355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Ланской » С двух берегов » Текст книги (страница 14)
С двух берегов
  • Текст добавлен: 18 сентября 2017, 11:00

Текст книги "С двух берегов"


Автор книги: Марк Ланской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

– Спроси его, что он здесь делает?

Мой вопрос, по всей видимости, поразил господина Беста. Он разразился длинной фразой без точек и запятых.

– Он говорит, что имеет полномочия на время отсутствия госпожи фон Штапф охранять ее собственность.

– Кто же из вас управляет имением, – спросил я Йона, – вы или господин Бест?

– Стефан доверил мне организовать содержание скота, кормление, доение, – все это сделано, господин комендант. Вы сами сможете убедиться.

– А что он доверил Бесту?

– Господина Беста тогда не было. Мы не знали, что он остался. И вдруг он появился, предъявил мне свои права. Я проверил его документы… Все оформлено нотариально… Я сам хотел обратиться к вам, господин комендант, за инструкциями.

– Франц, – сказал я. – Сообщи этому господину, что хозяева имения удрали. Их имущество – бесхозное, и распоряжается им военная комендатура. И никаких управляющих, кроме назначенных комендантом, здесь быть не может.

– Он говорит, что хозяева не удрали, а уехали на время, как уезжали и раньше.

– Они уехали потому, что боялись ответственности за свои преступления, – продолжал я, не скрывая нараставшего гнева. – Или господин Бест не знает, какие преступления совершили его господа?

Всем своим видом Бест показал, что не только не знает, но не представляет себе, чтобы его благородные хозяева могли совершать что-нибудь противозаконное.

– В этом доме, – показал я на главное здание, – полно вещей, украденных господином фон Штапфом в русских городах. Может быть, господин Бест ни разу не видел, как господин Штапф привозил машины с награбленным добром? Постарайся, Франц, так и перевести: «украденных», «награбленных».

Франц успокоил меня, что переводит слово в слово.

Бест, пожимая плечами, бормотал, что никогда не интересовался, откуда господа привозят вещи. Они были достаточно богатыми и часто покупали ценности в разных странах.

– Кроме того, – продолжал я диктовать Францу, – они ответили бы за более тяжкое преступление. За то, что пользовались трудом невольников, кормили их хуже собак, издевались над ними. Может быть, он и работниц, вывезенных из России, не видел?

– Никаких невольных рабочих в имении не было! – открыто возмутился Бест. – Приезжали только добровольцы, которые умирали от голода у себя на родине. А здесь с ними хорошо обращались, кормили по законным нормам. Эта работа спасла их от смерти.

Я не заметил, как Люба, завидев Беста, спряталась за мою спину. Пока шел разговор, я забыл про нее. А тут она выскочила, как чертик из ящика, и опять я увидел ту разъяренную Любку, которая в первое утро нашего знакомства молотила кулачками по груди полицейского. Куда девались ее робость, бледность, молчаливость! Размахивая руками перед ошеломленным Бестом, она кричала:

– Это я была доброволица?! Это ты меня от смерти спасал?! А куда тетю Дашу девал, изверг? Проклятый! Проклятый! По законным нормам?! Лишнюю репку изо рта вырывал, проклятый. Кто нас по снегу босиком гонял? Кто?!

Бест на глазах стал ниже ростом. Он обалдело вглядывался в эту нарядно одетую, успевшую отъесться русскую девушку, стараясь восстановить ее в своей памяти. Но слишком много таких невольниц прошло за эти годы перед ним, и ни проблеска узнавания не отразилось на его побуревшем лице. Он только чуть-чуть разводил кистями опущенных рук и молчал.

– Я ему приказал от твоего имени, – сказал мне Франц, – чтобы он немедленно отсюда убрался и не смел появляться на территории поместья. У него семья и свой дом в городе. Что еще добавить?

– Правильно, Франц. Добавь еще, что его полномочия я отменяю вместе со всеми гитлеровскими законами. Это, кстати, и к вашему сведению, Франтишек. Дай ему час на сборы.

