Текст книги "С двух берегов"
Автор книги: Марк Ланской
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
19
Во время одного затянувшегося приема устали мы оба – и я, и Лютов. В приемной кто-то еще сидел, но я уже ничего не соображал – часа четыре переключался с одной темы разговора на другую, вникал в разные кляузные дела и выдохся. Лютов тоже охрип и стал сбиваться в переводе. Я велел передать, что прием на сегодня прекращаю, и попросил Любу принести кофейник, всегда стоявший у нее наготове. Мы погрузились в тишину, нарушаемую только позвякиванием ложечек.
Лютов ненадолго отлучился и вернулся в приподнятом, общительном настроении. Уже после первой чашки он с некоторой робостью сказал:
– Простите, господин комендант, за нескромный вопрос… – Он замолчал, не решаясь закончить.
– Спрашивайте уж, коли начали.
– Удивляет меня, неужели у ваших интендантов не нашлось для вас чего-нибудь более внушительного, чем эта куцая гимнастерка и солдатские сапоги? Вам, наверно, не приходилось видеть немецких комендантов.
– Не имел чести.
– Ваше счастье. А у них каждая мелочь продумана. Достаточно было на мундир или фуражку взглянуть, чтобы трепет наполнил душу.
– Для вашего сведения, в этой гимнастерке и сапогах я вышел из госпиталя и переодеться пока не успел. А главное, это мне ничуть не мешает, хотя бы потому, что трепета мне не нужно.
– Без трепета нельзя, – убежденно сказал Лютов. – Если вас бояться не будут, ничего вы тут не добьетесь.
– А я ничего добиваться не хочу, кроме того, чтобы о Красной Армии осталась хорошая память. Не о моем мундире и сапогах, а об армии, о советских людях. Вам это понятно?
– Мне многое непонятно, – признался Лютов после некоторого раздумья.
В эту минуту к нам прорвался совсем ветхий старичок, усохший и скрюченный, как лимонная корка. Дежурный не удержал его силой только потому, что говорил он на чистом русском языке. Он заковылял к столу и прилип к нему на добрых полчаса. Из бумажек, которые он выложил передо мной, из объяснений, высказанных с той торопливостью, которая подхлестывает человека, боящегося, что его вот-вот выгонят, я понял, что он из эмигрантов, военным не был, дворянином не был, из купцов, застрявших за границей случайно. А просит он разрешения вернуться в Россию.
Мне он не давал вставить ни одного слова и твердил одно и то же, должно быть заранее много раз повторенное про себя:
– Коленопреклоненно прошу, господин комендант. Уважьте нижайшую просьбу старого русского человека. Всеми святыми заклинаю, пустите в Россию. У меня в Петербурге дом на Кирочной. В прошлом, разумеется, – не мой он сейчас, и не нужен он мне. Но отлично помню: в подвальном этаже дворники жили. Убедительнейше прошу, разрешите мне дворником там пожить. Сам выйду с метлой, вылижу все. Я умею, вы не сомневайтесь. Дворником! Самым младшим дворником! Убедительно! Сделайте милость. Мне бы только глянуть на Россию и кости упокоить. Ничего мне не нужно, совсем ничего. А корку хлеба я заработаю. Дворником. Убедительно!
Как я ему ни объяснял, что вопросами репатриации не занимаюсь, что нужно подождать, пока кончится война, что сейчас не время и никто его в Ленинград не пустит, – он талдычил свое, смотрел на меня умоляюще, то складывая ладони, как будто молился, то падая на колени, и все говорил, говорил, пока я под руку не выпроводил его из кабинета.
Я уже собрался заняться другими делами, когда Лютов, кажется впервые при мне, рассмеялся ехидным, дребезжащим смехом.
– Что это вы? – удивился я.
– Дворник насмешил. Я этого дворника знал, когда он миллионами ворочал, конюшню рысаков имел.
– Ничего смешного не вижу. Одолела тоска по родине, чувство естественное для всякого нормального человека.
– Вы хотите сказать, что я урод, – насмешливо уточнил Лютов.
Я промолчал, побоялся, что он опять истерику закатит.
