355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Ланской » С двух берегов » Текст книги (страница 5)
С двух берегов
  • Текст добавлен: 18 сентября 2017, 11:00

Текст книги "С двух берегов"


Автор книги: Марк Ланской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)

– Расскажите о себе, господин Лютов.

Он поерзал в кресле, как будто перебарывая зуд. Была у него такая дурная привычка – время от времени почесывать то спину, то колени.

– Разрешите уточнить, господин комендант, что именно вас интересует?

– Хочу взять вас в комендатуру переводчиком. Но должен знать, с кем имею дело.

– Я уже имел честь доложить вам, что был штабс-капитаном.

– Значит, вы русский.

– Был.

– Как это понять? Вы что, не только подданство сменили, но и национальность?

– Ничего я не менял, само… стерлось.

– Что стерлось?

– Да все. Был русским, был дворянином, был православным. Развеялось.

– А что осталось?

– Ничего… Огрызок жизни…

– Послушайте, Лютов, меня ваша философия не интересует. Хочу знать – можно вам доверять или нельзя?

Лютов отвел живой глаз в сторону, стеклянный смотрел прямо.

– Как вам будет угодно.

– С немцами против нас воевали?

– Никак нет.

– В чем признаете себя виновным перед Россией?

– Виновным?.. Ни в чем.

– В белых армиях служили?

– Так точно. От начала до конца.

– А потом?

– Потом Галлиполи, Стамбул, кочевал по Европе, жизнь кончаю здесь.

– В белоэмигрантских организациях состояли?

– Никак нет.

– Разуверились?

– Простите, не понял, господин комендант.

– Разуверились, спрашиваю, в белых идеях?

– Никаким идеям не верю, ни белым, ни красным.

– И никогда не верили?

– Верил. В святое причастие верил. В единую, неделимую, в мужичка-богоносителя, в страждущую интеллигенцию…

Голос его звучал ровно, тускло, без всякого проблеска чувств. Никаких симпатий он мне не внушал. Единственно, что в нем нравилось, – не скрывал своего прошлого, не прикидывался другом и патриотом. Терпеть рядом с собой такое ископаемое не хотелось, но переводчиком он был отличным. Пока подыщется другой, очень может быть полезным.

– Власов вас к себе на службу не звал?

– Я у предателей никогда не служил и на старости лет этому принципу изменять не стал бы.

– Значит, какие-то принципы у вас остались.

– Какие-то остались.

– Что вы сейчас делаете? Чем живете последние годы?

– Служу в клинике профессора Герзига.

– И кем вы там?

– Прислуга за все: был санитаром, сейчас садовником, еще привратником.

– Обойдется и без вас. Мобилизую властью коменданта. Или, может быть, это идет вразрез с вашими принципами?

– Не смею отказаться.

– Завтра приходите к десяти.

– Слушаюсь.

10

В Содлаке газеты и радио заменял один человек – высоченный, громогласный, усатый глашатай. Он ходил с барабаном на брюхе, останавливался на перекрестках, бухал изо всех сил по телячьей коже и, когда вокруг него собирался народ, оглашал важнейшие сообщения начальства. Таким средневековым способом был доведен до горожан и мой приказ № 1.

Но еще до того как глашатай закончил свое путешествие по Содлаку, многое изменилось. Совещание с «деловыми кругами» не прошло зря. С утра зазвонили давно мной не слышанные церковные колокола. Попы собирали свою паству, и это, казалось бы, пустое дело преобразило весь город. Улицы заполнились празднично одетыми людьми. Шли целыми семьями. Обнаружились в Содлаке и девушки, вовсе не запуганные, а охотно улыбавшиеся. И совсем уже вернули Содлаку облик нормального города открывшиеся магазины и забегаловки. Даже какой-то кинотеатр выставил афишу с красавицей, целившейся из пистолета в каждого прохожего.