Бест выслушал последние слова Франца, как судебный приговор, посмотрел на часы, отвесил поклон и торопливо кинулся выполнять приказание. А я взял под руку Любу, у которой ярость вдруг обернулась горькими слезами ожившей обиды.

– Как это вы, Франтишек, могли терпеть рядом с собой такую акулу? – спросил я агронома, когда мы сидели в его конторе и он разложил передо мной списки оставшегося имущества.

– Не могу объяснить, господин комендант… Когда имеешь дело с частной собственностью… Документы у него нотариально заверенные… Страшновато как-то…

– Что же он тут делал? Только наблюдал или распоряжался? Говорите уж все. Или меня тоже боитесь?

– Я его вовсе не боялся, – храбрился Франтишек. – Я раз даже крикнул на него. А до коров я его вовсе не допускал.

– Значит, жили в мире и согласии?

– Не всегда согласие, господин комендант, не всегда… Вот с жильем для беженцев он не согласился. Это те беженцы, которые у нас работают. Я хотел расселить их по пустым коттеджам, а он сказал – нельзя.

– Где же они живут, те, кто работают? – поинтересовался я.

– Бараки там есть… Не очень пригодные…

– Так это где нас держали, – вскрикнула Люба, – на гнилой соломе?

Франтишек виновато обводил нас близорукими глазами. Мне и жалко было его, и хотелось помучить другими вопросами.

– Еще с чем он не согласился?

– Был еще конфликт вокруг поросят, господин комендант… Я по образованию агроном, в зоотехнике ничего не понимаю, и никого понимающих не осталось.

– Так что же там было с поросятами? И при чем тут Бест?

– Родились, видите ли, поросята. У нескольких свиней сразу. Много поросят, господин комендант. И стали дохнуть. Как их выхаживать, я не знаю. Решил раздать беженцам и в деревни, тем, у кого нет. Они бы выходили или съели – все же лучше, верно, господин комендант?.. А он сказал: нельзя! Поросята тоже принадлежат Красной Армии.

– Поэтому пусть дохнут, – уточнил я. – Так никому и не отдали?

– Немного роздал, но боялся… Я ждал Стефана, он обещал приехать. У меня, господин комендант, голова сейчас как котел, по которому молотком бьют, – только гул, ничего понять не могу.

Уже на другой день, когда я рассказал Стефану о своей поездке и ехидно похвалил его за удачный выбор управляющего имением, он жестковато усмехнулся и с горечью проговорил:

– Ничего ты, Сергей, в нашей жизни не понимаешь. Поэтому тебе и кажется так просто – и человека найти, и чтобы делал он все, как нужно.

Я промолчал. Просто мне нечего было ему сказать.

ИЗ ПИСЕМ СТЕФАНА ДОМАНОВИЧА

Сентябрь 1964 г.

…Я тебе давно не писал. Говорят, что я болел. Это очень удобно – называть больным человека, у которого мысли отклонились от еды и питья, от сегодняшних забот и завтрашних планов. «Отклонился от нормы», – коротко и невразумительно. Как будто где-то в медицинском святилище хранится под колпаком эталон человеческой «нормы». Но зато сразу отпадает нужда в обсуждении твоих «ненормированных» мыслей. Куда легче – лечить нервы.

Мой приятель, психоаналитик, утверждает, что я стал жертвой архивных документов. Они требовали от меня слишком длительного насилия над собой. Чтобы осознать, что читаешь, чтобы запомнить главное, сопоставить с тем, что тебе уже известно, и найти связь лежащей перед тобой бумажки с сотней других, нельзя позволить себе отвлечься даже на несколько минут. Но мысль и глаза не всегда работают синхронно. Иногда бывают обрывы. Мысль вдруг споткнется о какую-то строку и резко затормозит, а глаза не ждут, они бегут вперед, уже дочитывают страницу, и все, что они прочли, прошло мимо сознания. Нужно возвращаться к месту обрыва, восстанавливать смысл слов и все время держать себя в узде.

Это нелегко – душить возникающие ассоциации, отгонять воспоминания, оставаться уравновешенным, вдумчивым исследователем: терпеливо расшифруй сокращения, подписи, пометки на полях, заполни очередную карточку, отбери материал для фотокопий… И так много часов в день и много дней подряд.