– А если я самый нормальный человек и есть, а уроды это вот такие? – Лютов махнул рукой в сторону двери, за которой скрылся бывший петербургский домовладелец.
– И это естественно, – заметил я, – каждый ненормальный всех остальных считает психами.
Я ждал, что он рассердится, но этого не случилось. Наоборот, он стал еще почтительней.
– Я покорнейше прошу извинить меня за недавнюю сцену… У меня случаются болезненные приступы, о которых потом горько сожалею… Результат старых ранений… Я ценю ваше благосклонное ко мне отношение и почитаю закономернейшими ваши вопросы, даже заданные из любопытства. – Он ждал, видимо, вопросов, а я не хотел их задавать. – Я, когда еще только представлялся вам, доложил все без утайки, ожидал, признаюсь, что вы меня арестуете и спишете в расход. А вы… удивили… А сегодня еще этот дворник… Если у вас не пропал интерес, о чем молчу, могу поведать.
До обеда времени оставалось много, и я кивнул – говори, мол, послушаю от нечего делать.
– Придется начать издалека… Вам не понять, с какими чувствами шли мы под белые знамена, – начал он.
– Где уж мне понять, когда вы под этими знаменами моего отца повесили и всю деревню перепороли.
Не думал я этого говорить, как-то само вырвалось. Отца своего я не помнил, года три мне было, когда его мамонтовцы убили, и родился я не в деревне, а в городе, никакой злой памяти о гражданской войне у меня не осталось, а тут вдруг всплыло. Лютов испуганно замолчал.
– Ничего, – успокоил я его, – дело давнее, винить вас не собираюсь. Так что вы там о чувствах?
– Все верно – и пороли, и вешали… Я хочу сказать, что побуждали меня к борьбе с большевизмом самые чистые и благородные чувства. Убежден был, что их власть знаменует конец России, конец всему. Ни ум, ни сердце не могли смириться с тем, что мою родину продают немцам.
– Кто это продавал?
– Большевики, разумеется. И в другом был уверен – не сможет, да и не захочет восставшее быдло оборонять свою страну… Вам это странно слушать, но я не лгу.
– И долго вы так заблуждались?
– Даже после новороссийского разгрома верил еще. Нет, не в победу белого оружия. На это надежды развеялись раньше. Верил, что пребываю в стане великой России, что с нами – побитыми, униженными, оборванными, завшивевшими – весь ее ум, и совесть, и честь… Удивляться будете, но это так… Потом красные взломали Ишуньскую позицию, начался наш последний драп к портам Крыма… А я все еще верил. Хотя, если уж полную правду говорить, верил больше из упрямства, а точнее – из страха, боялся потерять последнюю опору… К тому времени я глаза лишился, не гож стал для строевой службы. По протекции попал в штаб корпуса. О Кутепове слыхали?.. Был я какое-то время при нем. Так что заключительный акт трагедии я наблюдал сверху, и все стало виднее. Тогда и начал прозревать. Как после операции на глазах, когда повязку снимают.
– Еще в Крыму? – удивился я. – Что ж вас за границу понесло?
– Вы не так меня поняли… Человека я тогда в подлинности его увидел. Предстал он перед глазами, как голенький. Не совсем еще, но почти.
– Вы яснее, о каком человеке говорите?
– Обыкновенном. Как таковом. О венце творения, имя коему легион. В Ялте бывали?
– Приходилось.
– Ну, тогда представляете себе: горы, море, кипарисы… А другого представить не сможете. Среди всех этих красот кишмя кишело все лучшее, что родила Россия. Цвет армии и общества. Светлейшие умы. Куда ни плюнь, всенепременно попадешь в государственного деятеля, либо в профессора, либо в писателя – недавнего властителя дум. Великие актеры. Композиторы. Имена, известные всей Европе. А какие женщины! Их выхаживали отряды нянек, бонн, француженок, англичанок. Отпрыски титулованных фамилий, занесенных на скрижали отечественной истории.
У Лютова зачесалось все тело. Он елозил по спинке кресла и совсем потерял контроль над своими руками – скреб ногтями предплечья, бедра.