Когда я через несколько дней прошелся пешочком, встречные уже не шарахались от меня, а здоровались, как с благодетелем, кланялись, зазывали к себе в питейные заведения. Я и впрямь стал чувствовать себя этаким чудотворцем, без труда возвращающим людям утраченные радости. Дюриш доложил мне, что приступают к работе маслобойный завод, канатная фабрика и его мельница – главные промышленные предприятия города, что открывают свои мастерские сапожники и портные, скоро начнут работать школы. Он уже вошел в роль хозяина города, выглядел уверенным и еще более деловитым, чем обычно.

– А как с продовольствием? – интересовался я.

– Все будет, Сергей. Я уже послал письма к поставщикам. Организую привоз из деревень. Вот только с транспортом беда – машин нет, горючего нет.

– Поищи, найдешь, – повторил я ему то, что часто слышал сам от своих начальников.

– Еще один вопрос, Сергей. Начальник полиции не считается с моим мнением. Разве это правильно?

– Доманович? Обязан считаться. А в чем у вас расхождения?

– Во многом… Вот хотя бы со вселением иногородних. Доманович заселяет все подряд, не считаясь с тем, что во многих домах остались родственники, слуги… И одежда, которая осталась от сбежавших, – я приказал переписать ее и опечатать на складе, а он конфискует и раздает всем оборванцам…

Расхождения со Стефаном были не только у Дюриша, но и у меня. Мне нелегко было с ним разговаривать. Он приходил, заряженный бунтарством, как бомба, и я каждую минуту ждал взрыва. Он, пожалуй, единственный в Содлаке не выражал ни словами, ни действиями того почтения к моему комендантскому званию, которое я видел у других. Иногда мне казалось, что он даже поглядывает на меня свысока, словно знает что-то такое, до чего я еще не дорос. Он яростно спорил, откровенно выражал неудовольствие, когда не соглашался с моим решением, но прямым моим приказам подчинялся и выполнял их так старательно и точно, что я прощал ему колючесть его характера.

Стефан жил с матерью, очень доброй и набожной старушкой. Я бывал в их доме, сидел с нею за чашкой кофе, – она чем-то напоминала мне мою покойную бабку, которую я любил в детстве больше всех. Как и Стефан, я называл ее «мама». Ее седая голова заметно дрожала. Подперев ее сухим кулачком, она смотрела на меня доверчивыми глазами и задавала вопросы, на которые ей никто ответить не мог.

– Почему люди мучают друг друга? Бог дал им землю, дал солнце. Почему они стреляют? Почему не любят друг друга, как велел Христос? Сколько несчастных… Человеку так мало отпущено лет. Почему он губит их на злые дела? Почему не радуется жизни? Это так просто: не делай больно другому, помоги ему – и сам будешь счастливым. Почему люди не понимают этого?

Я не находил слов, которыми мог бы просветить ее, и отделывался обещаниями, что после победы все изменится, люди перестанут стрелять и будут жить счастливо. Я сам верил в то, что говорил. А она внимательно слушала, но я не знал, верит она мне или нет. Когда голова ее держалась свободно, она мелко, ритмично кивала, как будто соглашалась со мной. А подпертая рукой, покачивалась из стороны в сторону, словно отрицая или сомневаясь.

Если при таком разговоре бывал Стефан, он хмурился, но не позволял себе ни одного из тех резких слов, какими швырялся, споря с другими. Иногда только шутливо советовал:

– Спрашивай у бога, мама, ты с ним умеешь разговаривать.

Старушка не возмущалась, когда слышала иронию в речах неверующих. Ее бог был выше мелких обид.

– За что убили Йозефа? – спрашивала она у Стефана.

– За то, что он был коммунистом.

– Что это значит – «коммунист»?

– Он хотел, чтобы русские разбили нацистов и все народы стали свободными.

– Они против бога. Это верно?

– Коммунисты? Они не могут быть против бога, потому что знают – бога нет.

– Этого никто знать не может. Без бога нельзя жить. Все давно съели бы друг друга.

