Текст книги "С двух берегов"
Автор книги: Марк Ланской
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
С двух берегов
Я никогда не взялся бы за эту каторжную работу – ворошить и описывать «дела давно минувших дней», – если бы не Стефан Доманович. Пачка его писем лежала у меня на столе и требовала: «Вспоминай! Пиши!»
Чем дальше в прошлое уходили те дни сорок пятого года, когда мы со Стефаном крепко сдружились, тем заметней утончались и слабели узы, некогда нас связывавшие. К сожалению, это было верно не только в отношении к Домановичу. Даже с однополчанами, с которыми делил поровну и сухари и гранаты перед боем, – и с ними происходило то же самое: время перетирало нить за нитью, смывало былую близость. С людьми, о которых думалось, что они на всю жизнь останутся ближе всех родственников, только и встречаюсь либо на праздниках в официальной обстановке, либо на похоронах общего друга. Лишь на этих встречах, где искренне и широко распахиваются объятия, на короткий срок восстанавливаются сердечные контакты братьев по войне.
А Домановича за все послевоенные годы я и видел считанные разы, когда он приезжал в Советский Союз на конференции историков, да еще для работы в наших архивах. Правда, сидели мы с ним подолгу и у меня дома, и у него в гостинице. Он много говорил, как всегда с огнем в голосе и в глазах, часто вскакивал из-за стола, мешавшего ему размахивать руками, и, как когда-то в Содлаке, подходил ко мне вплотную, словно собираясь схватить за лацканы пиджака и вытряхнуть из меня признание его правоты.
Но если раньше в его речах громче всего звучала ярость необузданных чувств, то теперь он говорил, вооруженный знанием бесчисленных книг и документов, о которых я не имел никакого представления. Спорить с ним мне было трудно, да и ни к чему, поэтому я больше помалкивал и про себя дивился его по-прежнему густой, черной шевелюре и ни на один градус не сникшему темпераменту борца.
Во время нашего последнего разговора он уже не увязывал свои теоретические выкладки с хорошо знакомыми мне событиями. Не упоминал ни о Хубе, ни о клинике Герзига, ни об убийстве Терезы. Он излагал содержание своей будущей книги и только намекал на некие «последние звенья», которые вот-вот окажутся в его руках и будут особенно интересны мне, как бывшему коменданту Содлака.
Хотя в Москве мы виделись не так уж часто, я, откровенно говоря, устал от непривычных рассуждений на отвлеченные темы и вскоре после его отъезда выбросил из головы все, что он так настойчиво в нее вбивал. Я знал, что после поездки к нам он снова отправился в длительное путешествие по городам Западной Германии и Австрии. Долго не получал от него ни строчки. И вдруг – несколько писем, одно за другим, о людях, в свое время занимавших все мои мысли и испортивших мне немало крови.
К одному из писем Стефан приложил вырезки из немецких газет с отчетами о недавних митингах перед выборами в ландтаги. В тексте одна из фамилий была подчеркнута красным карандашом. От нее тянулась жирная стрела к групповому снимку, на котором тем же карандашом было обведено лицо человека лет шестидесяти, крепко помятого жизнью. Этого человека я никогда не видел и, сколько в него ни вглядывался, узнать бы не смог. К вырезкам Стефан добавил еще две фотографии, судя по всему извлеченные из какого-то архива. Одна запечатлела худощавого солдата с вытянутым узким лицом. Со второго снимка высокомерно смотрел на меня моложавый генерал в эсэсовской форме. На обороте фотокарточек стояли фамилии. Одна из них совпадала с той, которую Доманович подчеркнул в газете. И вот тут-то начиналась головоломка.
Я был уверен, что генерал-эсэсовец умер в апреле сорок пятого года и похоронен в маленьком городке, приютившемся чуть ли не в самом центре Европы, на стыке трех государственных границ. Я стоял у его могилы. Он не мог быть живым в шестьдесят третьем году. А Доманович утверждал, что шестидесятилетний человек с газетного клише и есть тот самый генерал, что он не только живехонек, но еще активно участвует в политической жизни ФРГ. В доказательство этого он и приводил фотоснимки совершенно разных людей.