– В ресторанах еще кутили, допивали заморские вина, а боевые офицеры, раненые, сраженные сыпняком, валялись на набережной без полушки в кармане. Кто зашивал в исподнее и топил в пуху подушек жемчуга, заделывал в каблуки бриллианты, а кто протягивал руку за подаянием. У кого хватало сил – грабил, убивал. Люди, которые еще вчера за тень, брошенную на их честь, готовы были идти к барьеру, воровали казенное имущество, брали взятки, спекулировали. Колоссальные суммы войсковых касс, ценности, вывезенные из брошенных городов, – все расползалось по карманам темных дельцов и заслуженных генералов… За место на пароходе готовы были глотку перегрызть ближайшему другу, сбросить старуху в море, растоптать младенца, упавшего в давке.
– Если вы все это видели и понимали, – прервал я его, чтобы дать ему передохнуть и совладать с развинтившимися нервами, – то должны были понять и другое: что правильно сделал народ, сбросив этот прогнивший класс.
– Не-ет! – язвительно протянул Лютов. – Понял я больше. До конца понял. На всю жизнь… Понял, что человек человеку не волк, а хуже… Понял, что все человеческое в человеке – та же штукатурка на фасаде: чуть ударь – отвалится. А под ней обыкновенный зверь. Нет, не зверь. Куда там! Ни один зверь не может стать подлецом, а человек может. Поскольку – венец творения!
– Это вы о своем окружении правильно говорите.
– Зачем! Все одинаковы. Я потом лицезрел, как штукатурка с немцев, с потомков Шиллера и Бетховена, сваливалась. Тоже было зрелище для богов. Но я упредил события. Понял все до конца не в Крыму. Позже. В Константинополе… Сначала попал в Галлиполи. Не слыхали? Длинный такой аппендикс на севере Дарданелл. Там наш корпус встал на французские харчи. Но я не долго терпел. Заболел тифом, попал к смертникам в госпиталь, выкарабкался и оказался в Стамбуле.
Лютов замолчал, вглядываясь в прошлое, а может быть, горло у него закупорило волнение. Я уже собирался встать и кончить этот тяжелый разговор, но он продолжал:
– Что собой представлял Царьград священный в те окаянные времена, описывать не буду. Наше христолюбивое воинство превратилось в торгашей, спекулянтов, попрошаек. Гвардейские полковники, последыши аристократических фамилий, и тут же солдатня, – все одинаково торговали, кто чем. У кого офицерские штаны на руках, у другого – английские ботинки на шнурках через плечо… Ночевали в кофейнях. Стол на ночь – пять пиастров. Вся штукатурка начисто слетела, и стала видной самая суть, кто есть кто. Служили лакеями, швейцарами, судомойками – с рвением, как по призванию. У кого капитал или связи богатые, у тех, конечно, штукатурка прочнее держится. Деньги, как цемент, крепче всего помогают сохранить видимость человеческого обличья.
– Ну уж это вранье, – не удержался я. – Деньги чаще всего и превращают людей в зверье.
– Не могу согласиться.
– Но у вас-то, как я понимаю, и денег не было, а зверем не стали. Или – тоже?
– А как же! Стал. Только и звери разные. Я из травоядных. Это уж от рождения. У кого клыков нет, тот мясо рвать не сможет. Я о лакеях и судомойках не в осуждение. И я за любую работу хватался. В холерном бараке полы мыл, сортиры чистил. Вот только подаяния не просил и подлецом не стал. Не смог… Но я о другом хотел… Была у меня знакомая семья.
Лютов перестал чесаться, зажал ладони между колен, уперся глазами в ковер и долго колебался, говорить или закончить на этом свою исповедь.