– Мама! Вспомни, сколько людей убили те, кто верят в бога. Еще до того, как появились коммунисты. Немцы убивали французов, англичан, и сербов, и русских. А те убивали немцев, австрийцев, венгров. И каждый стрелял от имени бога. Священники благословляли пушки тех и других. Вспомни, о чем тогда молились во всех церквах? О победах. А что значит победа, мама? Когда одной верующей армии удавалось убить больше верующих в другой, больше разрушить городов, больше оставить вдов и сирот. И звонили колокола в честь убийц, и возносили хвалу богу за то, что он помог убивать…

– Бог не может отвечать за злодейства людей. Он дал им душу и разум. Он помогает только тем, кто делает добро.

– Наверно, поэтому он и помог неверующим русским разбить верующих швабов, – шутливо заметил Стефан.

– Русские просто не знают, что он с ними.

– Вот и хорошо, мама! Твой бог самый мудрый из всех богов. Если ему безразлично, верят в него или нет, лишь бы люди делали добро, он всегда будет с коммунистами.

– Ты меня совсем запутал, Стефан, – устало признавалась мать. – За что убили Йозефа? Он ни в кого не стрелял. Он никого не мог убить. Помнишь, он даже цыпленка не мог зарезать.

На этот вопрос Стефан смог ответить только через много лет, когда его мама уже покоилась на кладбище…

Когда мы с ней оставались вдвоем, она тревожно говорила о младшем сыне:

– У меня отняли Йозефа. Остался один Стефан. Зачем ему полиция? Отпусти его, он еще такой молодой.

Я обещал поговорить со Стефаном и, если он захочет, сразу же освободить от обязанностей начальника полиции. Но она плохо знала того человека, который когда-то был добрым мальчиком, а в гитлеровских лагерях стал борцом, не ведавшим ни покоя, ни жалости к врагам. Первую же попытку заговорить с ним об уходе из полиции он сердито пресек:

– Я не справляюсь? Снимаешь? Так говори прямо.

Самым искренним образом я убедил его, что лучшего начальника полиции в Содлаке быть не может, что отпускать его мне вовсе не хочется, но нужно ему подумать о матери. Тут он рассмеялся:

– Поймала тебя старуха! Скоро будешь с ней богу молиться. Она такой агитатор! Ты запомни, Сергей: если бы ты не поставил меня на полицию, ушел бы я назад в горы. Я воевать не кончил. Я слишком мало убил нацистов. Очень мало. А их нельзя оставлять в живых. Ни одного! Полиция – это тоже борьба, поэтому и остался.

– Но здесь-то нацистов не осталось, – напомнил я.

– Ошибаешься! Остались и скрываются. Наши разведчики следили за большой шайкой. Следили и упустили. Но след вел сюда, в Содлак, в его окрестности. Отсюда ближайший путь в Альпы. Наши группы перекрыли проходы, но всего не перекроешь. Сплошной линии фронта нет. Могут уйти.

– Куда они уйдут? Нигде им теперь не скрыться.

– К американцам.

– Ну и черт с ними, пусть идут к американцам, думаешь, там им легче будет?

Стефан смотрел на меня с тем выражением превосходства, которое меня особенно раздражало.

– Еще Степан предсказывал, что они будут убегать на запад. Там их лучше поймут. Там свои, братья по классу.

Степан, из русских военнопленных, был руководителем того партизанского отряда, в котором дрался Стефан. Тогда я еще не освободился от подозрительного отношения к нашим людям, попавшим в плен к немцам. Сам я с первых дней войны решил, что в случае чего последнюю пулю приберегу для себя, и твердо знал, что иначе не поступлю. Поведение других, сдававшихся на милость врага, понять не мог, а оправдать – тем менее.

Доманович часто ссылался на Степана как на высший авторитет, и меня очень заинтересовала его судьба. Я не раз просил Стефана рассказать подробней о своем командире. Но он качал головой: «О нем между делом не расскажешь, нужно много свободного времени. Вот разгружусь…» Тогда времени так и не нашлось.

– Мало ли что твой Степан говорил, – отмахивался я. – Есть решение, подписанное тремя верховными, военных преступников будут наказывать, где бы они ни оказались. Так и записано: стереть с лица земли нацистскую партию.