Передо мной документ. Он вовсе не нужен для моей книги. У меня другая тема. Рядом со мной работают люди, которые подбирают такие документы для сборников. Эти сборники будут издавать для немногочисленных любителей трудного чтения. Мне бы следовало отложить ненужную бумажку в сторону. Но глаза приковали меня к нескольким строкам:

«Собранные до сих пор волосы как можно скорее доставить фирме «Алекс Цинк Фильцфабрик АГ», Ротенбург, под Нюрнбергом. Волосы засчитываются по 0,5 рейхсмарки за 1 килограмм. Франко место назначения…»

Когда меня стригли, я вовсе не думал, что фирме «Цинк» придется, выложить за мои волосы несколько пфеннигов. Кому они нужны, короткие мужские волосы? Оказывается, шли по 0,5 за килограмм. Директива управления «Д» (концентрационные лагеря из Ораниенбурга) от 4 января 1943 года так и озаглавлена: «Об использовании срезанных мужских волос».

Помню, как одна молодая женщина пыталась уберечь в лагере свои косы. Она искусно стянула голову грязной тряпкой и, стоя в очереди к газовой камере, пряталась за чужие спины. За порядком в очереди наблюдали надзирательницы, эсэсовки в кителях, застегнутых на все пять пуговиц. Самая высокая из них заметила подозрительную голову, протиснулась сквозь плотные ряды и рывком сдернула повязку. Длинные черные косы, как живые, скользнули вдоль спины. Наверно, это было последнее, что еще связывалось в помраченном уме несчастной женщины с жизнью свободного человека. Она отчаянно закричала. Надзирательница ударила ее палкой по голове, ухватила за волосы и потащила стричься.

Теперь я понимаю: нельзя было допустить, чтобы такие косы сгорели в крематории, если за мои вихры платили по 0,5 за килограмм. О женских волосах был особый циркуляр.

«Срезанные волосы». Глаза бегут дальше, а я думаю о фирме «Цинк». Она производила войлок для мягкой мебели и матрасов. Интересно бы узнать, сколько еще людей спят сегодня на ее матрасах? Довольны ли они продукцией фабрики? Что им снится?

Глаза бегут по строчкам, а я ничего не вижу, кроме одной женщины с длинными косами. Нужно забыть! А забыть я не могу. Я сжимаю виски кулаками и возвращаюсь к месту обрыва: «По-прежнему представлять мне 5-го числа каждого месяца отчеты о количестве срезанных волос…»

Они проходят передо мной, тысячи голов – черных, светлых, седых. В каждой голове пульсировал мозг, человеческий мозг – самое совершенное из всего сущего на земле. А тех интересовали только волосы – примитивнейшее творение природы. Мозг опасен. Волосы безобидны. К тому же за них платят рейхсмарки, платят по весу, за килограммы, центнеры, тонны… Волосы! Только волосы.

Впрочем, не только. Из дальнего закутка памяти всплывает документ, который мне также не нужен. Он уже всплывал несколько раз. Я загонял его в глубь незнания, а он всплывал и преследовал меня во время последней поездки в ФРГ..

«Берлин, 8 октября 1942 года. Лихтенфельд-Вест, Унтер-ден-Эйхен, 126—135. Секретно. Рейхсфюрер! Золотые зубы умерших заключенных по Вашему приказу сдаются санитарному управлению. Там это золото используется при изготовлении зубных протезов для наших людей. Оберфюрер СС Блашке располагает уже запасом золота свыше 50 кг…»

Когда люди пьют пиво и смеются, слушая анекдоты, когда они поют патриотические песни, я вижу их золотые коронки и слитные ряды золотых зубов. Их много, «наших людей» из эсэс, в пивных барах и ресторанах Западной Германии – «наших людей» с золотыми протезами, которыми снабдил их заботливый оберфюрер Блашке. Благородный металл. Перенесенный из мертвого рта в живой, он не теряет блеска.