– Да, была. Их именье с моим, родительским, через ручей. В Орловской губернии. Тургеневский край. От Спасского-Лутовинова верст восемнадцать. До Бежина Луга пешком ходили. Такой тихой красоты не видал, не увижу, да и нет ее больше нигде. Я всю семью любил. Сам осиротел рано, и был их дом моим домом. И не только тем был счастлив. Сколько людей ни встречал, а такой чистоты душевной, такого врожденного благородства и щедрости чувств ни у кого видеть не доводилось. Ни лжи, ни корысти. О каждом из этой семьи мог убежденно сказать: «Се Человек!..» Из двух дочерей старшая была моей нареченной. Все шло к свадьбе. А тут тринадцатый год – торжества по случаю трехсотлетия дома Романовых. Отбыло все семейство в Питер на празднества. Там, на балу, она и познакомилась с другим… Бунинскую «Митину любовь» читать приходилось? В ней мои страдания в точности описаны. Изображать страдания писатели – мастаки… Сам я понимал, что другой достойнее меня. Он и родом был знатней, и красив, как античный герой, и землю мерил тысячами десятин. А смирить себя не мог… Венчались они в Преображенском соборе, а через месяц война… Я все делал, чтобы из души ее выключить, – не смог, любил еще сильней, как околдованный. Виделись мы, объяснились. И на фронт она писала, слезно просила забыть. А у меня одна безумная надежда в сердце жила. Стыдно вспоминать. Мы с ее мужем в разных армиях служили, но я о нем все знал. Он тоже на передовой воевал. И не оставляла меня мысль: а вдруг убьют его, а я живым останусь… И после революции я ее из виду не выпускал. Бежали они ни с чем. Семья никогда богатой не была, но кое-какие деньжата в Орловском банке лежали, да еще фамильные побрякушки в сейфе. И тех не захватили, доверенность оставили пройдохе на честное слово… Последний раз в Ростове их видел. А в Крыму потерял. Слышал, что на пароход сели, а на какой, никому не ведомо… Стал искать в Константинополе. Нашел. Встретил знакомого поручика, вышибалой в кабаке служил, он мне и доложил. О старшей сказал коротко: «Здесь. Но только за доллары. Принцесса». В другое время я бы его на месте задушил. «Принцессами долларов» проституток называли, самых дорогих, из высшего общества. Но и про поручика знал – не из сплетников. Да и со всей семьей он встречался не раз. Все знал досконально. Отец в Феодосии умер, сердце разорвалось. Мать с младшей на том берегу остались, об их дальнейшей судьбе ничего сказать не мог. А старшая к мужу прорвалась и вместе с ним эвакуировалась. Остались без денег, опустились до нищеты. Случайно попали в компанию французских офицеров, и приглянулась она кому-то из высших чинов. Мужу отвалили крупно, валютой. А жена пошла по рукам. Так и живут… Привыкли. Я слушал, знал, что он правду говорит, а поверить не мог. Спросил адрес. Подстерег на улице. Увидел издали, а узнал только вблизи. Она пригляделась и ахнула. А я в глаза ее вникаю, вижу – все правда. Присели мы за столик в кофейной, и не могу от ее рук оторваться. Только от прошлого и остались руки – нежные, чуткие… Был у меня план: бежать из этого вселенского вертепа в Болгарию. Там русских хорошо принимали, работать можно было. Излагаю, зову с собой. Еще любил, надеялся. А она не слушает. Смотрит на мой затертый френч, на битые ботинки и молчит. Не просто молчит, а скучает. Встала: «Извини, Андре, мне пора». Еще улыбнулась. Но как улыбнулась! Лучше бы оскалилась…
– А как вы к Герзигу попали? – спросил я, чтобы отвлечь его от мрачных мыслей.
– Я еще о том дне, в Стамбуле. Очень для меня важным стал тот день. Окончательно прозрел, последние иллюзии по ветру пустил. Понял, что все выдумки – и человек и бог. И смысла никакого в жизни нет, пустая возня от колыбели до могилы. Как у муравьев, только у них честнее, чище.
Живой глаз Лютова смотрел на меня тоскливо и доверчиво. Сквозь мутную слезу просвечивала старая, привычная боль.
– Надо было мне тогда же подвести черту, исправить ошибку природы. Не хватило человеческого, зверь сильнее оказался, настоял: дыши, пока дышится… Вы про Герзига? Колесил я по Европе, сам от себя убежать хотел. Разыгрался мой тройничный нерв, с ума от боли сходил. Один благожелатель и пристроил к Герзигу. Он специалист первостатейный. Мужчин стали в армию забирать, а у него нехватка в прислуге, предложил мне задержаться. Так и застрял, вместе с ним из Германии сюда приехал…
Последние слова Лютов произносил все тише, осевшим голосом. На меня больше глаз не поднимал, отводил в сторону – то ли стыдился, то ли жалел, что разболтался.