– Степан никогда не ошибался! – сказал Стефан с такой убежденностью в непогрешимости своего бывшего командира, что даже завидно стало: наверняка знал, что обо мне так никто никогда не скажет.

– К чему этот разговор?

– К тому, что их нужно вылавливать.

– И вылавливай на здоровье. Кто тебе мешает?

– Дюриш мешает, а ты ему помогаешь. Я хочу заселить людьми, пострадавшими от нацистов, все дома, где могут найти убежище эти изверги. А Дюриш…

– Мы договорились, что заселять будем пустующие, а Дюриш докладывает, что ты не считаешься, живут ли там…

– «Живут»! Сами хозяева сбежали, а всякую челядь под видом родственников оставили. Двенадцать-пятнадцать комнат, а живут трое-четверо. Охраняют добро. А там всяких подвалов, чердаков – целый взвод можно спрятать.

– Все можно… Придумать все можно. Ты докажи, что там спрятались, тогда законно выселим и еще к ответственности привлечем. А так выбрасывать всех подряд… Этого я разрешить не могу. Дюриш прав.

– А ты спрашиваешь, кто мешает! Мне нужно обыскать и тех, кто остался, – хофнеров, шпиллеров, герзигов. Они всей душой с Гитлером. И тебя ненавидят, и меня. Ты думаешь, они тебя ждали? Им не советский, а американский комендант был нужен. Разреши мне перетряхнуть их особняки – уверен, что найду если не нацистов, то оружие, документы.

– Не разрешу. Пока явных оснований для обвинения у тебя нет, не могу разрешить. Это у тебя от партизанщины. Налетел бы сюда со своим отрядом, когда немцы хозяйничали, обыскивал бы что хотел. А сейчас для Содлака война кончилась. Мне поручено укрепить мирный порядок. А ты меня толкаешь на беззаконие… Что у меня сказано в приказе? Что все личное имущество и права граждан находятся под охраной советских властей.

– Но твой приказ не отменяет бдительности. Пойми, что война в Содлаке не кончилась! – вопил Стефан. – Открытая кончилась, а тайная только начинается. И не в одних нацистах дело. Ты думаешь, все эти почтенные люди так прямо и поднимут руки, когда поймут, что их время кончилось?

– Не думаю. Но это дело будущего, сами, без меня разберетесь.

– Не будущего, а настоящего! Уже сейчас борьба идет. Тот же Дюриш…

– Ты Дюриша не задевай. Лучшего головы нам сейчас не найти. Работает он честно, а что сам капиталист, так это не мешает.

– Еще как мешает!

Так мы и расходились, ни до чего не договорившись.

ИЗ ПИСЕМ СТЕФАНА ДОМАНОВИЧА

Сентябрь 1963 г.

…Ты прав, упрекнув меня в том, что я так и не нашел времени рассказать о Степане. Не думай, что я откладывал обещанное, как нечто второстепенное. В прошлом у меня не было события более важного, чем встреча с ним. Именно поэтому… Говорить о человеке, который спас меня от гибели и наполнил смыслом мою жизнь, не так трудно, как боязно. Чувства благодарности и восхищения подсказывают неточные слова, восторженные оценки – все, что не помогает, а мешает понять суть дела. Я постараюсь писать с той мерой объективности, которую приносит всеохлаждающее время. Буду лишь последовательно излагать факты. В одно письмо мне всего, что я должен о нем рассказать, не вместить. Поэтому наберись терпения.

Меня взяли сразу же после ареста Йозефа, как заложника, и в тюрьме держали недолго. Стали гонять по лагерям, по разным отделениям Флоссенбурга, Терезиенштадта, Гросс-Розена… Нужно сказать, что до этого я даже при «новом порядке» жил, не зная особых физических тягот. Я никогда бунтарем не был и больше, чем политикой, интересовался девушками и аккордеоном. Жил, не задумываясь о будущем, уверенный, что в конце концов гитлеровцев кто-то разобьет и все опять будет как до войны.

Йозеф имел основания считать меня легкомысленным парнем и в свои дела не посвящал. А может быть, жалел и, предвидя свою судьбу, не хотел оставлять мать совсем одинокой.