Рты задыхавшихся в газовых камерах оставались открытыми. Это облегчало работу тех шести заключенных, которые выламывали зубы и кромсали челюсти обычными плоскогубцами и клещами. Я часто видел их за работой. Их уничтожали в последнюю очередь, поэтому они очень старались..

Сейчас я вижу другие, крепкие челюсти пожилых бюргеров, давно припрятавших эсэсовскую форму и пережевывающих сочное мясо. Мерцает золото отлично работающих зубов. Меня мутит. Я совсем отклоняюсь от нормы. Мне хочется кричать, бить, ломать. Но когда только хочешь, это все еще небольшой шаг от нормы. От бури желаний до взмаха руки такая же дистанция, как от этой пивной до психиатрической лечебницы. Я спокойно расплачиваюсь, оставляю чаевые и выхожу. Я очень благоразумен. Я только ничего не могу поделать со своей памятью.

На знакомой улице все как всегда. Меня уже не утомляют пляски рекламных огней, не ослепляют витрины, не подавляет бесконечный поток машин. Я их не замечаю, хотя знаю, что они есть и никуда от них не деться. Уже поздний вечер. Все дела позади. Каждый озабочен тем, как заполнить эти последние часы, заполнить целиком, чтобы ни одной минуты не осталось на раздумье.

Толпа все та же. И женщины те же – либо уже завлекшие мужчин, либо еще завлекающие. Я не вижу их лиц, не вижу, во что они одеты. Я вижу только их головы, искусно взлохмаченные дорогими парикмахерами.

«Цена 200 марок за одну женщину кажется нам слишком высокой. Мы предлагаем уплатить не более 170 марок за голову».

Это память открывает передо мной переписку фирмы «Байер» с начальником концентрационного лагеря в Моновице. Женщины потребовались фирме «в связи с проведением экспериментов с новым снотворным».

Я не знаю, сколько стоят эти женщины, со смехом вылезающие из дорогой машины у входа в ночной ресторан. Или те, скучающие на перекрестках. Их цены не проставлены на строгих фирменных бланках.

«Получили заказанных 150 женщин. Несмотря на истощение, они были признаны удовлетворительными».

«Несмотря на истощение». Это косвенный упрек: женщин, которых продают, нужно хотя бы прилично кормить.

Чем ближе к полуночи, тем быстрее раскупают женщин на перекрестках. Они хорошо упитаны. Вопли музыкальных автоматов вырываются из открывающихся дверей. Все места у стоек заняты. Пьют, пьют. Пьют веселые женщины, запрокидывая головы.

«Опыты проделаны. Все подопытные лица умерли. Мы вскоре свяжемся с вами относительно присылки новой партии», – обнадеживает своих поставщиков фирма «Байер».

Проходили дни. Я видел женские головы, склоненные над хромированными детскими колясками, головы в свадебных уборах, головы, зажатые в ладонях влюбленных. И рядом с ними так же отчетливо – головы женщин, умерщвленных во славу немецкой фармакологии. Они были неотступны. Они ничего от меня не требовали, кроме одного: «Не забывай!» Они смотрели мне в глаза. Днем и ночью. Женщины двадцатого века, жившие в цивилизованной Европе и проданные по 170 марок за голову.

Я гнал их от себя. Почему я должен помнить об этих ста пятидесяти «подопытных лицах», когда в топках крематориев сгорели миллионы? Все ведь давно подсчитано. Выведены круглые цифры со многими нулями. Для сотен и десятков в них даже нет места. Все давно оплакано и списано в расход истории. Забудь! Не отходи от нормы!

Я завел строгий режим: прерывал работу на обед, ходил пешком, бродил по горам, глушил себя снотворным. Не помогало.

Мой приятель очень точно обрисовал, что происходит с нервами, когда непрерывно подавляешь желания, готовые вырваться из-под контроля разума. Меня лечили.

Есть превосходные лекарства. Они помогают убивать неуместные желания, возвращают норму и то, что называется «душевным равновесием»: полное безразличие к прошлому и будущему.

Я вернулся к работе…

23

– У тебя, говорят, махновцы завелись, – даже не поздоровавшись, начал Шамов разговор по телефону.