– Теперь послушайте меня, Андрей Андреевич, – сказал я. – Попробуйте решить такую задачку. Представьте себе, что немцы в эту войну осадили бы не Ленинград, а ваш дореволюционный Петербург. Это – условие задачи. А теперь вопросы: пошел бы ваш «весь Петербург», ваши утонченные русские патриоты, ваши женщины, воспитанные няньками и боннами, – все, кого вы назвали умом и совестью России, – пошли бы они рыть траншеи под немецкими бомбами?
– К чему этот вопрос?
– Имеет прямое отношение к тому, что вы рассказали. Я спрашиваю: стали бы люди из вашего Петербурга, те, что бежали с вами в Крым, учиться, как из подворотен бросать бутылки с горючкой по немецким танкам? И еще вопрос: пошли бы они к станкам в промерзшие цехи опухшими руками точить снаряды?
Лютов молчал.
– Что, трудная задачка? Вот вы рассказали, как ваш высший свет – ум и совесть – занимался казнокрадством, грабежом, проституцией, либо вымирал среди вшей и грязи. Это на юге, под солнышком, когда рестораны еще ломились от жратвы. Представляете себе, как она выглядела бы, ваша элита, в условиях блокады? Какое зловоние пошло бы от нее по всему миру?.. А знаете, что за всю историю войн и осад не было такого дружного и честного города, каким был блокированный Ленинград?
– Вы меня не агитируйте, Сергей Иванович.
– Да на кой черт мне вас агитировать! Это вы меня разагитировали своими мемуарами. Из ваших же рассказов такая задача выросла. В одном и том же городе жили, на той же Неве. И люди вроде бы тех же корней – россияне, на одном языке говорили. А как пришло время испытаний, вели себя, как будто с разных планет. Вот штука какая. Кстати, это не большевики, а ваш же высший свет, ваши генералы и министры еще в семнадцатом году собирались отдать Петроград немцам, папашам нынешних гитлеровцев. Не дожидаясь осады, без борьбы. Было такое?
– Для чего это вы мне напоминаете?
– А это к вашей теории насчет штукатурки. Вы всю жизнь провели среди дерьма, потому и ваши идеи дерьмом пропахли. Какая же штукатурка у наших людей, если ее ни бомбами, ни голодом сбить не могли?
– Ваш секрет. Придумали цемент покрепче. А все равно, под штукатуркой то же самое. Не поверю, что может человек стать не тем, что он есть. На этот раз ваша взяла, слава богу. Утопите окаянную гитлерию в крови – туда ей дорога. А вы на чем другом сорветесь, покажете свое нутро. Мира и счастья для человека как не было на земле, так и не будет. Не достоин, слишком гадок для счастья.
– С такими мыслями действительно только головой в прорубь, – посоветовал я от души.
– Вот уж в этом сам себе хозяин. Захочу – прыгну, не пожелаю – обойду…
Люба позвала обедать.
20
– Зря сидели? – спросил я.
– Зря, – удрученно подтвердил Стефан.
– Может, днем придут. Кого-нибудь оставил?
– Сидят двое.
Мы встретились глазами и рассмеялись. Оба хорошо знали деловую квалификацию его полицейских. Они не только маскироваться не умели, но даже разговаривать тихо не научились. Нужно было быть слепым и глухим, чтобы не заметить их засады.
Вчера одна молодая женщина, ходившая на кладбище сменить свечку на родной могилке, увидела в соседнем склепе свежий запас продуктов – корзинку со шпиком, хлебом и овощами. Она рассказала соседкам, а от них весть быстренько добежала до Стефана, и он немедля оцепил кладбище своими ребятами. Вывод напрашивался сам собой: продукты предназначены кому-то, кто прячется в подполье, скорее всего диверсанту, которого мы ищем. Если принесли еду ему, значит, он голоден. А ежели голоден, то обязательно придет. Ожидая его и просидели всю ночь. Чуть ли не за каждым кустом укрывался полицейский, а сам Стефан стоял в обнимку с мраморным ангелом, охранявшим покой усопших.
И никто не пришел. Содержимое корзинки проголодавшаяся полиция под утро съела сама.
– Так и не узнал, кто приносил?
– Кто, кто! – взорвался Стефан. – Я тебе говорил, что фашистских гадов тут полно, а ты… – Он махнул рукой.
– Для того ты и поставлен, чтобы обезвредить их. Но из-за нескольких тараканов жечь избу неразумно.
– Разреши обыскать все особняки – найду. И чего ты эту капиталистическую сволочь охраняешь?
– Порядок я охраняю, а не сволочь. Ты еще предложи всех выслать, оставить только твою полицию, вот красота будет. Не знаю, чему тебя в партизанах учили…
– Беспощадности учили, – не дал мне договорить Стефан. – Степан учил: не доверяй врагам.
– Опять Степан.
– Опять, и опять, и всегда. Ты меня не переучишь.
– А я и не собираюсь. Степан правильно учил, а вот узнавать врага, отличать его от людей, ни в чем не повинных, никто тебя не научит, сам учись.
Так мы пререкались довольно часто, когда оба чувствовали свою неумелость. Отводили душу.
Заглянул дежурный и доложил, что по срочному делу просится на прием некий Горушка. Разговор со Стефаном зашел в тупик, и я даже обрадовался нежданному посетителю.
Незнакомый мне Горушка, по виду из старых рабочих, натрудивших и руки и спину, очень извинялся, что прервал беседу таких занятых людей, но его старуха убедила не откладывать то сообщение коменданту, которое он собирался сделать. Правда, он не уверен, что сообщение столь уж важное…
А когда Стефан прервал его и предложил говорить по существу, то, что мы услышали, заставило нас насторожиться. Стефан ходил вокруг Горушки, поторапливая его, заставляя дважды повторять одно и то же.
Поздно ночью Горушка возвращался домой и проходил мимо бывшей лаборатории, все еще ожидавшей капитального переустройства. Как и все в Содлаке, он знал, что из этого здания все вывезено, что никем оно не занято, потому и обратил внимание на какого-то человека, ковырявшегося у одного из окон.
Из любопытства Горушка постоял у забора, интересуясь, что неизвестный собирается делать дальше. И только когда окно распахнулось, он решил, что это глупый воришка, надеявшийся чем-нибудь поживиться в пустом помещении. Старик постучал палкой по забору, и вор бросился наутек вниз, через сады. Вот, собственно, и все. Окно Горушка прикрыл, чтобы не соблазнились другие, и пошел домой. А жена его долго пилила, доказывая, что не его дело решать – глупый ли то был воришка или умный. Это дело коменданта. Поэтому он с утра и пришел.
Мы поблагодарили Горушку и, отпустив его, поехали в лабораторию. Второе окно справа, о котором говорил Горушка, оказалось вскрытым умелой рукой.
– Восстанови здесь пост, и давай думать, – сказал я.
– А чего думать? Старик прав, какой-то олух полез от нечего делать, – откликнулся Стефан не совсем уверенно.
– А не кажется ли тебе странным, что полез он именно в ту ночь, когда ты со всей своей полицией сидел на кладбище?
– Ты думаешь…
– Думаю: не подкинута ли вся эта жратва в склеп специально, чтобы отвлечь твои патрули и создать простор для какой-то операции?
– Какой операции?
– Вот это и нужно разгадать. Олух? Нет в городе такого олуха, который не знал бы, что воровать здесь нечего. Если уж ему так приспичило, то мог в любой магазин залезть – там-то пожива наверняка была бы. А сюда зачем?
Мы вновь обошли помещение, осмотрели все закоулки и не нашли ничего, кроме битого стекла. Забрели в кабинет – единственную комнату, имевшую жилой вид, с мягкой мебелью, книжными шкафами и вместительным баром для напитков. Все здесь было сдвинуто с места, когда майор и лейтенант обстукивали стены, и напитков никаких не сохранилось, но посидеть и подумать можно было с комфортом.
– Ты прав, – согласился наконец Стефан. – Что-то неладно. И работает не один. Пробираться в склеп, подбрасывать провизию… Я еще удивился, почему корзина оставлена почти на виду, любой должен был заметить. Явная приманка… Хитрая башка работала.
– Но расчет был не на очень хитрую голову.
Стефан не огрызнулся. Всей пятерней он распахивал торчавшие во все стороны волосы, переживая неудачу.
– Доложу-ка Шамову, – предложил я. – Пусть приезжают его ребята и разбираются. Признаемся, что это нам не по зубам.
– Прошу тебя, Сергей, – умоляюще сказал Стефан, – не звони пока. Стыдно. Попробуем сами. Давай мыслить логически. Если все так, как нам кажется, то лез сюда не вор. Лез диверсант.
Для Стефана вывод был естественный, он давно ждал диверсий. Но смысла в этом выводе я пока не видел.
– Какую он тут диверсию собирался учинить? Все, что он мог бы еще поломать, увезено.
– Другая диверсия. Все уже знают, что здесь будет дом коммунистов, – решил взорвать. Наверняка у него с собой была взрывчатка.
– Ты представляешь себе, сколько нужно взрывчатки, чтобы сокрушить такое здание? А был он один, и бежал, когда его увидел Горушка, быстро, налегке. Нет, взрывы так не готовят.
– А может быть, и другая цель была, – расхаживая по кабинету, размышлял Стефан. – А вдруг здесь что-то спрятано, чего наши не нашли? Они скрытый выход обнаружили и успокоились. А вдруг есть еще что-то, поглавней?
– Я знаю, что ты предложишь. Разломать все стены и в мусоре найти то самое главное…
– Ты не всегда остришь удачно, – спокойно заметил Стефан. – Я не настаиваю ни на одном своем предположении. Может быть, истина где-то рядом. Но факт есть факт. Им нужно сюда попасть для какого-то важного дела. Из-за пустяка не стали бы они подбрасывать корзинку, отвлекать полицию… Давай поможем им, создадим оперативный простор.
– Как?
– Поста я здесь ставить не буду. Открытого. Найдем уголок для наблюдения издали. Это раз. А чтобы ускорить операцию, объявим сегодня, что завтра начинаем заселять помещение. У них останемся одна ночь для последней попытки. И мы возьмем их с поличным.
– Беру свои слова назад, Стефан. Твоя голова тоже не соломой набита. План мне нравится. А если сорвется и никто не придет?
– Будешь звонить Шамову.
На том и договорились.
Никакого удобного места для наблюдения за лабораторией мы так и не нашли. Ночи стояли темные, издали просматривать всю огороженную территорию было невозможно. Пришлось пойти на риск. Пока не зашло солнце, полицейские патрули ходили по всем прилегающим дорогам, вновь осматривали брошенные строения, сады, сараи.
Содлаковцы уже привыкли, что полиция ищет каких-то злоумышленников, и никто не мог связать ее активность с подготовкой операции, задуманной Стефаном. А нам важно было, чтобы на короткий срок отпугнуть от района лаборатории соглядатаев, которые заметили бы, как мы – Стефан, Франц и я – поодиночке проникали в пустое здание.
Роли распределили так: Франц остался в первой комнате, куда предполагаемый диверсант должен был влезть через окно. Стефан занял свой пост в глубине лаборатории. Я засел в кабинете на широком подоконнике за плотной портьерой. Договорились ни в коем случае себя не обнаруживать и диверсанта не задерживать, пока он не приступит к своей работе и не раскроет замысла. Если спугнем раньше, может прикинуться тем самым дурнем, за которого его принял Горушка, и мы ничего не добьемся. Условились о сигналах, когда спешить на помощь друг другу, и приготовились к долгому ожиданию.
Вечером все патрули ушли, не оставив вблизи ни одного человека. Оперативный простор для неизвестного гостя был создан. Проверив пистолеты и фонари, мы разошлись по местам и затихли. Впервые после долгого перерыва я почувствовал себя в боевой обстановке. Давно не переживал тревожного ожидания, когда каждая минута ощущается на вес, а слух напряжен до того, что слышишь шорох бездушных вещей. Снова перебираю в уме, всели предусмотрено, какие могут быть неожиданности… И только вспомнив, что сижу я в мирном городке и жду какого-то, может быть, придуманного нами диверсанта, который то ли придет, то ли нет, я повеселел. Стал представлять себе, как завтра невыспавшиеся, дураки дураками будем смотреть друг на друга.
Но он пришел. Даже из кабинета я услышал, как упал на асфальт камешек, подложенный нами под раму так, чтобы он свалился, если окно откроется. Шаги его я уловил, когда он остановился у дверей кабинета. Стоял, видимо прислушиваясь. Только бы Франц не вздумал шагнуть за ним.
Он не пользовался фонарем, переступал осторожно, ощупывая ногами пол, а руками – стены. Я не видел его, но дыхание и каждое шевеление доходило до меня. Он вошел в кабинет и чуть пошумел ножкой стула. Нет, судя по звукам, не задел, а перенес стул на другое место. Мягко вздохнула прижатая кожа сиденья. Неужели уселся? Где-то на противоположной стороне как будто повернулся большой ключ в замке. И сверху, с потолка, что-то поползло вниз. Рядом с собой я услышал железный шелест скользящих тросиков.
Пора! Включаю фонарь, поднимаю пистолет и говорю: «Руки! Буду стрелять!» В то же мгновенье в кабинет врываются Стефан и Франц.
Он стоял на стуле, и свет фонаря превратил его в нелепую статую. Даже рук не поднял, просто прислонился к стене, чтобы не упасть. Теперь уже три фонаря освещали его лицо, и нашему изумлению не было меры. Перед нами стоял весельчак Билл, лихой американец. Сначала он щурился от бивших в него лучей, потом разглядел нас и улыбнулся. Да, улыбнулся совсем естественно, без тени испуга, широкой белозубой улыбкой, как будто сыграл с нами забавную шутку.
Стефан подошел к нему, провел руками по карманам, никакого оружия не обнаружил и показал на пол: «Слезай!» Мы включили электричество, все стало будничным – встретились четыре человека в кабинете и занимаются деловым разговором. Все было бы будничным, если бы не серебристый, прямоугольный ящик, свисавший с потолка на двух стальных тросах. Он выскочил из открывшейся ниши в потолке.
Стул все еще стоял у стены. А стена была голая. Только под карнизом торчал массивный бронзовый крюк, на котором висел портрет Гитлера, сброшенный Стефаном еще при первом осмотре.
Кроме английского, Билл немного владел немецким, и переговоры с ним мы вели через Франца.
– Пусть покажет, – сказал Стефан.
Билл охотно вскочил на стул и дважды повернул крюк влево. Где-то в недрах перекрытий сработала пружина, и тросики поползли вверх, унося с собой ящик. Прошло не больше минуты, и ящик исчез. Но дыра в потолке еще зияла. Билл сантиметра на два утопил крюк и повернул его вправо. Люк в потолке закрылся, даже пазов не осталось.
– Пусть крутит обратно! – скомандовал Стефан.
Билл повторил всю операцию в обратном порядке, и ящик снова повис на уровне человека среднего роста.
– Пусть откроет сейф, – продолжал командовать Стефан.
Билл улыбнулся еще шире, сел в кресло, задрал ногу на ногу и вытащил сигарету.
– Встать! – яростно крикнул Стефан.
Но на Билла его окрик не произвел никакого впечатления. Он раскурил сигарету и спокойно сказал:
– Дело прежде всего. Я работал и хочу получить свое. Но готов поделиться. Давайте договоримся.
Мы не знали, что о нем думать. С такой наглостью нам еще встречаться не приходилось. Действовал он как опытный преступник, а уличенный на месте, вел себя как простак. Или он прикидывался ненормальным?..
– Не ори на него, – сказал я Стефану, – выслушаем.
Билл, все так же чистосердечно глядя нам в глаза, рассказал, что один немец просил его забраться в лабораторию и достать из этого ящика какие-то деловые документы. Немец сказал, что уполномочен хозяевами лаборатории и на эти документы имеет право. Сам он стар и лазить в окна не может. За работу обещал Биллу три тысячи долларов. Это хорошие деньги, и Билл согласился. Он вернется из плена без единого пенса, и три тысячи ему очень пригодятся.