Текст книги "С двух берегов"
Автор книги: Марк Ланской
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
15
Лютов долго оставался для меня загадочной фигурой. Да и сейчас, если бы я сказал, что понял его до конца, слукавил бы. Уж очень изменчивым был его характер. Никогда нельзя было предвидеть, что он скажет или сделает. Даже внешне он менялся поразительно.
На службу он приходил вовремя, подтянутый, оживленный, подвижный. Его левый, настоящий глаз теперь блестел почти так же, как и правый – искусственный. Выглядел Лютов деятельным служакой, словоохотливым, даже, пожалуй, болтливым. Но несколько часов спустя он тускнел, становился подавленным, молчаливым. От недавнего Лютова оставался только стеклянный глаз, не подверженный никаким изменениям. А левый затягивался мутной слезой и глядел на мир с тоской и злостью. Проходило какое-то время, и мой штабс-капитан снова оживал.
Был бы у меня другой переводчик, так же хорошо владевший несколькими языками, погнал бы я этого белогвардейца подальше. Но другого не было, и приходилось терпеть. Потом появился у меня и некоторый интерес к разговорам с Лютовым. Интересовал он меня не сам по себе, а как осколок той жизни, которая давно ушла в историю. Для меня он стал чем-то вроде косточки, по которой ученые восстанавливают скелет вымершего животного.
– Признайтесь, Андрей Андреевич, тянет, наверно, вас в Россию? – спросил я его как-то, когда ушел последний посетитель и он сидел в подавленном состоянии.
Лютов почесался спиной о кресло, отвел в сторону слезившийся глаз и с сухостью в голосе спросил:
– Я вам сегодня больше не нужен, господин комендант?
– А вы что, торопитесь куда-нибудь?
– При исполнении своих служебных обязанностей я никуда торопиться права не имею. Но коль скоро вы завели разговор из праздного любопытства, я полагаю, что мне сейчас больше делать нечего.
– Напрасно вы полагаете, что я разговариваю с вами из любопытства. Коль скоро вы служите в советской комендатуре, я должен знать не только то, что вы говорите, но и о чем молчите.
– Я вас так должен понять, что это не вопрос, а допрос?
– А вы, Лютов, не лезьте в бутылку. Я вас ничем не обидел и обижать не собираюсь. Не хотите отвечать – не нужно. Можете идти.
Лютов подался вперед, совсем уж собрался встать и уйти, но раздумал.
– Ежели угодно знать, никуда меня не тянет… Разве только в могилу…
– Туда, действительно, торопиться не нужно, – попытался я перевести разговор на шутливый тон. – А о России я спросил, потому что не представляю себе… Я вот недавно границу пересек и то соскучился.
– А вот представьте себе, – с вызовом повторил он, – не тянет! Ни березки с елочками, ни речушки с церквушками – не тянут и все! Делайте со мной что хотите.
– Ясно, – сказал я, хотя и не поверил ему, а почему он врет, понять не мог. – Задам в таком случае другой вопрос. То, что в этой войне побеждает русское оружие, а не германское, вам тоже все равно?
Лютов вскочил, хотел даже грудь выпятить для внушительности, но не вышло – весь как-то скособочился, затрясся над столом.
– Я, господин комендант, в полной вашей власти. Можете расстрелять. Сам пошел к Лавру Корнилову. Сам! Деникину верно служил. Врангелю. Не отрекаюсь. И не жалею. Расстреливайте! А в душу лезть не позволю. Не смеете! Никому не позволял! Никогда! Извольте знать! Умереть готов. С превеликим удовольствием. Хоть сейчас!
Он стал дрожащими руками расстегивать свою белую рубашку, словно готовясь открыть грудь для пуль, и понес такую несуразицу, что уже никакого смысла в его словах я уловить не мог. Лицо его исказилось, потекли слезы, вид стал совсем отвратный.