Рассуждения моего друга выглядели убедительными. Стоило лишь согласиться, что похороненный человек может воскреснуть, и вся цепочка выводов Стефана становилась безупречной. А не согласиться было трудно, потому что сам Стефан в воскрешение из мертвых не верил и объяснял случившееся очень просто. Объяснял то спокойно, с академической обстоятельностью, то срываясь на гневную аргументацию неистового партизана.
Я не сразу поддался логике Домановича. У меня не было никакого желания отрываться от своих текущих дел и пускаться в дальнее плавание – восстанавливать, сопоставлять и анализировать факты двадцатилетней давности. Хотелось отделаться какой-нибудь пустой фразой, вроде «мне бы твои заботы».
Раньше я относился к его письмам без должного внимания и отвечал чаще, побуждаемый не столько желанием высказаться, сколько требованием вежливости. Теперь же я вновь и вновь перечитывал страницы, написанные его рукой в разные годы, и уже знал, что отшутиться не смогу.
Беспокойство, возникшее, как только я увидел фотографии и прочел фамилии, не оставляло меня. С каждым днем оно усиливалось, пока не переросло в то состояние тревоги, которое прежде всего требует ясности. Теперь уже не только письма Стефана, а всплывшие из глубин памяти лица, встречи, беседы принуждали меня вдуматься, понять, почему все произошло так, а не иначе.
Мне кажется очень важным понять самому до конца хотя бы то малое, что я видел. Может быть, это поможет другим, тем, кого и на свете не было, когда кончилась война, лучше разобраться в том, что происходит сегодня.
Я старался восстанавливать прошлое без поправок на время, по-новому осветившее события, свидетелем и участником которых мне довелось быть. Спустя десятилетия проще простого и очень соблазнительно представить себя умнее, чем был на самом деле.
Оценивать пережитое с позиций историка я предоставил Домановичу. Не полагаясь на свою память, я посылал ему некоторые главы рукописи для проверки и уточнения деталей. Мы с ним как бы наводили мост с двух берегов: мой берег – весна сорок пятого года, его – середина шестидесятых годов. А чтобы стык был чистым, важна точность. Только при этом условии прошлое может помочь понять настоящее и, быть может, заглянуть в будущее.
Стефан мало что исправлял в моих записках, но возвращал их, дополняя новыми, неизвестными мне материалами. Его письма займут свое место. Они сами по себе, из другой эпохи. Но без них потеряли бы всякий смысл воспоминания саперного капитана, ставшего к концу войны комендантом городка в европейском захолустье.
1
Мне долго везло. Не знаю, сколько тонн металла и взрывчатки отвалил гитлеровский генштаб на мою долю, но все пули и бомбы, направленные в меня, года три с лишним пролетали мимо. Царапало, конечно, засыпало, но ни разу дальше медсанбата я не уходил и надолго от своих не отрывался. А когда дело пошло к финишу, меня рубануло крепко.
Очнулся я черт-те где и мотался по госпиталям без малого полгода. Меня тогда же списали бы под чистую, если бы не лечащий врач – все понимавший, душевный человек. Он знал, что моя семья погибла в Ленинграде и никто меня на гражданке не ждет. А главное, понял, что обидно мне распрощаться со своей дивизией на пороге победы. После всего пережитого на родной земле очень хотелось добивать гитлеровцев где-нибудь поближе к Берлину.
Составили мне в госпитале документ, в котором значилось, что хотя я и ограниченно годен, но направляюсь в своде часть вроде бы по требованию командования. Большого вранья в этом не было, поскольку среди моих бумаг действительно хранилось письмо командира дивизии с просьбой к госпитальному начальству отправить меня после выздоровления на прежнее место службы.
Выдали мне аттестат, сухой паек на дорогу и отпустили на все четыре стороны. Где находилась в ту пору моя дивизия, я не знал. За сотни километров от фронта нелегко было найти человека, который подсказал бы, куда мне ехать. Помог летчик, сосед по палате. Он посоветовал лететь и дал письмецо к другу на ближайший аэродром.
На первом попавшемся самолете вылетел я в Бухарест. Такой уж рейс подвернулся. Мог бы полететь и в Софию, или под Будапешт, – чистая случайность. А от нее уже потянулся ряд событий, которых я никак предвидеть не мог. Если бы мне какая-нибудь цыганка нагадала, что батальона своего я уже не увижу и на передовой не побываю, и как рвутся снаряды не услышу, что буду до конца войны администратором, дипломатом, кем угодно, но только не сапером, – я бы посмеялся над нелепой гадалкиной фантазией.