– Первый раз слышу.

– Уши заложило? Вот передо мной жалоба лежит, коллективная, слезами облита. Сейчас-то хорошо слышишь?

– Так точно, товарищ майор.

– Тогда послушай: «Полицейские Содлака с разрешения господина коменданта нагрянули на нашу деревню и отобрали коров. Даже расписок не оставили». Это же разбой! То, что с твоего разрешения, я не верю…

– Факт, изложенный в письме, был, но обрисован неверно.

– Как обрисован, значения не имеет. А если факт был, почему не доложил о принятых мерах? Виновных наказал?

– Не наказал и наказывать не собираюсь. – Я переждал, пока он обругает и меня, и Содлак, и полицейских. – Разреши объяснить?

– Будешь по-своему обрисовывать? Ну, давай, рисуй, послушаю, пока терпенья хватит.

– Некоторые кулаки, из самых лютых, у которых наши крепостные работали, сбежали. А скот свой передали как бы на хранение соседям, другим кулакам, до лучших времен. Надеются вернуться, когда все уляжется. А рядом деревня, где всех мужиков в лагерях загубили. Нищие вдовы с детишками. Доманович и решил передать тот самый скот, который «на хранении», этим вдовам.

– А с тобой согласовал?

– Советовался.

– А ты?

– Разрешения не давал, но и запрета не накладывал.

– Ну и хитер ты, капитан. Тебе бы в Наркоминдел… А ты точно знаешь, что забрали именно тех коров, чужих?

– Точно. Имею списки. Эти жалобщики уже ко мне приходили. Я их послал подальше, вот они и пошли к тебе.

Мне казалось, что я даже слышу, как Шамов почесывает свой крутой, коротко остриженный затылок. Так он обычно задумывался над трудной задачей.

– Разреши, Василий Павлович, изложить свои соображения. Они у меня задним числом объявились, когда жалобщики ушли. А тебе, может, пригодятся.

– Излагай.

– По существу эти брошенные коровы – трофеи наших войск. И те, кто их в свои стойла упрятал, тем самым утаивали наши трофеи. За это наказывать можно по законам военного времени. Если бы я им так сразу сказал, они бы в пояс поклонились и никуда бы не писали.

– Вот видишь, как у тебя голова задом наперед работает. Нарочно, наверно, умолчал, чтобы мне лишних хлопот подбросить. Трофеи… Трофеи должны трофейные команды забирать, – рассуждал он вслух.

– А это уже наше дело, кому поручим и как распорядимся – себе ли забрать, беднякам ли отдать. Я так считаю.

– Ты считаешь, а я расплачиваюсь… Добро! Моя канцелярия им ответит. Только ты за своим Домановичем приглядывай, а то он на скорую руку дров наломает.

– А как же не присматривать? Он без меня ни шагу.

– Без разрешения и без запрета? Хитер, ох хитер ты, гусь-хрустальный. Жму!

Шамов не ошибался, предостерегая меня против бурной деятельности Стефана. Каждый день у него рождались новые предложения, направленные к одной цели – поскорее установить в Содлаке социальную справедливость. И не только я мешал ему превратить свой город в оазис социализма. С каким гневом он рассказывал об одной семье, наотрез отказавшейся переселиться из своей развалюхи в дом бежавшего нациста.

– Рабы! – орал он. – Никак не могут поверить, что пришло новое время, что со старым покончено навсегда. Им легче поверить в конец света, чем в конец капитализма!

Я знал эту многодетную семью, о которой он говорил. Отец работал на канатной фабрике, зарабатывал гроши, и у ребят на четверых было две пары настоящей обуви. Все они выглядели какими-то пришибленными, все еще боялись заходить в районы, где жили «почтенные люди», низко им кланялись, даже между собой разговаривали вполголоса.

– Боятся! – объяснял Стефан. – Всего боятся. Знаешь, о чем между собой шепчутся? Русские уйдут, швабы вернутся, Домановича опять посадят в тюрьму, а начальником полиции снова станет фашист. За все полученное сейчас придется отдавать втрое больше. Господа останутся господами… Как я их ненавижу, этих обывателей! Так им рабскую психологию привили, что каленым железом не выжечь.