В нашем городе еще очень мало слышали о лагерях. Что делали с людьми в гестапо, как расстреливали и вешали, мы знали, а о лагерях имели такое же представление, как о загробной жизни – туда уходили, но никто не возвращался, чтобы рассказать правду. Поэтому первые месяцы я жил в заключении как человек, на которого во сне навалился кошмар, а проснуться он не может.

Можно привыкнуть к недоеданию, к тесноте и грязи, к изнурительному труду – поразительна способность человека приспосабливаться к нечеловеческим условиям существования. Но примириться с положением раба, лишенного всех прав, кроме права умереть, невозможно. Каждый день, каждую минуту осознавать себя безропотной рабочей скотиной, которую гонят, бьют, унижают, не оставляя никакой надежды на освобождение, – вжиться в такое состояние человеку двадцатого столетия немыслимо.

Было три выхода. Оставалось право умереть. Воспользоваться им мог каждый. Достаточно было взглянуть в упор ненавидящими глазами, сделать шаг в сторону по своей воле, на мгновенье почувствовать себя независимым от фашистской сволочи – и тут же расплатиться за это мгновенье жизнью. Еще можно было попытаться самому стать подручным палачей, выделиться усердием, доносить, пресмыкаться, быть готовым на любую подлость. В каждом лагере находились и такие, чаще всего из уголовников, но не только… Вся же основная масса заключенных инстинктивно боролась за жизнь покорностью, безмолвием, терпением, за которыми скрывалась неистребимая вера в чудо спасения. Таков был третий выход. Четвертого я не знал.

По ночам я тяжко плакал, но терпел. Лагерь, в котором мы встретились со Степаном, был небольшой, тысячи на полторы. Большинство заключенных работало в цехах военного завода, разбросанных поодаль друг от друга. А остальные добывали камень, рыли землю, мостили дороги.

Спали мы на трехэтажных нарах. Мое место было с краю на втором этаже. Я стараюсь вспомнить: о чем думалось в те бесконечные часы, когда лежал в ожидании сна? Пожалуй, ни о чем, если не считать мыслями заботу о стертой ноге, беспокойство о том, хватит ли сил утром подняться. Пугливо таились мечты о поражении немцев и о возмездии. Еще мелькали воспоминания, как перемешанные обрывки киноленты, – люди, улицы, сочные куски мяса…

Поздний час того дня помню хорошо. Оставалось несколько минут до отбоя, после которого выход из барака был запрещен. Около меня остановился маленький запыхавшийся человек. Он только что проскользнул в барак и, видимо, торопился убежать. Он прошептал мне в лицо: «Штефан?» Я попытался разглядеть в полумраке лицо незнакомца, а он нетерпеливо повторил: «Штефан?» «Стефан», – поправил я. Он сунул мне в руку крошечный комочек и исчез.

Я осторожно развернул узкую полоску, оторванную от бумажного мешка из-под цемента, и увидел только мелко нацарапанные цифры. Я очень испугался. Я тогда боялся всего. Почему эту бумажку передали мне? Что с ней делать? Не провокация ли? Я уже хотел порвать ее на мелкие кусочки и проглотить, но удержался, скатал ее в тугую пилюлю и сунул в карман.

Заснуть я не мог. Нужно было думать. Стало ясно, что записка попала ко мне по недоразумению. Меня с кем-то спутали. С кем? С другим человеком, которого звали Штефан. Тот, кто принес, подошел прямо ко мне. Наверно, ему сказали, что Штефан лежит с краю на втором этаже. Может быть, он перепутал края? Тогда тот, другой, должен лежать на противоположном конце нар. И он ждет эту записку. Возможно; что в ней что-то важное, срочное, иначе посыльный не рисковал бы пробираться к нам перед самым отбоем.