В Бухарест мы прилетели большой компанией офицеров, но уже у выхода с аэродрома я отстал. Больная нога расходилась медленно, подпрыгивать, чтобы поспеть за другими, я не хотел, пошел не торопясь, солидно, и вскоре потерял своих попутчиков из виду.
Когда вышел на улицу, возникло у меня странное ощущение нереальности окружающей обстановки. Как будто перенес меня самолет не на четыреста километров вперед, а на много лет назад. Навстречу мне шли люди из довоенных заграничных фильмов. Проехала на высоких рессорах и дутых шинах двуколка. И гнедая, лоснившаяся под солнцем лошадь, и кучер в куцем пиджачке с медными пуговицами, в цилиндре, подгонявший лошадь длинным тонким хлыстом, и сидевшая в экипаже нарядная женщина – все было из далекого, чужого прошлого.
Чем ближе я подходил к центру, тем гуще становилась толпа, тем чаще встречались мужчины призывного возраста, чисто одетые, сытолицые. Они никуда не торопились, шли, прогуливаясь, останавливались, болтали. Я смотрел, как склонялись жирные затылки над женскими ручками, и никак не мог свыкнуться с тем, что все это не во сне, а на самом деле. Даже попадавшиеся крестьяне в высоких шапках и белых рубахах до колен, даже оборванцы – босоногие, но в шляпах, надвинутых на глаза, – выглядели ряжеными.
Зрение мое словно раздвоилось. Сквозь высокие здания, в которых не было ни одного разбитого стекла, я видел развалины домов, лишь несколько часов назад оставленных мной по ту сторону границы.
Я знал, что король Михай отрекся от своих бывших союзничков и даже помогает добивать Гитлера. Но ничто не могло помочь мне от ожога глубокой обиды. Слишком многое мешало примириться с этими благополучными улицами и людишками, так дешево откупившимися от военного горя.
Какой-то юркий лощеный тип подкатился ко мне, приподнял котелок, приветливо оскалился и на чистом русском языке спросил:
– Может быть, господину офицеру нужны леи?
– Что? – не понял я.
– Господин офицер из России. Нужны леи, могу продать за рубли… Есть сульфидин… Если господин офицер едет к сербам, могу предложить динары… Есть свежие девочки…
Он мельтешил перед глазами, терся локтем, заглядывал в лицо. Я остановился, перебросил с руки на руку свернутую шинель и очень отчетливо благословил его по-волжски – многоэтажно. Он шарахнулся, даже котелок подпрыгнул, и быстро-быстро умотал в сторону.
Таков был мой первый дипломатический контакт с Западом.
Сердобольный старичок, заметивший, что нога моя плохо слушается, посоветовал сесть в трамвай. Я сказал кондуктору: «В комендатуру» – и протянул рубль. От денег он отмахнулся и показал на сиденье, плетеное из соломки, – садись, мол, довезу.
Когда я нашел наконец солидный особняк комендатуры и увидел на широкой парадной лестнице наших солдат и офицеров, обрадовался так, будто доплыл до родного берега. Расположились здесь широко, по многим кабинетам, и пока я раздумывал, в какой из них толкнуться, меня окликнули:
– Таранов!
Оглянулся и не сразу узнал подполковника Нечаева из политуправления фронта, давнего моего знакомца, еще с тех времен, когда он служил у нас в дивизии. Чем-то он очень отличался от того майора Нечаева, которого я последний раз видел месяцев семь назад. Он тоже смотрел на меня, как бы не доверяя глазам, и спросил:
– Ты как здесь?
– Проездом. А ты?
– По делам.
Только тут Нечаев уверился, что я – это я, протянул обе руки, потискал мои плечи и с большой радостью в голосе заговорил о том, как это здорово, что я жив, да еще повстречался ему в Румынии. Узнав, что я направляюсь в свою дивизию, он рассмеялся.
– А Бухарест тут при чем? Ты бы еще через Иран добирался.
– А я почем знаю? Попался самолет, я и прилетел, все-таки поближе к месту действия.