– Приказываю вам немедленно прекратить истерику, господин штабс-капитан! – сказал я как мог громко и решительно. – Сейчас же приведите себя в порядок и уходите. Вы мне не нужны.
Что-то бормоча и всхлипывая, Лютов вышел из кабинета. Я и сам не знал, прогнал ли я его совсем или на сегодня. Уж очень он стал мне противен. «Черт с ним! Обойдусь», – решил я про себя. Но в то же время соображал, что лучше иметь дело с психованным, но искренним человеком, чем с подхалимом, скрывающим свои мысли. «Придет – придет, а посылать за ним не буду…»
Вместо него утром следующего дня пришла Люба. Как всегда, когда нужно было за кого-нибудь просить, вид у нее был виноватый.
– Вы этого дедушку простите, Сергей Иваныч, – вкрадчиво сказала она.
– Какого еще дедушку?
– Ну, нашего, Андрей Андреича.
– Какой он тебе дедушка? Старый белогвардеец. Он, может, твоего настоящего дедушку шомполами лупцевал. А ты – «дедушка».
– Так это когда было, – протянула Люба, как будто я вспомнил татарское нашествие. – Больной же, одинокий. Никого у него. Легко ли, всю жизнь на чужой земле, у чужих людей.
– Сам он такой жизни захотел, И не приставай ко мне с пустяками.
– Жалко же, Сергей Иваныч. И есть ему нечего. Как он у нас работать стал, его хозяин совсем не кормит. Что ж ему, с голоду помирать?
Люба вообще не признавала никакой логики и считала главным не то, что вытекало из разумного разговора, а то, что было у нее на сердце.
– Можешь накормить.
– Так не идет же. Я ему звонила, звала завтракать, а он говорит, что вы его уволили, а милостыни ему не нужно.
– Что ты от меня хочешь?
– Я ему скажу, чтобы на работу вышел, что вы справлялись, почему не идет. Ладно?
– О том, что я справлялся, не ври. А так… пусть выходит.
– Вот спасибо, Сергей Иваныч! Он старательный, с образованием, – проговорила она, уходя, чтобы укрепить меня в принятом решении.
Лютов опять уселся за своим столиком, оба мы сделали вид, что ничего между нами не было.
16
Вокруг опустевшего здания бывшей лаборатории заварилась склока. Первой нашла ему применение Люба.
– Сергей Иваныч, – завела она певучим голоском, – гляжу я на здешних ребят, и до чего же мне их жалко.
Ей всегда было кого-нибудь жалко, поэтому я не очень удивился. Разговор происходил за столом, ели мы что-то вкусное, и первая мысль пришла, что ребятам не хватает еды.
– Молока мало?
– Играть им негде. Ни детских садов, ни школ, бегают по улицам как неприкаянные.
– Это, Любаша, не комендантское дело – детишек забавлять. У них родители есть. И школы скоро откроются.
– Почему это не комендантское? Очень даже комендантское.
– Собирайся, пойдем по дворам. Я буду на барабане играть, ты «барыню» спляшешь.
– Вам все шутки, а я о деле говорю. Давайте, Сергей Иваныч, дом устроим… Ну, вроде наших, пионерских. Кружки заведем… Драгичка Павловичева и вправду плясать умеет, ребят учить будет. И баянист есть, очень парень ходовой. Игрушек наберем, книжек с картинками… Вот им весело будет, Сергей Иваныч! Верно ведь?
– Где же мы такую карусель устроим? В комендатуре?
– А я присмотрела. Тот самый, где химики работали. Его если почистить, прибрать – очень даже подходящим будет. Места там – на сто кружков хватит!
Я не знал, что и ответить. Сама идея была как будто и не вредной. Но в том, что организация таких домов входит в мои обязанности, я сомневался. Ответил неопределенно:
– Нужно с Дюришем поговорить, он в городе хозяин.
– А чего с ним, пузатым, разговаривать? Скажите: «Так надо!» – и весь разговор.
– Зря тебя, Любаша, комендантом не назначили, промашку допустили. Ты бы тут быстренько коммунизм навела.
– А ну вас! Я о деле. Вам ребят ни столечко не жалко.
Пока я не пообещал серьезно обсудить ее предложение, она на разные лады пела одно и то же.
А на другой день об этом же здании заговорил сам Дюриш. Этот взял быка за рога:
– Я, Сергей, хотел с тобой проконсультироваться. Вопрос вообще-то несложный… Лаборатория, которую немцы бросили, трофей Красной Армии. Но я думаю, что это не относится к самому помещению, к стенам и потолкам. Их-то вы разбирать не собираетесь?
– До этого не додумались.
– Поэтому, я надеюсь, ты не будешь возражать против того, чтобы я взял его в бессрочную аренду?
– Если оно городу нужно, как же могу возражать?
– В данном случае я говорю не только о городе, но и о своей личной заинтересованности.
В кабинет вошел Стефан, пользовавшийся правом входить когда угодно, спросил глазами, не помешал ли, я показал на кресло и переспросил Дюриша:
– Прости, Яромир, что-то до меня не доходит. О какой личной заинтересованности идет речь? Для чего тебе это помещение?
– При нацистах, Сергей, нас, патриотов, всяко ущемляли, не давали нам никакой возможности расширять дела. Тебе это хорошо известно. Я давно мечтаю дать Содлаку большую современную булочную с кондитерским отделением. Моя пекарня в таком плохом помещении, что стыдно. А если перестроить пустующее здание – это, конечно, будет недешево стоить, но получится великолепное предприятие.
– Нет! – сказал Стефан.
Дюриш изумленно посмотрел на него, потом на меня, словно спрашивая, кто тут хозяин. Мне тоже не понравился категорический тон Стефана, но его громкое «нет» перекликнулось с моим внутренним, и я не очень сердито сказал ему:
– Подожди, пока тебя спросят… А не кажется ли тебе, Яромир, что ты торопишься? Война еще не кончилась, не рано ли ты собрался расширять свое производство?
– Не рано, Сергей, не рано! Каждый патриот уже сейчас должен думать о будущем своего народа. Предприниматели славянского происхождения обязаны все свои средства и силы отдать на пользу общества.
Со своей точки зрения он, наверно, был прав. Но Стефан, не дождавшись приглашения, ринулся в бой:
– Не будет этого!
– Чего именно не будет, Стефан? – спросил я.
– Патриотов-предпринимателей не будет. Да, Яромир, не будет – ни германских, ни славянских, никаких не будет. Один предприниматель будет – народ. Тот, который не капиталы вкладывает, а пот. Йозеф не для того отдал жизнь, чтобы немецких капиталистов сменили славянские.
Стефан уже стоял, откинув кудлатую голову, и, постукивая кулаком правой руки по раскрытой ладони левой, чеканил каждое слово, как будто читал декрет будущего правительства. Дюриш смотрел на него с усмешкой, как на пустомелю, забавляющего трезвых людей неуместными байками. Я не хотел разжигать старый, бесплодный спор между ними и примирительно сказал:
– По-моему, Стефан, ты так же торопишься, как и Яромир. Как у вас тут устроится, мы сейчас обсуждать не будем, не мое это дело. А вот насчет здания не знаю, что и сказать… Есть еще одно предложение – отдать его под дом, где ребята могли бы проводить время с пользой для себя.
Теперь уже они оба с удивлением уставились на меня.
– Детишки-то без всякой заботы растут, – развивал я Любины мысли. – А в таком доме можно кружки завести: танцев, музыки, строить чего-нибудь.
По лицам Дюриша и Стефана заметно стало, что не перебивают они меня только из вежливости, и я сбился.
– Ты очень хороший человек, Сергей, – сказал Дюриш, усмехнувшись точно так же, как он только что усмехался, слушая Стефана. – Но твоя идея нереальна. Не пустят в твой дом детей.
– Кто не пустит?
– Родители… Кто из почтенных людей захочет, чтобы его дети танцевали вместе с босоногими? Кто из католиков пустит своих, чтобы они пели в одном хоре с евангелистами?.. Не пустят, Сергей. Несколько мальчишек соберешь, так для них в любом сарае места хватит.
Я взглянул на Стефана.
– Не пустят, – подтвердил он.
– Ну смотрите, дело ваше… Это я так, в порядке предложения, – сам не зная почему, стал я оправдываться.
– Дом нужен мне! – решительно заявил Стефан.
Я подумал, что он спятил, и эта же мысль, наверно, возникла у Дюриша.
– Тоже предприятие откроешь? Или полицейское управление?
– Какая бы администрация ни образовалась в Содлаке, – объяснил Стефан, оставив без внимания мой вопрос, – здесь будет существовать коммунистическая партия. Легальная и массовая. Уже сейчас ко мне пристают многие, просят помочь создать партийную организацию. Нам нужен дом, в котором мы могли бы собираться и приглашать всех, кто хочет научиться думать. В помещении лаборатории хватит места и для собраний, и для читальни. И типографию небольшую там же можно оборудовать. Будем выпускать газету. Перестроим все своими силами, рабочие согласны. Я уже с ними об этом говорил.
Дюриш слушал, приоткрыв рот, словно выпуская пары. И следа усмешки не осталось на его мясистом лице. А я… Не хотелось мне обижать городского голову, но требование Стефана я не мог не признать справедливым. Так и сказал:
– Против этого предложения у меня нет никаких возражений. Дом просвещения Содлаку действительно нужен. И типография нужна. Как ты считаешь, Яромир?
Он не был упрямым и очень быстро соображал. Он уже понял, что спорить с нами по этому вопросу – значит обострять отношения.
– Ты прав, Сергей. И Стефан не ошибается. Если будет партия коммунистов, то запишутся многие… И я запишусь, – добавил он, немного подумав. – Но не следует забывать, что у нас будет демократия, будут и другие партии. Они спросят: почему дом только для коммунистов?
Стефан, чуть было не расхохотавшийся, когда услышал, что Дюриш тоже собирается стать членом компартии, на последний вопрос ответил со знакомым мне яростным блеском в глазах:
– Потому что только коммунисты говорят народу правду и могут открыть ему глаза.
– А почему ты считаешь, что правда в твоем кармане и только коммунисты могут открывать глаза? На это способны все честные люди, – тихо сказал Дюриш.
– Потому что коммунисты доказали это не речами на трибунах и не бочками вина, а борьбой с оружием в руках, под пулями врагов доказали, в тюрьмах доказали, наперекор смерти доказали!
– Другие тоже боролись, не коммунисты, – напомнил Дюриш. – И в тюрьмах сидели, и погибали.
– Боролись, – подхватил Стефан. – Но нужно еще разобраться, кто за что боролся. Только коммунисты боролись, ничего не отвоевывая для себя лично. Коммунисту не нужно ни своего завода, ни своей пекарни, ни своего поместья. Все, что они завоевывают, все для общества, для народа, Яромир. Вот откуда у них право говорить от имени народа.
Упоминание о пекарне пришибло Дюриша, и он не стал искать слов для ответа. Я воспользовался паузой:
– Хватит. Договорились так: здание бывшей лаборатории отдаем местным антифашистам. Точка!
Дюриш с таким просветленным лицом выслушал мое решение, как будто у него никогда и не было мечты о крупном хлебобулочном предприятии. Стефан никакой радости не выказал, ничего другого он не ожидал.
Но прежде чем стать домом содлакских коммунистов, эта треклятая лаборатория еще доставила нам немало неприятностей.
17
Я твердо решил отослать Любу на сборный пункт, откуда угнанных отправляли на родину. Она мне мешала. Она неотлучно присутствовала во всех моих мыслях и отвлекала от работы. Это было похоже на состояние, которое когда-то называли неразумным словом – наваждение. Чем бы я ни занимался, с кем бы ни разговаривал, все прислушивался к ее шагам, к голосу, все ждал, что вот она войдет, улыбнется.
Душа у нее была бесхитростная, открытая, и, сама того не ведая, она до боли затягивала на мне петлю. В каждой ее улыбке, в каждом слове, обращенном ко мне, было столько тепла, нежности и доверия, что даже осиновый чурбан на моем месте дрогнул бы и расцвел. Я вроде как заболел и никакого другого лекарства придумать не мог – расстаться.
Трезво рассуждая, я отметал всякую возможность сближения с этой доверившейся мне девчонкой. Хотя разница в годах была у нас не так уж велика, но после того, как я успел потерять семью и пройти основательную хирургическую перекройку, мне казалось, что иначе как на старичка она на меня смотреть не может. А ее ласковое ко мне отношение объяснить было легко: ведь я оказался первым советским человеком, встреченным ею на чужбине. Но тем грешней было бы воспользоваться таким чувством. Было и много других разумных доводов, не позволявших мне забыть свое положение случайного и невольного покровителя. Но, как я успел убедиться, в таких делах разум не всегда бывает надежным помощником.
Как ни старался я загонять вглубь ту радость, которую доставляло мне ее присутствие, но по чужим лицам, по тому, как отводили они глаза в сторону, когда она входила, я понимал, что совсем не умею скрывать свою влюбленность. Я подозревал, что в Содлаке все считают ее моей сожительницей и стараются использовать это обстоятельство в своих целях. Через нее шли разные просьбы, она приводила обиженных и добивалась моей помощи. Кажется, не было в городе ни одного человека, с которым она не поговорила бы, кого бы не выслушала. Даже Доманович и Лютов, наверно, не сомневались, что мы с ней встречаемся не только днем, за работой. И все находили это естественным, никаких ухмылок или намеков себе не разрешали. Так что я даже рассердиться не мог ни на кого, кроме себя.
– Пора тебе уезжать, – начинал я с трудом подготовленный разговор.
– Да, конечно, поеду, – беспечно подхватывала она. – Как же не уехать? До чего мне эта заграница обрыдла, будь она неладна. А дома делов! Ждут, поди, не дождутся. Вот справлюсь и поеду.
– А чего тебе справляться? Завтра и поезжай.
Стоило мне назвать точный день отъезда, как она поднимала на меня свои чистые глаза и такое в них появлялось изумление, как будто ничего нелепей она в жизни не слыхала.
– Да вы что! – всплескивала она руками. – Как это я завтра уеду, когда дом не мыт, не чищен. Всяких бумаг неподшитых полный ящик. У Мины Гловашковой дите больное, сколько раз просила, позвоните Шамову, пускай лекарство пришлет.
Она до тех пор перечисляла свои неотложные дела, пока я не махал рукой, откладывая тем самым разговор об отъезде на неопределенное будущее. Делал я это не без облегчения. Сам боялся, а вдруг послушается и уедет? А так совесть становилась чище – не я задерживаю, сама оттягивает. А если бы согласилась? Даже представить себе не мог, как худо стало бы мне.
Было еще одно обстоятельство, мешавшее мне решительно отправить Любу домой. Давно уже послала она в свою деревню письмо, извещала родных, что жива-здорова, кланялась каждому отдельно и просила ответить, написать ей, как они там живут и помнят ли ее, Любку. Времени прошло достаточно, но никакого ответа не было. Втайне от нее я запросил Новгородский облисполком и получил официальное сообщение, что деревня Залучье попала в зону пустыни, которую создавали немцы, отступая от Новгорода, что ничего там, кроме пепелища, не осталось, многие жители погибли, а о семье Пожариных пока ничего не известно.
Так выяснилось, что никакого дома у Любы нет. Я представлял себе, как стоит она одна-одинешенька у развалин своей избы, и еще острее чувствовал ответственность за ее судьбу. Ей я сказал, что письма в такую даль идут медленно и ждать скорого ответа не приходится. Она поверила мне, как верила всему, что я говорил…
В этот день я был в разъездах, приехал поздно. Она кормила меня, все время порхая рядом, расспрашивая, рассказывая, выбалтывая все, что накопилось с утра. Всяких новостей и соображений у нее набиралось столько, что она могла говорить, не умолкая ни на минуту. Молчать она вообще не умела и не понимала, как это люди способны думать про себя.
Я ел, не чувствуя вкуса, не вдумываясь в ее слова, и только когда она заливалась смехом, смеялся вместе с ней, сам не зная чему.
Она почему-то задержалась рядом, у стола, и все доводы, которыми я отпугивал свою любовь, вдруг ушли в туман. Я протянул руку, обнял ее за талию и крепко прижал к себе. Стало страшно, как перед прыжком из окопа. Что говорить – не знаю. Чувствую, как под рукой она вся собралась, затвердела. Отвела голову, склонила набок, уставилась удивленно и вопрошающе. Легонько высвободилась и странно сморщила губы.
– Вы чего это?
– Люблю тебя, – просипел я перехваченным горлом.
Она отошла на шаг, но глаз не отвела.
– Выдумали? Да?
– Честное слово, люблю.
Она побледнела, свела брови, словно решая трудную задачу, и улыбнулась.
– Смеетесь вы, Сергей Иваныч… Какая может быть любовь? Налить вам еще стаканчик?
Я рассердился. Все трезвые мысли вернулись на место. Мне стало стыдно. И страх улетучился.
– Уйди от греха.
Должно быть, лицо у меня стало нехорошее, – она испуганно вгляделась и вышла.
На следующее утро завтрак принесла Горица, молодая, на редкость красивая вдовушка, которой Стефан доверил руководство пищеблоком комендатуры. Я уже привык к тому, что многие женщины Содлака улыбались мне, кто поскромней, а кто с откровенным кокетством. Но улыбка, не сходившая со смуглого лица Горицы, так заворожила меня, что я не сразу заметил отсутствие Любы. Напомнила мне об этом сама Горица. Забавно вставляя ломаные русские слова, она сказала, что Любаша плохо себя чувствует, завтракать не будет и попросила ее, Горицу, поухаживать за господином комендантом.
Всерьез я эту хворь не принял, со вчерашним объяснением не связал, ел как всегда, из вежливости похваливая Горицу за ее кулинарные способности. Каждое мое слово вызывало у нее веселый смех, как будто ничего остроумней ей слышать не приходилось. Особенно нравилось ей словечко «ничего», которым я часто и по-разному пользовался. Она повторяла его и так хохотала, что и я казался себе весельчаком, умеющим развлекать женщин.
За стол она не села, отговорилась, что уже завтракала, но крутилась вокруг меня, как пчела вокруг плошки с медом, пододвигала то одно, то другое блюдо, касалась то круглым плечом, то крутым бедром и все что-то весело щебетала. Слова, скатывавшиеся с ее полных красных губ, я понимал плохо. Зато уж в том, что говорили ее черные, сиявшие глаза, ошибиться было трудно. Ни в каком переводчике мы не нуждались. Только и оставалось понимающе кивнуть – согласен, мол.
Но чем яснее становился наш второй разговор без слов, тем заметней стал я ощущать непривычную пустоту Любиного места за столом. Возникла тревога о ее здоровье, появилось неодолимое желание ее увидеть. Я перестал скалиться, уткнулся в тарелку, поскорее доел, сказал «спасибо» и пошел искать Любу.
Я знал, что она устроилась в какой-то комнате для гостей на третьем этаже, долго тыкался в разные двери, пока на стук не услышал ее голоса: «Чего там?»
Кровать уже была застелена, она сидела за столом, но вид у нее и вправду был нездоровый – поблекшие щеки, красные глаза, распухший нос. Увидев меня, она торопливо прибрала волосы и прикрыла нос платочком.
– Что с тобой? Простудилась?
Она хотела что-то сказать, но сжала губы, уронила голову на руки и заплакала.
– Болит что? – допытывался я.
Меня потянула к ней жалость. Я погладил ее русые, мягкие волосы, потрогал лоб, но жара не ощутил.
– Чего ты молчишь? Где болит? Вызвать доктора?
Она замотала головой. Заикаясь, глотая слезы, сказала:
– З-здоровая…
– А если здоровая, почему завтракать не пришла? Почему ревешь? Обидел кто?
– Уеду я.
– Куда уедешь?
– Домой уеду… Чего ждать, пока прогоните, – сама уеду.
– А почему вдруг сегодня? Что на тебя нашло?
– Так не нужна я вам больше.
– А я тебя не для себя держу, а для дела. Если считаешь, что дела нет, можешь ехать. – Я представил себе этот дом без нее и сердито добавил: – Я сам скажу, когда собираться, иди занимайся своими делами.
Выяснилось все вечером. Весь день я не слышал ее голоса, ходила как немая. Но вечером сама вернулась к разговору. Подошла к столу совсем близко и спросила:
– А может, вы вправду любите?
– О чем ты?
– Что любите…
Хотел отшутиться, но не смог. Подтвердил:
– Люблю.
– Меня, Любку, или… вообще?
– Как это «вообще»?
– Да так… Горица говорит, вы сейчас всех женщин любите. Соскучились по всем…
– Так и сказала?
– Я на кухне плакала, она спросила… Ну, я…
– Проконсультировалась?
– Ага.
– А она?
– Смеется. То самое и сказала… И еще, что сама вас очень любит.
– Так это она тебя и уговорила заболеть?
– Ага.
– А ты и обрадовалась? Хочешь, чтобы я ее вместо тебя полюбил?
Люба заплакала сначала тихонько, скулила, как щеночек, а там и во весь голос. Мне и смешно было на нее смотреть, и злость откуда-то появилась. Схватил за плечи, встряхнул, поставил перед собой.
– Ты, Любаша, дура, каких сроду я не видел. Не нужна мне твоя Горица с ее любовью. Понятно?
– А она вас вправду любит, – уверила меня Люба.
– Ну и что с того? Она меня, я тебя, а ты, может, кого другого. Так в жизни бывает.
– Я никого, Сергей Иваныч, никого.
– Полюбишь еще. А сейчас иди.
– До чего мне вас жалко, Сергей Иваныч, – плаксиво протянула она.
– Уйди, не нуждаюсь я в твоей жалости.
– А я не уйду, хоть убейте… Мучаетесь же…
Из влажных глаз ее сочилось сострадание и готовность пойти на любые жертвы, лишь бы облегчить мне мои «мучения».
– Пошутил я, Люба, забудь.
Она покачала головой и подошла еще ближе, наклонилась надо мной, всего обволокла своим теплом:
– Я не знаю, Сергей Иваныч, может, и я вас люблю.
Опять все мои мысли стали сматываться в клубок, опять подкатило желание обнять ее.
– Я вас очень уважаю, Сергей Иваныч, очень-очень, – добавила она для убедительности и рукой, лежавшей на столе, вытерла пыль вокруг письменного прибора. Этот будничный, деловой жест снова остудил меня.
– Ну и хорошо. Ты меня уважаешь, я – тебя. Иди, не мешай мне работать.
Она пошла было к дверям, но задержалась, подумала и вернулась.
– Сергей Иваныч…
– Ну, что ты от меня хочешь?
– Я постараюсь… Полюблю… Ей-богу, полюблю вас… Не гоните меня.
– Хорошо, старайся. Я подожду.
Она не услышала насмешки в моих словах и серьезно сказала:
– Спасибо вам, Сергей Иваныч.