Я спустился с нар и пошел в другой конец барака. Дошел до края и остановился. Здесь лежал человек, которого я до этого видел мельком, его пригнали к нам недавно. Он смотрел мне в глаза. Я спросил: «Штефан?» Он чуть кивнул стриженой головой. Я протянул ему записку. Он взял ее не сразу. «Меня перепутали с тобой, – сказали, – меня зовут Стефан, я лежу с другого края». Мне показалось, что он улыбнулся и, забирая у меня комок бумаги, чуть пожал мои пальцы. И прошептал: «Иди ложись». Я ушел.

Я не ошибся. Новенький связной, которому поручили передать Степану срочное донесение, запоздал и в спешке вручил письмо не по адресу. Так, со счастливого недоразумения, начался в моей жизни поворот от неминуемой гибели к освобождению. С этого дня я почувствовал, что не только эсэсовцы, но еще какая-то невидимая сила управляет моей судьбой. Меня и раньше перебрасывали из одной команды в другую. Но когда я увидел рядом с собой Степана, подумалось, что это не случайно.

Больше мы не разлучались до его смерти.

Он не спешил одарять меня своим доверием и вообще никаких симпатий ко мне не проявлял. Мне еще не приходилось встречать человека настолько сдержанного в своих чувствах. По его костлявому, кое-где поклеванному оспой лицу никогда нельзя было понять, скорбит он или радуется, а уж что думает – и вовсе было загадкой. Только когда он расспрашивал меня о Йозефе, о жизни в Содлаке, об аресте, его всегда прищуренные глаза округлялись и нацеливались прямо в душу. От этого взгляда деться было некуда.

Первое время он относился ко мне даже хуже, чем к другим, то заставляя доделывать чужую работу, когда и от своей руки отваливались, то придумывал поручения, в которых я никакого смысла не видел. А у меня даже мысли не возникало возразить или помедлить. Такая у него была особенность – заставлять слушаться беспрекословно.

Официальным начальником нашей команды был капо – рослый немец, тоже из заключенных, с зеленой нашивкой уголовника. Ходил он с металлическим прутом, которым легко перешибал толстые жерди. Он громко ругал нас, выкатывая глаза, и часто замахивался прутом, поднимая его так высоко, что каждый раз я думал: «Опустит, и конец». Но обходилось, прут только со свистом рассекал воздух у самого уха.

Состояла наша команда всего из девяти человек, но были в ней и опытные слесари, и электрики, и монтажники. Гоняли нас с места на место, как скорую техническую помощь. Когда в какой-нибудь мастерской выходили из строя станки или приборы, бросали нас, и мы все приводили в порядок. От нас требовали еще заключения: по чьей вине произошла авария? Разбирая испорченные узлы, мы часто находили следы умышленных повреждений, сделанных работавшими невольниками, но во всех случаях объясняли поломку естественными причинами.

Старшим, кем-то вроде бригадира, являлся Степан, лучше всех разбиравшийся в технике. Он следил за качеством ремонта и отчитывал за малейшую небрежность. Сколько раз неожиданно приезжали эксперты проверять выполненную нами работу и ни разу ни одного дефекта не нашли, наоборот, хвалили. Поэтому и доверяли нам больше, чем другим заключенным..

Я как-то не удержался и сказал Степану:

– Плохо это. Другие жизнью рискуют, портят оборудование, а мы его опять налаживаем, на Гитлера работаем.

Степан ничего не ответил, но слов моих не забыл, и дня через два заговорил со мной доверительно:

– В лагере смерть ходит рядом, с ней ложимся и встаем. Жизнью каждого человека нужно особо дорожить. Рисковать можно только если уверен, что урон, который нанесешь, стоит того… Нам рисковать нельзя. Когда чинишь – все видно, ничего не скроешь. Если бы и мы портили, нас бы давно сгубили.

Меня это объяснение не удовлетворило.

– А кому польза от того, что мы живы? Жить – только чтобы выжить?

Степан смотрел на меня дольше, чем обычно, но сказал только два слова:

– Погоди, поймешь.

Еще за месяц до знакомства со Степаном я таких вопросов никому не задавал. У меня их и быть не могло. А за этот короткий срок я уже прошел хотя и начальную, но хорошую школу. Во время получасового перерыва на обед и вечером перед отбоем Степан терпеливо и постепенно открывал нам глаза.