– Ладно! Поедешь со мной. Пошли отсюда.
– Я хотел насчет питательного пункта разузнать.
Нечаев рассмеялся еще громче.
– Пойдем, пойдем! Приведу тебя на питательный пункт.
Только мы сошли с лестницы, как подкатил чистенький «виллис». Мы уселись, и Нечаев скомандовал шоферу:
– В гостиницу.
Только с этой минуты ко мне вернулась та уверенность в правильности своих действий, к которой я привык за время войны, когда моей судьбой распоряжались старшие начальники, а мне оставалось только как можно лучше исполнять приказы. Куда идти или ехать – вперед или назад, – все это решали без меня. Только выйдя из госпиталя, предоставленный самому себе, я понял, как это беспокойно – распоряжаться собой, выбирать маршрут, решать, на чем и как добираться. Особенно сильной была растерянность от нежеланной свободы, когда я очутился на бухарестском аэродроме. Сейчас все стало на место. Нечаев привезет меня куда нужно, я займу привычный пост, получу приказ и обрету свободу человека, твердо знающего, чего от него ждут и что ему нужно делать.
Шофер лихо гнал машину, не останавливаясь на перекрестках, пугая клаксоном прохожих. Я присматривался к молчавшему Нечаеву, стараясь понять, почему не сразу его узнал. Ничего как будто в его лице не изменилось – усов не завел, жирком не оброс, – а выражение было незнакомое, празднично-спокойное, горделивое, чуть насмешливое. Сначала подумалось, что все дело во второй звездочке на погоне, но потом сообразил…
Когда началась полоса великих наступлений, почти у всех другими становились лица, глаза, улыбки, по-иному звучал смех, даже походка менялась. Иначе и быть не могло. Одни чувства испытываешь, когда отступаешь, оставляя врагу город за городом, или обороняешься из последних сил, и совсем иные, когда гонишь его, как бешеного пса, окружаешь, давишь гада. А чувства, они все меняют.
Как выглядит наш офицер в ставшей для него привычной зарубежной обстановке, я впервые увидел, встретив Нечаева. Его новенькое обмундирование было подогнано на редкость ловко. И сидел он выпрямившись, не зыркая по сторонам. Смотрел вперед строго, будто не видя и не желая видеть муравьиной суеты на улицах чужого города. Он словно олицетворял представителя армии-победительницы, которому наплевать на праздношатающуюся толпу вчерашних врагов, увернувшихся от возмездия. Я даже попытался было подражать ему, но взглянул на свои мятые хлопчатобумажные штаны, на кирзовые сапоги, полученные в госпитале, на вещевой мешок, прикорнувший у ног, и решил, что за победителя мне никак не сойти, уж больно неказист.
Остановились у ярко освещенного подъезда гостиницы. В шумном вестибюле, где толпились наши офицеры, Нечаев кивнул коротенькому толстячку в черном костюме, получил ключ, и лифт поднял нас на третий этаж. В просторном номере стояли две широченные кровати с перинами вместо одеял и еще зеркало до самого потолка. Ни стола для работы, ни чернильницы – либо спи, либо катись отсюда. Нечаев по-хозяйски открыл дверь в ванную и сказал:
– Помойся с дороги, и пойдем обедать. Переспим в этой землянке, а утром выедем.
Я долго стоял под горячим душем, закрыв глаза. Никак не увязывалось в моем понимании, что война идет своим чередом, а в тылу, на недавней вражеской земле, можно со спокойной совестью плескаться среди зеленого кафеля и спать под пуховиками.
Спустились на первый этаж. Нечаев шагал по-хозяйски, поблескивая хромом невесомых сапог. Привел меня в огромный зал ресторана, где все искрилось и сверкало. Сели за столик. Нечаев протянул мне альбом, обтянутый зеленым сафьяном. Я развернул, увидел непонятный перечень блюд на многих страницах и вернул ему. Он отложил меню в сторону и стал заказывать на память. Молодые жеребцы-официанты бегом принесли тарелки, бутылки. Нечаев смотрел на меня, усмехаясь.
– Подходящий питательный пункт?
– У меня ихних денег нет, – напомнил я.
– Хватит моих.
Больше всего пришелся мне по вкусу белый хлеб, какого я с начала войны не едал, – официанту пришлось дважды добавлять. Последний раз обедал я в привокзальной столовке, уминал простывшую пшенную кашу алюминиевой ложкой, прикованной к стойке длинной цепочкой. Потому, наверно, все мне теперь и казалось неправдоподобно вкусным. Вино отливало янтарем. Пили глоточками, да и глотали не сразу. Но почему-то стала меня раздражать та самоуверенность, с какой Нечаев кивал официантам и орудовал вилками и ножами. Даже ухмылка, с которой он поглядывал на меня, показалась мне высокомерной. Не удержался и сказал:
– Пока я валялся в госпиталях, наши штабные офицеры многому научились.
Он хитро улыбнулся:
– Думаешь, трудная наука?
– Чего проще… Скажи ты мне, почему у них столько мужиков в тылу осталось? На каждой улице полно народу.
– Разве это народ? Торгаши. Спекулянты. При Антонеску от всего откупиться было можно. Гнали на бойню мужичков, рабочих, тех, кто победней… Жаль, нет у нас времени, я бы тебе их деревни показал – нищета. А эти, – Нечаев повернул голову к окну, за которым безостановочно струилась толпа, – спекулировали. Нашим же добром с Украины. Тащили все – и свиней везли, и рояли, и трамвайные вагоны. Отсюда этот блеск, вроде богачи… Они и сейчас остановиться не могут. По инерции… Тебе баб еще не предлагали?
Я кивнул. Нечаев рассмеялся.
– Слыхал анекдот? У одного из этих маклеров спрашивают: «А не можете меня познакомить с честной женщиной?» – «Могу, – отвечает. – Только честные стоят дороже».
Я не нашел в анекдоте ничего смешного и возмутился:
– Несправедливо! Что же это получается? Разоряли, грабили, а теперь – в кусты. Даже не в кусты, а на виду у всех гуляют, вроде бы они не они. Я бы их, сволочей, всех подряд с улицы забрал и послал в наши села хаты поднимать, заводы отстраивать.
– Большая политика, брат, – сказал Нечаев серьезно. – Мы лежачих не бьем… Теперь компартия легальная, она все на другие рельсы повернет…
– Больно много этих торгашей.
– А у нас в семнадцатом меньше было? – спросил Нечаев и добавил задумчиво: – Нелегко, конечно, будет…
Я впервые столкнулся с проблемой послевоенного устройства Европы, и этот разговор в бухарестском ресторане потом вспоминал не раз, но в тот вечер мне было не до большой политики.
– Добренькими мы стали на чужой земле, отъелись и забыли.
Нечаев принял этот упрек в свой адрес, отодвинул тарелку, положил локти на стол и сказал со всей твердостью:
– Ты, Таранов, запомни: злость – хороший помощник в бою, а в мирных условиях…
– Какие там мирные условия? – оборвал я его. – Разве мы не воюем? Я почему в свою дивизию рвусь? Чтобы сполна расплатиться. За все! Где еще рассчитываться, если не на тех землях, откуда к нам это зверье поперло?
– Дивизия твоя далеко, и попадешь ли ты в нее – еще неизвестно, – как-то странно проговорил Нечаев.
– Что значит «неизвестно»?
– Об этом потом, – видимо жалея, что проговорился, сказал Нечаев. – Ты мне досказать не дал.
Слова Нечаева так меня ошарашили, что я и слушать ни о чем другом не мог.
– Нет, ты мне скажи, почему я в дивизию не попаду?
– Потом, не ресторанный разговор. А пока хочу, чтобы ты свои настроения бросил. Одно дело бить и добивать врага, а другое – на простых людей кидаться, всех подряд ненавидеть. Люди – они разные, и не каждый виноват. – Немного помолчав, он наставительно добавил: – Красная Армия никогда ничего чужого не завоевывает. А если уж ее вынудили вступить на чужую землю, то вступаем мы не как захватчики или каратели, а как освободители угнетенных и обманутых народов. Ясно? Какой же ты освободитель, если с каждым встречным будешь счеты сводить? Не только воевать нужно с умом, но и дружбу заводить.
– На кой ляд мне их дружба? Я воевать приехал, а на это ума до сих пор хватало.
Нечаев колебался, наверно, говорить или нет, огляделся по сторонам, еще ближе ко мне подался и сказал:
– Ну ладно, слушай. В дивизии тебе делать нечего – и ноги у тебя заплетаются, и лицом на здорового не похож. А нужен ты для другого дела… Мы как раз на прошлой неделе вспоминали о тебе как о самом подходящем человеке, но, честно говоря, думали, что ты помер, и даже выпили за упокой твоей души. А ты тут и подвернулся, как по заказу.
Только теперь я смекнул, почему Нечаев так обрадовался, увидев меня. Была эта радость не обычная, как при встрече сослуживцев, а корыстная, будто нашел человек нежданно-негаданно нужную вещь. Я еще в комендатуре про себя подивился: чего это он меня так обхаживает? Но не вдумался. Тем более что и я возликовал не столько оттого, что увидел именно его, сколько от обретенной возможности кратчайшим путем попасть к своим.
– Для какого же это дела я понадобился?
– Нужно нам самым срочным образом послать несколько комендантов в освобожденные города. Города небольшие, лежат в стороне от главных событий, но очень важно, чтобы там установился порядок.
– Какой же я комендант?
– Очень хороший. Ты и пограничником был, и на войне отличился. Жизненного опыта тебе не занимать. И коммунист не со вчерашнего дня.
Я молчал, ожидая, что он еще скажет. Он что-то вспомнил и улыбнулся.
– Да тебе и комендантствовать не впервой, неплохо справлялся…
– Не было такого.
– Было.
– Где?
– Под Каменкой, в сорок втором…
– Не поеду, – оборвал я его как можно решительней.
– Как это не поедешь?
– Не поеду – и все. Если в дивизию не пустите, пойду на комиссию, пусть демобилизуют.
Угроза показалась Нечаеву реальной, и он помрачнел.
– Дело, конечно, твое. Удерживать права не имеем. Но учти, что это – если с партийных позиций рассматривать – не иначе как дезертирство.
– Да пойми ты, что не приспособлен я к такой должности.
– А ты даже не знаешь, что это за должность… – Он отпил глоток и добавил: – Если откровенно, то и я не знаю.
Признание прозвучало как-то по-мальчишески, и я рассмеялся:
– Ну вот, сам не знаешь, а сватаешь.
– Потому и сватаю, что уверен. А что не знаю, пошутил. В общих чертах представление имею. Речь идет не о военных комендантах, которых назначают в крупные города или на железнодорожные станции. У тебя там и гарнизона никакого не будет, да и задачи особого рода… Будешь комендантом специального назначения.
Нечаев подлил вина в наши бокалы, видимо очень довольный тем, что разговор перешел на деловую почву. Когда я хотел сказать, что не собираюсь решать задач ни обычных комендантских, ни «особого рода», он прервал меня на первом слове:
– Ты погоди. Вообрази себе городишко, из тех, что занимают без боя. Войска наши прокатились по улицам и ушли вперед. Начальство местное, большей частью из фашистов, разбежалось. Администрации никакой. А живут в том городишке люди разные – и по национальности, и по религии, не говоря уж о социальной розни. Привыкли к власти. А тут никого. Такая грызня может начаться в тылу наших армий… А приедешь, к примеру, ты. С тобой комендантский взвод. Сразу все увидят, что есть начальство, и все войдет в норму. И для тебя работа непыльная, отдохнешь, поправишься… А там и в дивизию можно.
Из объяснений Нечаева я понял только, что он действительно плохо себе представляет, в чем будут заключаться мои обязанности. И еще стало ясно, что он от меня не отстанет. Насчет комиссии и демобилизации я пригрозил несерьезно. Нужно было искать другой выход. Была надежда отвертеться по приезде в штаб армии. А если даже и пошлют, то сразу же убедятся, что я для такого дела человек негодный, и вернут в дивизию. В общем, ссориться мне с ним не было никакого резона.
Допили мы вино, точки на разговоре не поставив. Он меня неволить не стал, не заставил сказать «да», и я как будто его предложение забыл. Заговорили о знакомых, Нечаев вспомнил, кого за это время, пока я лечился, похоронили, кто какие ордена получил. Потом он вынул пачку новеньких румынских денег и расплатился.