– Ты слишком торопишься, Стефан, – убеждал я его. – Психологию не выжигают… Десятилетия нужны.

– Нет у нас этих десятилетий. Так будем топтаться – ничего не добьемся. Как хочешь, а я этих «предпринимателей-социалистов» на порог нашего Дома не пущу.

«Предпринимателями-социалистами» объявили себя Хофнер, Миттаг и еще несколько деловых людей. Хофнер долго объяснял мне, что никакой партии они создавать не собираются, никакой программы у них нет, но поскольку в Содлаке открыт Дом антифашистов, где обсуждаются вопросы, интересующие весь город, они тоже хотят получить право высказываться. Они так же ненавидят фашистов, так же хотят блага своей родине и надеются, что господин комендант не найдет ничего предосудительного в их просьбе.

Я вертел в руках их заявление, подписанное десятком фамилий, и не мог найти возражений против благих намерений «предпринимателей-социалистов». Только само идиотское название группы смешило меня и мешало отнестись к их просьбе с должной серьезностью. Я сказал, что никакого отношения к Дому не имею и договариваться об участии в его работе нужно с Домановичем и его друзьями, переоборудовавшими лабораторию. Хофнер ожидал более резкого отпора с моей стороны и ушел внешне удовлетворенный.

За ним стали приходить представители какой-то общины «христиан-прогрессистов», союза «славянских демократов» и даже совсем уж непонятной «лиги патриотов-либералов». Я только дивился множеству объединений, возникавших в таком маленьком городке. Все они распинались в любви к Красной Армии и ненависти к нацистам, все желали добра народу и не скрывали своего презрения к другим группировкам. Я разговаривал со всеми делегациями одинаково вежливо и отвечал то же, что Хофнеру.

– Как ты не понимаешь, – стыдил меня Стефан, – что за этими вывесками скрываются те же враги нашей бедноты, которые правили до Гитлера и неплохо уживались с фашистами? Они кем хочешь назовутся, дай им только право снова обманывать народ красивыми словами.

– Чудак ты, – пробовал я внушить Стефану, – разве я могу запретить кучке хозяйчиков называть себя так, как им хочется? Если бы ты мне доказал, что они собираются подпольно и что-то затевают против нас, поддерживают гитлеровцев, – был бы другой разговор.

– Все равно я их на порог не пущу!

– Дело твое.

– Ошибаешься! – гремел Стефан. – Не только мое! Это объединяются не только мои, но и твои враги. Они еще о себе напомнят.

Стефан любил пророчествовать, назидательно поднимая вытянутый палец.

Я очень уставал. До последнего ранения мне часто приходилось работать на пределе и даже за пределом своих сил. Но никогда я так не уставал, как в эти дни комендантской службы. Возможно, что усталость не совсем точное слово для того состояния, которое я испытывал. Я не валился с ног, не засыпал на ходу. Но постоянное напряжение мысли доводило меня до изнеможения.

Всегда мне казалось, что я легко разбираюсь в людях и в их взаимоотношениях. А в Содлаке я очень скоро убедился, что ни в ком не разбираюсь и ничего не понимаю. Если не считать Стефана и Франца, все остальные загадывали мне одну загадку за другой.

Я не сомневался, что большинство населения относится ко мне с искренней доброжелательностью и славит Красную Армию, не кривя душой. Но когда на приемах приходилось выслушивать жалобы, просьбы, доносы, когда возникали конфликты между хорошо мне знакомыми людьми, все мои представления о здравом смысле, о нормах морали переворачивались. В самых запутанных положениях я должен был выглядеть всеведущим, оставаться невозмутимым, когда хотелось хохотать или ругаться. Не помогали мне ни мой жизненный опыт, ни все другие качества, которые Нечаев считал вполне достаточными для будущего коменданта.

Иногда приходилось встречаться с такими типами, что волосы вставали дыбом.