В нашей команде подобрались люди разных национальностей, из русских – один Степан. Но у него была могучая память, и за годы пребывания в лагерях он научился объясняться на многих языках. И понимали его легко. Пристраивались около него два, не больше трех человек сразу. Он задавал вопросы, выслушивал ответы, задавал новые. Он учил меня думать, как ребенка учат ходить, под руки подводил к выводам, за которые можно было держаться, как за крепкие поручни.

– Ты мне на слово не верь, – повторял он. – Проверь умом, пойми, переспроси, если не ясно. Верить мало, знать нужно. Вера – на время, знание – на всю жизнь.

До знакомства с ним я мог только испытывать боль, или злость, или отчаяние. Голод и страх перед смертью сводили все мысли к одному – как бы хлебнуть лишний глоток баланды и оттянуть день неминуемой гибели. Все представления о мире сводились к тому, что швабы – звери, а все другие люди на земле – их враги.

После бесед со Степаном протянулись зримые связи между моей судьбой и судьбой целых народов, между событиями давних лет и нынешней войной. У него всегда были самые последние сведения о положении на фронтах, и он щепочкой чертил на земле удавную петлю, сжимавшуюся на горле гитлеровской армии. Он часто говорил о борьбе, которую должен вести каждый честный человек против фашистов. «Ты чувствуй себя не заключенным, а солдатом, заброшенным в глубокий вражеский тыл, в труднейшие условия».

Вот почему я и завел с ним разговор о смысле труда нашей команды. И не только поэтому. Меня еще обижало недоверие. Я ведь многое замечал. Стоило нам появиться на новом месте, как обязательно находился человек из заключенных или из вольнонаемных, который, улучив удобную минуту, подходил к одному из наших. Они обменивались несколькими словами, а потом связной или получал, или передавал какой-нибудь сверток, упрятанный в ветошь.

В команде все, кроме меня, знали, что в этих свертках, я видел, как тайком распределялось между ними содержимое. У каждого на правой ноге, повыше колена, лейкопластырем был приклеен к телу плоский кармашек из марли – в него и прятали, что – я не знал. А знать хотелось. И, задавая Степану обидные для него вопросы, я надеялся, что подтолкну его на откровенность. Но подталкивать его не нужно было. Он знал свои сроки, свои правила конспирации, которым никогда не изменял. Полностью прошел я проверку позднее, а пока на мою долю выпадали тяжелые испытания.

Лагерное начальство было уверено, что наша разноязычная команда никогда о побеге сговориться не сможет, и прикрепило к нам не очень надежную охрану: двух пожилых солдат с ефрейтором во главе. Пока мы работали, они играли на губных гармошках или перебрасывались в карты.

Только раз пришлось им и нашему капо показать, для чего они торчат около нас. Накануне привели в нашу команду еще одного заключенного, суетливого человечка с навечно испуганным лицом. Он назвался слесарем, но ослабевшие руки слушались его плохо, и рашпиль вилял у него, как у мальчишки, впервые взявшего инструмент. Уже перед концом работы он уронил молоток на снятый манометр и разбил стекло. Такое случалось и раньше, но шума никто не поднимал. А на этот раз подвернувшийся капо рассвирепел. Он ударил прутом по спине новичка, рассек ему рубаху и кожу и заорал: «Саботажник! Грязная свинья!» Указывая прутом на дверь сарая, в котором мы работали, он зашипел: «Убирайся! Убью! Быстро! Убью!» Заключенный в ужасе бросился бежать, сам не зная куда. Тут капо окликнул одного из наших стражей и показал на бегущего. Солдат что-то жевал. Не переставая двигать челюстями, он дал короткую очередь из автомата. Заключенный упал. Вечером мы несли его мертвого в лагерь.

Убитый был вновь прибывшим, и это происшествие не бросило тени на нашу команду. Но меня оно ошеломило. Все произошло на глазах у всех – и провокационный приказ капо, и смерть несчастного, который не был ни саботажником, ни беглецом. Особенно меня поразило равнодушие Степана. Он продолжал работать, как будто ничего не случилось. Я все пытался перехватить его взгляд, чтобы поделиться возмущением, но он с увлечением собирал какой-то узел и ничем больше не интересовался. Только на другое утро он вполголоса сказал мне:

– Все правильно. Убили провокатора из соседнего лагеря. Он продал группу, готовую к побегу. Из-за него повесили трех человек.

– А как он к нам попал? – спросил я.

Степан отвернулся. Я даже не удивился, откуда ему известно, что убитый был провокатором. Я уже привык к тому, что он знал все. Меня озадачило другое: я никак не мог понять, почему жалкого человечка убили сами немцы?

Однажды я спросил у него:

– Степан, а какое у тебя звание?

– Коммунист, – ответил он.

– Я спрашиваю о воинском звании.

– И воинское – коммунист.

На этом разговор кончился. Он не любил рассказывать о себе. Может быть, откладывал для другого, более свободного времени. Но до этого времени он не дожил. От других я слышал, что в лагерях он с сорок первого года, попал в плен раненым в первых неожиданных боях. Сначала он пускался в рискованные побеги. Дважды проваливался. С помощью товарищей, работавших в лагерной регистратуре, он получал номера и фамилии умерших заключенных и не попал в газовую камеру. Так что подлинной его фамилии никто не знал, и звали его Степан Русс.

За годы заключения Степан обрел ту разумную осторожность конспиратора, без которой подпольная работа в лагере была бы обречена на провал. Если не считать меня и еще двух членов нашей команды, подобранных им случайно, остальные представляли ранее сколоченные антифашистские группы разных лагерей. Как им удалось соединиться в одном отряде, об этом расскажу после, а главное, что ремонтная бригада, столь высоко ценимая администрацией, имела разветвленную связь не только с другими лагерями, но и с отрядами Сопротивления, действовавшими на свободе.

Всех деталей этой системы, имена связных, шифры, численность групп никто, кроме Степана, не знал. И не потому, что он не доверял нам. Опыт прошлого научил его, что не всякий, даже самый преданный и честный человек, может умереть под пытками, не сказав лишнего слова. У каждого из наших был свой связной. Такие пары составляли звенья длинной цепочки. Даже если бы случилось самое страшное, кто-нибудь из нас провалился и им занялись бы мастера из гестапо, они смогли бы вместе с ногтями и жилами вырвать у самого слабого имя только одного связного. Даже если бы он выдал всю нашу группу и мы погибли бы, неведомая ему организация, возглавляемая Центром, осталась бы нераскрытой.

Не один раз проваливались заключенные, уходившие в побег или совершавшие крупные диверсии. Пытали и расстреливали многих. Но ни разу эсэсовцам не удалось добраться до двойки, связанной с нашей командой. Иногда Степан заболевал и, сопровождаемый проклятиями капо, уходил в лазарет. Уже на свободе я узнал, что эти отлучки были нужны ему, чтобы встретиться с другими руководителями Сопротивления и договориться о новых формах борьбы.

Все это стало известно мне много позднее. Признанным членом подпольной группы я стал после того, как между мной и Степаном произошел следующий разговор:

– Ты уже о многом догадываешься, – сказал он. – Мне кажется, что ты готов к борьбе.

– Давно! – заверил я его. – Только этого и хочу.

– Верю, – сказал Степан. – Но быть готовым к борьбе в наших условиях – это значит быть готовым к смерти.

– Не боюсь, – уверенно ответил я.

– Может случиться, что ты попадешься с поличным или кто-нибудь тебя выдаст. Тогда, прежде чем убить, тебя будут пытать, чтобы ты выдал других.

– Выдержу!

– Этого не знаешь ни ты, ни я. Идти на такой риск ты не имеешь права.

– Что же мне делать? – в полном смятении спросил я.

– Умереть, не дожидаясь пыток. Броситься на часового или на проволоку под током. Умереть любым способом, без промедления. Это условие обязательно не только для тебя, но и для каждого из нас.

Степан смотрел в мою душу округлившимися глазами, и я выдержал его взгляд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю