые помогают нам сейчас».

Это был урок диалектики, в котором я очень нуждался, но понял его много позже. Теперь я держал в руках письмо «своего» богача, патриота, помогавшего партизанам со слезами на глазах встречавшего тебя в Содлаке. Письмо жгло мне руки. Оно было написано задолго до конца войны.

Дюриш, увидев угрозу своим доходам, угрозу «утраты доверия» со стороны фашистского вермахта, забыл обо всем, не только о патриотизме, но и о простой человечности. Он-то прекрасно знал, что Йозеф отличный инженер, не нуждающийся в помощи «немецких специалистов». Все эти иезуитские оговорки – «я ни в чем не обвиняю», «не хочу бросать тень» – не рассчитаны даже на дураков. Он понимал, что выдает подлинных патриотов на расправу гестапо. Понимал! Может быть, даже боролся со своей совестью, но ничего поделать не мог со своим страхом перед убытками.

Этим письмом Йозеф был обречен. И Лида. И дети. У фирмы «Пуль и Корн» были широкие связи. Ей не раз приходилось бороться с саботажниками, срывавшими поставки интендантскому управлению. Она знала, что нужно делать.

Прошло меньше месяца после второго письма, и в папку с перепиской было подшито третье послание Яромира Дюриша.

«Дорогой господин Пуль! Благодарю Вас за поздравление по случаю предотвращения акта саботажа на моем предприятии. С помощью рекомендованных Вами специалистов размольное отделение приведено в образцовое состояние. Все возобновленные заказы будут выполнены в срок.

Одновременно хочу поделиться с Вами своими личными переживаниями. Вскрытие злоумышленной деятельности группы заговорщиков явилось для меня огорчительной неожиданностью, от которой я не могу оправиться. Мне очень прискорбно, что среди арестованных имеются лица, которым я безусловно доверял и в виновность которых не могу поверить.

Это не значит, что я сомневаюсь в правомерности и справедливости действий органов безопасности. Но, как Вам известно, при подобных акциях нередко, наряду с антигосударственными элементами, в круг подозреваемых вовлекаются субъективно лояльные люди, ставшие невольным орудием в чужих руках. Одним из таких лиц я мог бы назвать обер-мастера Петра Гловашку, без доверительных бесед с которым у меня не возникли бы сомнения в целесообразности предполагавшегося «ремонта». Очень прошу использовать Ваш авторитет в соответствующих кругах для помощи этому человеку, отцу многодетной семьи.

Известную долю ответственности за случившееся несу и я, как руководитель предприятия, хотя Вам хорошо известна безупречность моих отношений с немецкой администрацией. Я готов разделить тяжелую участь моих служащих. Если бы органы безопасности нашли нужным подвергнуть меня временной изоляции, я считал бы такую меру заслуженным наказанием. Это было бы для меня уроком на будущее и в то же время очистило бы меня в глазах моих сограждан от возможных подозрений в измене превратно понимаемому патриотическому долгу. Излишне объяснять Вам, насколько такие подозрения могут затруднить работу моего предприятия. Надеюсь, Вы правильно поймете мое беспокойство и отнесетесь к этому письму с обычной для Вас доброжелательностью. Что касается очередного взноса в фонд К., то я во втором полугодии увеличиваю его на 50% в знак моего личного к Вам глубочайшего почтения. Я. Д.»

Если разложить это письмо на составные элементы, то рядом с подлостью пришлось бы вписать и хитрость, и лицемерие, и страх. Он, конечно, очень испугался, господин Дюриш, когда началась волна арестов. Он не боялся показаний Йозефа или Зупана о готовившемся саботаже. Даже если бы у кого-нибудь из них и вынудили признание, что хозяин был в курсе дела, это никак не скомпрометировало бы его перед гестапо: ведь только благодаря ему узнали и немцы. Он боялся другого. Йозеф мог передать друзьям, что единственный человек, знавший о плане саботажа и оставшийся на свободе, был Дюриш. Из этого факта «сограждане» сделали бы вполне логичные выводы, о которых он и писал Пулю. Вот почему он и ходатайствовал о Гловашке, которого все знали как честного и верного человека. Выйти из тюрьмы вдвоем с ничем не запятнанным Гловашкой было куда пристойней.

Сквозь строки этого письма я видел, как энергично работала в те дни голова Дюриша, придумывая разные варианты благопристойного выхода из трагической, им же созданной ситуации. Идея, на которой он остановился, была гениальной. Самому напроситься в узники гестапо – на это не всякий решился бы. «Пострадать» и потом выбраться на свободу вместе с Гловашкой значило одним выстрелом убить многих зайцев. Правда, риск был не так велик. Он бы никогда не пошел на это, если бы не имел могущественного покровителя в лице господина Пуля.

Делец Пуль высоко ценил дельца Дюриша. И связывало их не только родство душ. Ты заметил фразу в последнем письме о «взносе в фонд К.»? Она меня очень заинтересовала. Выяснить, что за ней скрывалось, удалось путем исключений. Никакого официально зарегистрированного фонда «К» не было. Так именовался негласный фонд личного благополучия господина Пуля – те подношения от благодарных клиентов, которыми они поощряли его доброжелательность. Проще говоря, это были крупные взятки, регулярно переводившиеся на личный счет Пуля в один из швейцарских банков.

Добровольно увеличив свой взнос наполовину, Дюриш правильно рассчитал, что Пуль поделится с кем нужно и вызволит своего щедрого партнера. Дальнейшее тебе известно. Дюриш был арестован, два месяца просидел в тюрьме и вышел вместе с Гловашкой, окруженный ореолом мученика. Он смотрел далеко, мудрый Дюриш. Венец гестаповского страдальца обещал ему крупные барыши и после поражения гитлеровцев. С этого капитала он собирал проценты даже тогда, когда появился русский комендант. Собирает он их и после смерти.

Недавно его хоронили. Я узнал об этом из присланной мне газеты, воздававшей почести «отважному патриоту», «кормильцу партизан», «жертве нацистского террора». Гроб несли на руках. Были цветы и речи на могиле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю