Текст книги "С двух берегов"
Автор книги: Марк Ланской
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
– Врет! – отрезал Стефан. – А кто ломал оборудование?
Билл пожал плечами. Этого он не знает. Его наняли только забрать документы.
– А почему тот немец не обратился в комендатуру?
Билл ответил, что сам поинтересовался этим, но немец сказал, что комендант может не отдать, как трофеи, а документы очень нужны. В них нет ничего военного, просто техническая документация, принадлежащая частным лицам. Поэтому Билл и согласился.
– А откуда он так хорошо знает расположение тайника, что даже фонарем не пользовался?
И это Билл объяснил вполне правдоподобно. Немец все нарисовал очень детально. А когда выносили оборудование, Билл заходил сюда и все запомнил.
– Открой сейф, – снова приказал Стефан.
– Договоримся – открою, – сказал Билл. – Из трех тысяч, которые я получу, половину мне, а полторы вам на троих по пятьсот. Это тоже неплохие деньги. Меньше чем на полторы, я не согласен.
– Объясни ему, Франц, – сказал я, – что он не получит ни одного доллара. За кражу у нас не платят, а судят. Документы я конфискую, как брошенное врагом имущество. Еще объясни. За попытку выкрасть эти документы он, Билл, предстанет перед нашим военным трибуналом. Ящик мы все равно вскроем или взломаем без его помощи. А если он нам поможет, это может смягчить приговор.
Пока я говорил Францу, Билл ничего не понимал. Это стало ясно по тому, как изменилось его лицо, когда он выслушал перевод. Наконец-то улыбка исчезла, до него дошло, что он влип. Он еще посидел, раздумывая, потом подошел к ящику, потрогал боковые стенки и одновременно нажал большими пальцами разные точки с обеих сторон. Передняя стенка отскочила. В ящике лежали четыре больших конверта с бумагами. Один был запечатан. Убедившись, что в сейфе ничего не осталось, Стефан привел в движение крюк на стене, и тросики поползли вверх.
Можно было уходить, но я не знал, что делать с американцем. Угрожая ему военным судом, я в то же время сомневался в своих возможностях. Пленный американский летчик, союзник. В конце концов, он ничего серьезного не совершил. С его точки зрения, изъять документы, чтобы вернуть их законному владельцу, было обычным доходным делом. Арестовать его? Кто его знает, какие это может вызвать осложнения с командованием наших союзников.
– Где он собирался встретиться с немцем, чтобы вручить документы и получить деньги? – спросил Стефан.
– На кладбище, у склепа. Завтра в шестнадцать часов.
Опять этот проклятый склеп.
– Вот что, Билл, – предложил я ему. – Если ты завтра поможешь нам схватить этого нациста, под суд мы тебя не отдадим. Вернешься к своим. Американские войска близко, скоро встретятся с нашими. Согласен?
Улыбка вернулась к Биллу. Конечно, он согласен. Он сам набьет морду этому гнусному немцу, втянувшему его в такую грязную историю. Тот наверняка придет с деньгами, и с него можно будет выколотить все три тысячи. Билл ведь не виноват, что документы остались в чужих руках. Он-то свою работу сделал добросовестно. Верно?
Теперь уж мы посмеялись. Пора было расходиться.
– Я его все-таки задержу до завтра, – сказал Стефан.
– Не нужно. Никуда он не убежит. Скажи ему, Франц, пусть идет домой, а завтра к шестнадцати часам явится на кладбище. Мы его будем ждать. И чтобы никому ни слова о том, что тут произошло. – Стефану я добавил: – Засаду устроим без твоих полицейских, втроем, как сегодня.
Билл понимающе подмигнул. Мы вышли по одному, с небольшим интервалом.
21
Пакет с документами, изъятыми из сейфа, я отправил с Францем часов в девять утра, а во втором часу раздался звонок Шамова.
– Здравствуй, Таранов, здравствуй, – сказал он со скорбью в голосе. – Долго я тебя оберегал, но больше мочи нет. Придется тебе дослуживать в штрафбате.
Догадаться, что это очередной треп, было не трудно, я помолчал. А Шамов ждал признаков волнения – очень радовался, когда я начинал клевать.
– Кому прикажешь сдавать дела, товарищ майор? – деловито справился я.
Он понял, что розыгрыш не состоялся, и рассердился.
– Вот что, гусь-хрустальный! Долго ты еще будешь меня подводить?
Это он вычитал в моем деле место моего рождения и присвоил мне его как прозвище – то ласковое, то сердитое, в зависимости от настроения.
– Получил документы, Василий Павлович? – напомнил я ему, что жду серьезного разговора.
– Ты меня не отвлекай. Ты лучше скажи, как мне в глаза начальству смотреть? На днях только докладывал, что сидит в Содлаке сапер, лопух к тому же, который глубже чем на лопатку ничего не видит, и что пора его гнать с ответственной и почетной должности, а ты тайком такие фортеля выкидываешь. Удочку закинул и кита вытащил. Что, ж мне теперь с тобой делать?
– То самое, что хотел. Сними, Христом богом прошу.
– Помолчи, капитан Таранов, и слушай. Документы твои – чистое золото. Это при первом знакомстве. А там, может, и на бриллианты потянут. Я-то в них ни хрена не разобрал, там каждая формула длиной в полметра. Зато академик одурел от радости. Хитер ты, гусь-хрустальный. Прикидывался Швейком, а на деле – первейший контрразведчик. Чего молчишь?
– Ты приказал слушать.
– Всему мера. Иногда нужно словечко вставить, благодарность начальству высказать. Кто тебя таким воспитал? Опять молчишь. Не я тебя уму-разуму учил?
– Так точно, товарищ майор! Ты меня с детства на верный путь поставил.
– Так и говори, когда корреспонденты набегут: всем обязан начальнику и наставнику, премудрому пескарю Шамову… Теперь – о деле. Ты сам-то в бумаги заглядывал?
– Никак нет.
– Правильно. Любопытство тебе ни к чему. Но на один документ ты зря не полюбовался. Он без всяких формул. Ты про Фарбениндустри слыхал?
– Главная немецкая химическая фирма. Так как будто?
– Угадал. А про Дюпона?
– Такого не слыхал.
– Темнота! Главная американская – порох, газы. Соображаешь?
– Никак нет.
– Нашли среди всяких бумажек документик на двух языках. И говорится в нем, что главные немецкие химики и главные американские пришли к соглашению. Какому? Совместно, в дружбе и любви сотрудничать и друг дружке помогать в разработке всяких штучек на погибель человечеству.
– Интересно, – сказал я, только чтобы вставить словечко.
– Ничего ты еще не понял. Главное, когда этот документ подписан! Шестнадцатого ноября тысяча девятьсот сорок второго года! В разгар войны! Американские химики помогали немецким убивать американских солдат (само собой – английских и наших), а немецкие деляги помогали американцам побольше убивать немцев. Лихо?
– Здорово! – на этот раз искренне изумился я. – Неужто правда?
– Документ! За подписями и печатями! Называется такая операция: бизнес. Другими словами – коммерция. Война войной, а прибыли прибылями. – Шамова так поразило коварство и алчность капиталистов, что он долго не мог успокоиться. – Вот предъявим мы этот документик американскому командованию, откроем ему глаза, пусть своего Дюпона возьмут за жабры.
– А может, и не возьмут? – высказал я свою догадку.
– Думаешь?.. – Шамов притих. – Должны бы взять – измена же налицо. Но ты, Таранов, иногда того… соображаешь. Коммерция… У них свои законы.
– Черт с ними, Василий Павлович, пусть сами разбираются.
– Где этот американец, о котором Франц рассказывал?
– Он у нас сегодня в одной операции участвует, хотим немца поймать, с которым он связан.
– Лови. Но после операции и его и немца – ко мне. Разговор будет с обоими.
– Есть!
– А теперь – на сладкое: приказано мне все твои подвиги официально оформить для доклада высшему командованию. В качестве аванса выражаю личную благодарность.
– Служу Советскому Союзу!
– Служи. Тут мне прислали в подарок ящик французского первача – «Наполеон» называется. Этим зельем только президентов поили. Так мы его с тобой отведаем.
На этом мы расстались. Но ненадолго. Пришлось мне самому возобновлять разговор куда менее приятный.
Ни в шестнадцать ноль-ноль, ни в семнадцать никто на кладбище не пришел – ни Билл, ни немец. Стефан поехал в особняк, где обосновалась английская группа, и узнал, что Билл не появлялся ни вчера, ни сегодня. Исчез без следа. Стали выяснять, когда он к этой группе примкнул и откуда взялся. Убедились, что мы со Стефаном порядочные ротозеи.
Билл пристал к англичанам недавно, когда они подходили к Содлаку. Сказал им, что пробирался на запад с французами, ни с кем не мог словом перемолвиться, поэтому, когда услышал, что рядом англичане, поспешил к ним. Представился штурманом со сбитого бомбардировщика, всех очаровал веселым нравом и умением добывать пропитание.
– А он ведь никакой не пленный, – высказал нашу общую догадку Стефан, когда мы сидели в комендатуре, стараясь не глядеть друг на друга. – Специально подброшен, чтобы выкрасть документы.
– Кем подброшен?
– Тем самым Дюпоном. Ты думаешь, ему очень хотелось, чтобы к русским попали их секреты?
Этого я не думал. Сидел и удивлялся, как он нас обвел, этот прохвост. Как мальчишек. Каким искренним выглядел, как все убедительно объяснял. Почему я не послушался Стефана и не задержал его? Хоть бы кто ударил меня по глупой башке.
– А как же?.. – не мог я собраться с мыслями. – Не мог же он один все сделать – и корзинку подбрасывать, и оборудование ломать…
– Не один. Сам же ты рассказал, что есть у Дюпона союзнички, Фарбениндустри не меньше заинтересована. Вот их агенты вместе и орудовали.
Все опять упиралось в задачу, которая возникла после разгрома лаборатории: нужно найти и обезвредить шайку, притаившуюся в Содлаке.
Давно уже с такой тяжестью на сердце не поднимал я трубку, вызывая Шамова. Как всегда, когда мне было худо, он не шутил, не подкусывал, а слушал чутко и немногословно подбадривал. Когда я закончил свой сбивчивый доклад о провале операции, он сказал:
– Вот тебе и документик. У деловых людей слова с поступками не расходятся. Обязались сотрудничать, так уж во всем… Упал духом?
– Сам из рук выпустил…
– Плохо, конечно. Но у них проигрыш выше. Документы у нас, и это самое важное. Понял?
– Так точно!
– Поэтому радоваться им нечему. Я так думаю, что на этом их деятельность в твоей вотчине кончится и они из Содлака уберутся. Хорошо бы изловить… Я посоветуюсь. Но и вы там ручки не складывайте. Ищите мазуриков. Договорились?
– Сделаем все…
– Выше голову, капитан Таранов!
ИЗ ПИСЕМ СТЕФАНА ДОМАНОВИЧА
Июнь 1964 г.
…Да, этого мы тогда понять не могли, что американские и немецкие монополисты – братья во бизнесе. Теоретически знали, а применить теорию к мелочам действительности не умели. Билл, конечно, пешка, но представлял он королей, связанных круговой порукой. Какой наивной была наша уверенность, что с круппами и тиссенами будет покончено навсегда. Все династии, вскормившие Гитлера, снова командуют на Рейне и с прежней деловитостью готовят новую войну. Но об этом скучно писать, расскажу о другом.
Второй день я в Содлаке. Не был здесь давно, хожу по родным улицам, кланяюсь знакомым лицам и предаюсь, стариковским забавам – навещаю памятные места, сквозь призму настоящего пересматриваю события прошлого. Тебя все помнят. Не удивлюсь, если одну из улиц переименуют в честь коменданта Таранова. Даже малыши знают, что был здесь когда-то русский офицер, который говорил «ничего», а делал все.
Приехал я сюда по следам Пуля. О нем я как-то писал тебе. Ищу свидетелей, стараюсь разгадать, о каком «саботаже» шла речь в его доносе. Кое-что проясняется, но делать выводы рано.
Иногда я чувствую себя в возрасте Мафусаила, хотя между мной и молодежью, выросшей после войны, пролегло не так уж много лет. У меня достаточно жизненного опыта, чтобы знать, как условны все суждения о любом поколении. Среди детей и внуков моих друзей я узнаю и себя, каким я был до ареста, и Йозефа, и еще кого угодно из моих однолеток. Среди них так же много и прагматиков, и мечтателей, злых и добрых, талантливых и бездарных. Они только быстрее передвигаются по дорогам, энергичней танцуют и проще смотрят на некоторые сложные вещи.
Человечество меняется гораздо медленнее, чем это принято думать. Впрочем, как и все живое. Изменение внешних условий бытия принимается за коренные сдвиги в самой природе. Между тем корова, которую доят с помощью электричества, остается той же коровой, что поила наших предков. Беда в том, что изменившиеся условия бытия впервые в истории поставили под знак вопроса самое бытие. Никогда еще инфантильное недомыслие, равнодушие, беспечность, все разновидности бездумия не были такими опасными, как в наше время. Эту истину я вдалбливаю каждому – терпеливо, настойчиво, не уставая и не отчаиваясь. А близким к отчаянию я бываю часто.
Ты помнишь ресторанчик «Под шляпой», где мы с тобой познакомились? Сейчас ты не узнал бы его. Старший сын Дюриша приобрел его у овдовевшей Гелены Каменсковой, перестроил все сверху донизу, сплел восемнадцатый век с модерном, покрыл бочонки сиденьями из темного поролона, подковой выгнул стойку у бара, очистил стоянку для машин, поднял на высокие рекламные ходули очерченного неоновым штрихом парня в шортах, с пенящейся кружкой в руке.
Когда я приезжаю в Содлак, почти каждый день захожу сюда, медленно потягиваю отличное пиво и не устаю любоваться близкими горами, которые так же, как и многие люди, все видели и ничего не помнят.
Нижнее шоссе превратилось в автостраду. Его расширили вдвое, сменили покрытие, разделили полосами кустарника направления потоков. Ограду бывшей клиники Герзига пришлось отодвинуть. Территория ее сократилась, но лечебных корпусов стало много больше, и коммунальная больница пользуется хорошей славой.
На автостраде затишья не бывает. С каждым годом племя туристов становится многочисленнее. Завидев парня с кружкой, они сворачивают на асфальтовую спираль и поднимаются к ресторану. Чаще других приезжают западные немцы. Если бы ты видел, как их встречает Ружица, внучка Петра Гловашки, хорошенькая длинноногая девчушка, работающая официанткой. Ей нравится обслуживать этих отлично одетых дам и господ. Они расплачиваются валютой и не забывают о чаевых. Она сияет от радости, приносит и уносит бегом, щебечет по-немецки слова привета и благодарности.
В моей памяти отпечаталось столько гестаповцев, эсэсовцев разных чинов и рангов, что немудрено найти злодейские черты даже у людей ни в чем не повинных. Поэтому я не всегда доверяю своим глазам. На этот раз они не ошиблись.
Он приехал не один. С ним пышная жена и две спортивного склада красивые девушки – дочки. Дружная семья. Любят друг друга. Они весело ели и пили. Он сидел ко мне боком, ярко освещенный солнцем. Старый след от ожога, оттягивавший чуть в сторону верхнюю губу, лоснился, как смазанный маслом, но не портил мужественного лица.
Мать с девочками ушла на верхнюю смотровую площадку, где под старыми вязами несколько пней тоже покрыты поролоном и где воздухом уже не дышат, а пьют его, как родниковую воду.
– У вас славные дети, – сказал я.
Он повернул голову, и я узнал его глаза. Он улыбнулся. Я спросил его, откуда он приехал, по делам или в отпуск. Он объяснил, что давно уже не служит, у него государственная пенсия и кое-какие сбережения. Совершает поездку по Восточной Европе, чтобы дети с пользой провели каникулы.
– Герр Вайс, – сказал я, не зная, для чего затеваю этот разговор. – Надеюсь, вы им расскажете, как путешествовали по Восточной Европе в сорок четвертом году.
Он пристально вгляделся в меня, стараясь что-то вспомнить.
– Не трудитесь, герр Вайс, нас в эшелоне было слишком много.
Нет, он не вздрогнул, не испугался. Твердой рукой с рыжими волосами на пальцах он поднял кружку и сделал глубокий глоток, может быть более глубокий, чем хотел.
– Что вам угодно от меня? – спросил он, доставив кружку на плетеную подставку.
– Ровным счетом ничего. Мне вдруг захотелось, чтобы приправой к этому пиву стали некоторые воспоминания, герр Вайс. Иногда не вредно вспомнить старое… Вы не находите? Например, выгрузку трупов из вагона номер четыре, в котором я ехал под вашей охраной.
Он снова прикрыл половину лица кружкой и пристально смотрел на меня.
– Вы ничего плохого не делали, герр Вайс. Вы только руководили очисткой вагонов от падали. В наших же интересах. После такой выгрузки в вагонах становилось просторней и не так пахло мертвечиной. Вы приказывали уборщикам выбрасывать трупы в заснеженный овраг. Была ранняя, но очень холодная весна. Даже вам, герр Вайс, в теплой шинели было холодно. И вы всех торопили. Среди трупов были еще живые люди. Почти живые. Ходить они уже не могли. Они лежали как мертвые, но еще смотрели на вас живыми глазами и шептали какие-то слова живым языком. Но вы не разрешали оставлять их в вагонах. Их выбрасывали на снег вместе с другими. Вы, наверно, помните, как они были одеты. Вы поступали очень рационально. Все равно через несколько часов они умерли бы. А может быть, и нет… Какая разница? Тогда они умерли бы там, куда их везли. Верно ведь?
Он стал багроветь и оглянулся, далеко ли семья. Их не было видно. В его глазах появилась насмешка. Да, Сергей, не испуг, даже не гнев, а простая насмешка над моим бессилием. Что я мог сделать? Я даже не уверен, был ли он членом нацистской партии. Мы его знали только по фамилии, как одного из помощников начальника эшелона. Он сопровождал эшелоны с заключенными. Рядовой исполнитель. Никого не убивал своими руками. Просто перевозил. Его не судили. Отблагодарили за верную службу. Он только ревностно выполнял свой долг перед фатерландом, помогал завоевывать жизненное пространство. А разве его вина, что любое пространство, прежде чем стать жизненным для немцев, нужно было превратить в кладбище для населявших его народов? Я даже счел нужным успокоить его.
– Не беспокойтесь, герр Вайс, я не нарушу законов гостеприимства и не омрачу своими воспоминаниями каникулы ваших милых девочек.
Тебе, может быть, покажется странным, но в эту минуту он был для меня страшнее хорошо известных мне начальников лагерей. Тем счет шел на тысячи. А вайсы – это миллионы. Обыватель, хороший семьянин, мастер своего дела, всего лишь готовый выполнить любой приказ: выбрасывать умирающих, намыливать веревки, строить крематории, бомбить деревни, жечь, разрушать, ни о чем не задумываясь, ни за что не отвечая.
Мы смотрели глаза в глаза, и, наверно, у нас были сходные мысли. Он жалел, что не выкинул меня замерзать в овраге, а я – о том, что он не попался мне тогда, когда мы пускали эшелоны под откосы и подстреливали вот таких, как зайцев.
Вернулись его жена и дети. Дочь обняла его сзади за шею и потерлась ухом о его щеку. Он погладил ее по светлой голове. Они не задержались. Он расплатился. Ружица пролепетала слова благодарности и помахала им рукой. Я попросил ее присесть у моего столика и рассказал ей о Вайсе. Она слушала и думала о чем-то другом. И лицо у нее было такое, как будто она задавала мне тот же вопрос Вайса: «А что вам угодно от меня?» Между нами стояла глухая стена непонимания. Я вовсе не хотел будить в ней глубоких мыслей и несуществующих для нее чувств ненависти или презрения. Мне нужно было, чтобы она помнила не только о том, как они одеты, сыты, довольны собой, но еще другое – что они могут завтра, так же охотно, как вчера, выполнить любой приказ: жечь, грабить, убивать. Но это было для нее слишком сложно.
Очень трудно разговаривать с молодежью. Особенно о прошлом. С них хватает забот о настоящем. А то, что прошлое может ожить и стать их будущим, в это им трудно поверить и еще труднее понять. А разве я, когда был юношей, мог поверить, что от ужасов мировой войны человечество отделяют считанные дни? Нет, не мог. И когда меня пытались просвещать, я, наверно, так же смотрел, как Ружица на меня. Что же делать? Как заставить их думать?..
22
К Шамову я ездил редко. Раза два был на совещании, потом приехал по его категорическому приказу получить новое офицерское обмундирование, «чтобы хоть по внешнему виду стать похожим на коменданта». Когда я переоделся во все новое и почувствовал уютную легкость хромовых сапог, сам себе показался значительней и умней. Представил, какими глазами посмотрят на меня друзья-содлакцы и прежде всего Люба. Я не особенно приглядывался к тому, во что она одета, но сейчас вспомнил ее черную юбчонку и широкую, не по плечам, кофту. Вспомнил, и захотелось мне порадовать ее каким-нибудь барахлишком.
Местный военторг распродавал кое-какие трофейные вещи, в том числе и для женского персонала Красной Армии. Все товары лежали на прилавках навалом – все дешевенькое, но пестрое, в цветочках, с блеском искусственного шелка. Несколько девушек-регулировщиц в гимнастерках, должно быть только что приехавшие с нашей стороны, ходили от прилавка к прилавку возбужденные, с лихорадочными глазами. Нетерпеливыми, огрубевшими пальцами перебирали они забытый за годы войны ширпотреб: прозрачные чулочки, тонкое белье, платья с короткими рукавами. На их лицах переплелись и радость, и растерянность, и боязнь проглядеть что-то самое нужное и красивое. Они бросали одно и хватались за другое. Они выросли и стали девушками за эти черные годы, а дома, в своих разоренных деревнях, донашивали все обветшавшее, что осталось от старших. Высокая чернобровая украинка, увидев туфли на высоком каблуке, даже вскрикнула: «Доннер веттер! Шо я бачу!»
Я подыскал дивчину, ростом и фигурой похожую на Любу, и попросил ее подобрать на свой вкус все, что нужно девушке, у которой ничего нет.
Приехал я домой, вызвал Любу и, как фокусник, открыл перед ней полный чемодан:
– Получай приданое!
Она уставилась в чемодан и долго не могла от него оторваться. Стоит и молчит. Вскинула на меня глаза, серьезно, даже как-то опасливо вгляделась и снова – вниз, в сокровища, отливавшие всеми цветами.
– Чего стоишь? Бери, переодевайся. Будь хоть по внешнему виду похожа на секретаря комендатуры.
– Это мне? – спросила недоверчиво.
– Нет, это я натяну чулочки поверх портянок, а подвязки пристрою к портупее.
Она опустилась на колени, осторожно, как мину с секретом, приподняла чулок цвета загоревшей ноги. Осторожно просунула внутрь пятерню, распялила и увидела сквозь ткань каждый свой ноготок. Вдруг упала головой в шмотки и заревела, как будто перед ней был не чемодан с вещами, а гроб с покойником. Я даже испугался – ожидал радости, а вызвал горе. Потянул ее за плечи.
– Что ты, Любаша?
Она подняла голову, на зареванном лице смех, что-то бормочет, но я только и слышу, как в первую нашу встречу:
– Сергей Иваныч… Сергей Иваныч…
– Хватит разливаться, все обмундирование промокнет. Неси к себе. Неудобно, зайдет кто, подумает, что я тут торговлю открыл.
Помог ей закрыть чемодан. Она пошла уже с ним к дверям, потом бросила, кинулась ко мне, ухватилась за шею, поцеловала где-то за ухом и только после этого унесла подарки.
Дня два она ходила в старом. Как я после узнал, ее подружки из местных подгоняли все по фигуре и учили, что с чем носить. А на третье утро вошла в полном параде. Вошла потупившись, на меня не смотрит, вся красная, даже шея огнем горит.
– Это откуда к нам такая красивая гражданка забрела? – спросил я, искренне дивясь, до чего же меняет женщин нехитрый наряд. – Неужто Любаша?
– Перестаньте, Сергей Иваныч, – взмолилась она. – Ей-богу, все скину и в печку покидаю. И так проходу не дают, глаза пялят, а тут еще вы.
– Не буду. И смотреть не буду, и говорить – будто нет тебя. Ладно?
Хотя она удовлетворенно кивнула, но вертелась вокруг стола так, чтобы я все до мелочи разглядел.
Может быть, случайно так совпало, но, после того как Люба переоделась, она совсем иначе стала на меня смотреть. Дольше задерживала глаза, а к почтительной нежности прибавилось еще что-то серьезное, тревожившее мое и без того неспокойное сердце. Поймав как-то такой взгляд, я шутливо спросил:
– Стараешься?
Она обиделась и дня два даже близко не подходила.
Я давно собирался съездить в бывшее имение «гнедиге фрау», в котором теперь заправляла местная беднота. Трофейщики все еще не могли добраться до Содлака, и мне давно следовало бы хозяйским оком проверить, что сталось с брошенным там имуществом.
Люба восседала впереди рядом с Францем. Открытая машина не мешала теплому ветру трепать ее ничем не повязанные волосы. Привыкнув к своим обновкам, она держалась в них свободно, даже горделиво. Не знаю, что за мысли занимали ее, когда на комендантской машине она повторяла тот самый путь, который три года назад проделала в обрешеченном грузовике для перевозки скота, но была она молчаливей обычного и разговорилась не сразу.
Дорога была для меня новая, и озера, вдоль которого она тянулась, я не видал. Широкое, недвижимое, оно с зеркальной четкостью отражало все, что в него гляделось. За каждым поворотом открывалось неожиданное. То возникали вдали порушенные временем стены старинного замка с одинокой, висящей над былым рвом сторожевой башней, то вырастал на холме нарядный дом под красной крышей, и пока мы огибали его, он будто сам поворачивался, провожая нас десятками стеклянных глаз. И так все кругом было чисто, закруглено, такая висела тишина, словно от сотворения мира не знали здесь люди, что такое война. А каких только армий не видали эти земли, сколько крови было здесь пролито!
Меня всегда удивляло, как ловко и быстро умеет природа убирать за человеком. Все, что он разворочает в гневе или по глупости, она аккуратненько подметет, прикроет травкой, еще цветочками украсит. А после запустит ворчливый ручеек, поднимет из ничего рощицу – и все как было, живи наново, забудь все страшное.
Мы въезжали в село – каменный городок с добротными домами, на каждом из которых было выведено имя владельца, с бетонированными скотными дворами, выровненными по линейке аллеями и цветниками. Здесь жили немецкие колонисты.
День был воскресный. На длинных скамейках сидели старики в черных костюмах, черных шляпах, со скорбно-торжественными лицами, как будто еще находились в кирке. Женщины, тоже в длинных черных платьях, завидев нас, ускоряли шаги и сворачивали в проулки. Франц остановил машину, чтобы долить воды в радиатор, а я вышел размять ноги. Люба не шевельнулась, высокомерно поджала губы и ни на кого не смотрела.
Никто к нам не подошел. Старики только приподняли шляпы в знак приветствия. Мне хотелось заглянуть в какой-нибудь дом, и я попросил Франца перевести мою просьбу, самую подходящую во всех случаях – попить. Мы подошли к ближайшему крыльцу. Вышедшая навстречу хозяйка внимательно выслушала Франца и вежливо пригласила нас в комнату, обставленную по-городскому – красивыми нужными вещами. Со стен на меня смотрел веселый парень в военном кителе, украшенном железным крестом. Совсем еще мальчишка. Под портретом была прибита зеленая веточка хвои и подробно написано, когда парень родился, где и когда сложил голову за великую Германию и что-то еще, вроде того, что ему очень хорошо на том свете. Всяких надписей – образцов божественной и житейской мудрости – было много на ковриках и салфетках. Даже на кружке, в которой хозяйка принесла воду, голубым по коричневому была выписана какая-то нравоучительная фраза.
– Я не здесь мучилась, – сказала Люба, когда мы выехали из села. – А другие наши девушки много тут слез пролили.
– Скажи, Франц, чего им не хватало, этим бауэрам? – спросил я. – Ведь прекрасно жили.
– Ума не хватало, – ответил Франц, помедлив и не повернув головы. Видно было, что ему неприятен этот разговор.
Больше мы нигде не останавливались и ни о чем не говорили. Я смотрел, как взлетают, треплются на ветру Любины волосы, и думал все о том же.
Никогда у меня не было такого дурного состояния. Я делал все, что положено, встречался с кем нужно, ничего не забывал из того, что нужно было помнить, глухим забором отгородил свои мысли от подспудных чувств. Но какое-нибудь случайное слово или вещь, попавшаяся на глаза, вдруг среди серьезного разговора вызывали в памяти Любу, и она проникала в кабинет, оттирала плечиком всех, кто бы там ни был, вмешивалась в мои рассуждения, а вечно сосавшая тоска по ней набирала силу и заставляла хвататься за щеки, как будто болели зубы. И действительно было больно.
Я до того запутался, что не знал уже, для чего она мне нужна. Разумная мысль о том, что любить и домогаться ее любви я не должен, утвердилась окончательно. Я уже не думал о ней как о желанной женщине, будущей жене. А совсем не думать о ней не мог. Получалось, что она нужна мне только для того, чтобы я радовался солнцу, светившему в окно, чувствовал запах цветов, стоявших на столе. Без нее я вещи только видел, не замечая их благостной сути. Мне было худо, когда она стучала каблучками где-то рядом, и еще горше, когда ее черт-те куда уносило из комендатуры. Нужна была одна минута мужества – приказать ей уехать. Найти эту минуту я не мог. И знал, что не найду.
Люба тронула Франца за плечо, и мы свернули на прямую каштановую аллею, укатанную золотистым морским песком. Мы въезжали в имение. Это я понял по изменившейся спине Любы. Она распрямилась, одеревенела. Сбоку мне было видно, как кровь отхлынула от щек. Только уши по-прежнему розовели.
У широко раскрытых ворот нас встретил Франтишек Йон, коротенький, грудастый, орошенный потом агроном, которого где-то выкопал Стефан и назначил временным управляющим. Он многословно приветствовал нас, показал, куда поставить машину, справился о здоровье.
Мы оказались на пустынном дворе с затоптанными газонами и дорожками, которые вели в глубину парка, к теннисным кортам и оранжереям. Люба ухватилась за мою руку.
– Вот так мы стояли, – чуть слышно сказала она. – А там, – она кивнула на белую ограду длинного балкона, растянувшегося вдоль второго этажа барского дома, – они.
Мы оба, но, наверно, по-разному увидели одно и то же: толпу голодных женщин и владелицу поместья, учившую их честности. И было это совсем недавно.
– Чего ты шепчешь? – попытался я ободрить Любу. – Говори громко, по-хозяйски. Чего боишься?
Она улыбнулась, но робко, не в силах преодолеть давний страх, мучивший ее изо дня в день, из года в год.
Франтишек Йон решил, что мы остановились среди двора, удивляясь его запущенности, и стал оправдываться: люди, мол, ходят где хотят, садовников нет, убирать некому.
– Ничего, пусть ходят, – успокоил я его. – Будут новые хозяева и новые садовники.
Мы уж направились было к главному зданию, где Стефан обнаружил много музейной мебели и картин с инвентарными номерами явно советского происхождения. Но к нам быстрыми шагами подошел господин немолодых лет, однако одетый по-молодому: в клетчатый пиджак и коротенькие штаны, вроде трусиков из кожи. Он приподнял жокейскую кепчонку и представился, Йон смущенно засуетился, что-то стал объяснять Францу, слушавшему его с заметным удивлением.
– Это господин Бест, управляющий имением фон Штапфа.