Пришла на прием полная, густо накрашенная дама. На верхней губе сквозь пудру пробивались черные усы. Пришла не одна, привела еще молоденькую девушку лет восемнадцати, хорошенькую, чистенькую. Дама что-то доказывала Лютову гулким басом, а девушка откровенно меня гипнотизировала.

– Она просит разрешить ей возобновить работу дома свиданий, который она содержит много лет.

– С кем свиданий? – не понял я.

Лютов посмотрел на меня как на дурня.

– Женщин с мужчинами, разумеется. В России такие дома назывались публичными. Как они у вас называются сейчас, я не знаю.

– Это что, был такой легальный дом?

– Вполне. А сейчас полиция его закрыла и грозит этой женщине выслать ее из Содлака.

– А кто эта девушка?

– Одна из пострадавших, осталась без работы..

Я сообразил, что мадам привела ее как образец своего «товара».

– Спросите у девушки, неужели ей нравилась ее… – я никак не мог повторить слово «работа» и долго искал замену, – профессия?

Девушка выслушала Лютова, улыбнулась, показав мне беленькие зубки, гордо выпятила грудь.

– Очень нравилась. Она говорит, что нигде в другом месте она так хорошо зарабатывать не могла бы.

Мадам осталась довольна ответом своей спутницы и материнским жестом поправила ее прическу.

Я еще спросил, училась ли где-нибудь эта девушка, и узнал, что в семье ее родителей много детей и платить за учение они не могли. Что никакой специальности у нее нет. Что на фабрику она не пойдет – испортит руки и фигуру и ее перестанут уважать.

– А так уважают?

– И любят, – добавила девушка, опять мило улыбнувшись.

Мне хотелось прогнать старую стерву и как-то помочь глупой девчонке, но что я мог сделать?

– Закрыла ваше заведение местная администрация, и я считаю, что сделали правильно, – сказал я даме. – Отменять это решение я не стану. А вы, – повернулся я к девушке, – послушайте моего совета: бросьте это грязное занятие. Навсегда. Если хотите, я могу помочь вам поступить в какую-нибудь контору или в кафе.

По мере того как Лютов переводил мои слова, на лицах обеих женщин проступало горькое разочарование. Ни контора, ни кафе девушку не заинтересовали. Мадам, уловив слово «грязное», стала объяснять, что ее заведение вполне приличное, находится под постоянным медицинским контролем. К тому же, ухватилась она за последний аргумент, она готова предоставлять служащим Красной Армии большую скидку. Ее девушки очень любят русских. Если бы господин комендант оказал им честь и посетил их дом…

– Пусть убираются, – сказал я Лютову.

Они вышли не попрощавшись. Мадам уходила с выражением подчеркнутого презрения, а девушка – с печальным видом безработной, потерявшей последнюю надежду на заработок. Лютов чесался сильней обычного и смотрел на меня одним стеклянным глазом, второй отводил в сторону.

Не успел я обрести душевное равновесие, как вошел солидный господин, очень вежливый и обходительный. Назвался Шнуричем. Я вспомнил, что эта фамилия значилась в списке «предпринимателей-социалистов». Он достал из кармана и положил передо мной толстую пачку листков одинакового формата и, видимо, одинаковых по содержанию. Я передвинул их Лютову и попросил Шнурича на словах изложить, с чем он пришел.

То, что перевел Лютов, показалось мне совсем уж невероятным, но я знал, что мой переводчик никаких вольностей себе не позволяет. Пришлось поверить, что господин Шнурич действительно является владельцем общественного бомбоубежища, за вход в которое он взимал солидную плату.

– По-моему, Содлак ни разу не бомбили, – сказал я, только чтобы что-нибудь сказать.

– Совершенно справедливо, – поспешно согласился господин Шнурич. – Но воздушные тревоги бывали, и часто. И никаких гарантий, что бомбить не будут, никто дать не мог. Вы это не можете отрицать, господин комендант.

Я не отрицал.

– Поэтому в интересах жителей Содлака я вложил свой капитал, – внятно объяснял господин Шнурич, – в строительство надежного бомбоубежища, вместимостью в сто человек. Даже, в сто двадцать при некотором уплотнении. Очень надежное убежище, господин комендант, с железобетонными перекрытиями. Вы человек военный и сможете оценить его надежность.

– Что вы от меня хотите?

– Видите ли, господин комендант, направо укрытия в бомбоубежище я продавал трехмесячные абонементы, семейные и индивидуальные. Многие мои клиенты имели такие оплаченные абонементы, и никаких претензий к ним я не предъявляю. Но когда объявляли тревогу, получалась такая картина: в мое убежище бежали испуганные люди с детьми, не имеющие абонементов. У меня тоже есть сердце, господин комендант, я мог бы прогнать их с помощью полиции, но я этого себе не разрешал. Я соглашался на разовую оплату. А те, у кого не было с собой денег, подписывали долговую расписку. Вот эти расписки перед вами. Наиболее порядочные уже расплатились со мной, а другие… Они решили, что с приходом русских отменяется закон, отменяется порядок. Они не хотят платить. Я прошу вас, господин комендант, напомнить им, что закон всегда остается законом.

– Значит, вы наживались на страхе людей перед бомбами? – уточнил я.

– Я рисковал, господин комендант. Я вкладывал деньги, не имея никаких гарантий. Ведь и воздушных тревог тоже могло не быть. Верно? И что было бы тогда с моим убежищем? Я потерял бы все. Это был большой коммерческий риск, господин комендант. А расписки оформлены по всем правилам, можете не сомневаться.

Я очень долго молчал, чувствуя, как все у меня кончается – и силы, и терпение, и выдержка.

– А если бы женщина с детьми не подписала такую расписку, вы ее не впустили бы в свое бомбоубежище?

– Она не могла не подписать. Знаете, как это страшно, когда воет сирена, а над головой самолеты.

– Но ведь это мерзко, подло – так зарабатывать деньги, – сказал я как можно спокойней.

Он не понял смысла моих слов, переведенных Лютовым, не понял, почему получать прибыль с вложенного капитала подло и мерзко. Не мог понять.

– Это мое владение, господин комендант, лично мое, – убеждал он меня. – Я желал людям добра. Я верил в их честность…

Я забрал у Лютова расписки, разорвал их и бросил в корзину для бумаг. Я знал, что нарушаю какие-то существующие здесь законы, что господин Шнурич будет жаловаться и право, наверно, на его стороне, но это единственное, что могли сделать мои руки.

В тот же вечер я написал Шамову официальный рапорт с просьбой отправить меня в действующую армию на любой участок фронта, на любую должность. Я давно искал повода для такой просьбы и, придравшись к конфликту со Шнуричем, доказывал, что не способен разбираться ни в местных законах, ни в обычаях, что буду делать ошибку за ошибкой и перестраиваться не намерен.

– Ты случайно в институте для благородных девок не учился? – спросил меня по телефону Шамов. – А похоже, истерику закатил отменную. Помолчи! Рапорт твой я отправил туда же, куда ты расписки этого прохиндея. На этот раз никакой ошибки ты не сделал. Но не распускайся! Настоящих ошибок не прощу.

Я хотел дополнить рапорт устно, но Шамов бросил трубку.

ИЗ ПИСЕМ СТЕФАНА ДОМАНОВИЧА

Октябрь 1964 г.

…Я помню, как ты смеялся над «предпринимателями-социалистами». От них в Содлаке, кроме анекдотов, ничего не осталось. Но ты все же недооценивал магию слов. Нет материала более доступного, дешевого и сильнее действующего, чем демагогия. Это древнейшая традиция. Завоеватели всегда натягивали маску из лживых слов. Они неизменно выполняли высокую миссию, защищали религиозные святыни, несли светоч цивилизации – все, что угодно, лишь бы не назвать истинной цели: разбой ради наживы.

Насколько было бы легче таким, как Франц, вести борьбу, если бы реакционные партии называли себя теми словами, которые выражают их идейную суть: «Прислужники монополистов», «Реванш любой ценой», «Национал-шовинисты» или как-нибудь еще пооткровенней. Так нет же! Обязательно прикроются «демократией», «свободой», «христианством».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю