Текст книги "С двух берегов"
Автор книги: Марк Ланской
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Мы оставили раненым бинты, консервы и поехали. Все молчали. Бывают состояния души, когда любые слова кажутся не к месту, изношенными. В такие минуты нет слов сильнее молчания. Мы часто вот так молчали в те дни отступления. И убеждены были, что, когда доберемся до немецких городов и деревень, до питомников, где выращивались такие убийцы, никого в живых не оставим. А приблизились вплотную – и увидели просто людей. Иди разберись, кто из них в чем виноват. Куда-то ушло, растаяло ожесточение. Остались – боль и смятение в мыслях.
Теперь я смотрел на широкое, запруженное машинами шоссе, на медленно бредущих людей, а видел окровавленную проселочную дорогу. Почему я должен жалеть этих, живых? Только потому, что они идут, изнемогая под бременем своего барахла и своей вины?
Их никто не гнал. Сами испугались. Расплаты за преступления своих сынов испугались. Идут к себе, в свои села, где ни один дом не подожжен красноармейской рукой. За это уж можно было поручиться: и приказа такого варварского никто бы в нашей армии не отдал, и ничья рука не поднялась бы жечь мирное жилье только потому, что оно чужое. Придут, опомнятся от страха и снова заживут… А наши сейчас возвращаются на пепелища, в зону пустыни, заранее спланированную и с усердием созданную. Нет, не знаете вы, что такое горе… Иди, иди, старик, задыхайся под своим рюкзаком. Плачь, старуха, над тюком, которого не дотащить тебе до дома. Ты идешь не в Майданек, куда гнали сотни тысяч таких же старух твои внуки. Не жаль мне вас.
Так я думал и в то же время с неожиданной теплотой смотрел на беленькую полоску Володиного подворотничка. Не мог себе простить, что не осмелился сказать Нечаеву то, о чем сказал этот паренек, сидевший за баранкой.
5
Я остался один на безлюдной площади. Растаял вдали шум мотора, и на меня навалилась жутковатая тишина чужого города. Попутная машина должна была высадить меня в Содлаке часов в пять дня. Но по дороге меняли колеса, продували карбюратор, закусывали на травке, и прибыл я в свою вотчину ночью, в двенадцатом часу.
Городок то ли спал, то ли притаился. В лунном свете, наполовину прикрытый густыми тенями домов и деревьев, он казался еще загадочней, чем в ту минуту, когда я впервые услышал его название и увидел крохотную точку на карте. Не зная, куда направиться, я положил у ног вещевой мешок, достал папироску и стал возиться с зажигалкой, щедро разбрасывавшей искры, но не дававшей огня. Вдруг из темноты высунулась рука с отлично горевшим фитилем. Передо мной предстал полицейский, в форменной куртке с ремнями. Он вытянулся, перехватил зажигалку левой рукой, а правую вскинул к козырьку фуражки, старательно вывернув ладонь и растопырив пальцы.
– Прошу, пан комендант!
Я прикурил, подивился про себя, откуда он знает, что я комендант, и сказал:
– Веди в гостиницу. Отель! – добавил я для ясности.
Он понимающе кивнул, неразборчиво залопотал, хотел было взять мой мешок, но я не отдал. Он повел меня по темной аллее, звучным топотом сапог извещая город о прибытии коменданта. Но сквозь этот топот мне послышалось шарканье других шагов. И ощущение появилось, будто кто-то сверлит мой затылок глазами. Я круто обернулся и приметил вдали прятавшихся за деревьями людей.
– Кто? – строго спросил я полицейского, показывая назад.
Он с досадой отмахнулся и грозно рявкнул в темноту.
– Постой! – приказал я ему и крикнул сам: – Эй, вы! Подите сюда, чего прячетесь?
Робко подталкивая друг друга, к нам приблизились человек пять. Один из них, длинный, узкоплечий, вышел вперед, протянул мне руку, неожиданно крепкую, затвердевшую в работе.
– Гловашко, – представился он, – Петр.
– Здравствуйте, Гловашко. У вас ко мне дело есть? Что-нибудь срочное?
– Славяне мы, славяне, – заговорил он, не отпуская моей руки.
За время поездки я не раз слышал слово «славяне», произносимое как пароль дружбы и братства. Вначале меня смешили эти поспешные заверения в нашем «кровном» родстве, которыми люди разных национальностей старались отмежеваться от немцев и завоевать доверие русских солдат, но постепенно привык и теперь не удивлялся, слушая Гловашку. Чтобы у меня не осталось сомнений, он уточнил:
– Я – словак. Он тот – словенец, – показал Гловашко на кого-то из своих спутников. – А те – сербы… Еще хорват с нами… Кабы вы знали, как мы ждали вас.
То, что в составе этой нежданной делегации оказались представители нескольких народностей, меня тоже не удивило. Я уже знал от Нечаева, что пограничные города Югославии, Румынии, Чехословакии издавна сложились как многонациональные поселения.
В голосе Гловашки послышалась такая тоска долгого ожидания, что я сразу поверил: не врет.
– А откуда вы знали, что я приеду?
Теперь уже подошли совсем близко остальные, и каждый протягивал руку, что-то говорил, но слов я не понимал, и только по глазам, высвеченным луной, по лицам, обращенным ко мне, догадывался, что они рады моему приезду.
Дальше мы пошли гурьбой. Мои новые друзья оттерли полицейского в сторону и всё забегали вперед, чтобы вглядеться в меня. Петр Гловашко один среди них решался говорить на русском языке и все повторял, как долго меня ждали, дежурили каждую ночь и, слава богу, дождались, и теперь все будет очень хорошо.
Чувство одиночества и враждебной неизвестности, охватившее меня, когда уехала машина, сменилось вдруг появившейся самодовольной уверенностью, что приехал я не зря и действительно здесь кому-то нужен.
Полицейский остановился около высокой узорчатой ограды, за которой чернели кусты и деревья, а еще дальше высился большой, особняком стоявший трехэтажный дом.
– Комендатур! – доложил полицейский.
Я еще постоял с «братьями-славянами», надеясь, что кто-нибудь из них пригласит меня переночевать. Не хотелось мне идти в мрачный дом, где не светился ни один огонек и, по всей видимости, не было живой души. Но Гловашко не решился, вернее, даже не думал тогда, что комендант может оказать ему такую честь.
– Приходите завтра с утра, потолкуем, – сказал я на прощанье и вслед за полицейским вошел в открытую калитку.
Дом оказался просторней, чем я думал, мой батальон разместился бы в нем со всем имуществом. Полицейский шел на шаг впереди и включал свет в каждой комнате. Щелкнет выключателем и остановится, смотрит на меня, проверяет впечатление. И хотя удивления я не показывал, но про себя решил, что домишко под комендатуру отвели самый богатый – всюду ковры, люстры, мебель в парче и позолоте, хрусталь… Шагал я из одной комнаты в другую, поднимался по внутренним лестницам и думал: «На кой черт мне эти хоромы? Что я в них буду делать?» На втором этаже полицейский показал мне спальню – тоже казарму человек на сто можно было бы оборудовать, – а в ней две кровати, каждая с боксерский ринг. Одна застлана голубым бельем, вторая – розовым. Тут же дверь в ванную. Полицейский кран открыл, руку под струю сунул – хотел, наверно, убедить, что вода и впрямь мокрая.
Осматривать ночью весь дом я не собирался, бросил в кресло шинель и сказал:
– Хватит. Буду спать. Можете идти.
Он понял, козырнул и ушел..
В штабе фронта мне не только выспаться, но и опомниться не дали. Там как раз собирались переезжать в другой город, все торопились, и времени меня уговаривать ни у кого не было. Нечаев все провернул за несколько минут. Меня наскоро проинструктировали, снабдили бумажками и деньгами и отправили с такой поспешностью, как будто здесь уже начался пожар и без меня его гасить некому. Когда я заговорил о своей дивизии, на меня посмотрели как на контуженого. Попробовал я оттянуть время ссылкой на то, что не дают мне ни комендантского взвода, ни переводчика, но молоденький лейтенант, оформлявший мое назначение, на ходу пробормотал: «Там уже команда должна быть, наверно, ждет вас…»
И вот я сижу на перине, как бог на облаке, мрачно озираю чужие стены и медленно привыкаю к мысли, что никуда мне теперь от комендантской должности не уйти. Отяжелевшими руками снял я ремень, проверил пистолет, сунул его под голубую подушку, не помню, как стащил сапоги, и утоп в пуховиках.
6
Разбудил меня женский крик. Не горестный вопль обиженного человека, а именно крик – гневный, требовательный, возмущенный. И что самое удивительное, среди отрывистых немецких слов, которые во все горло выкрикивала женщина, я отчетливо услышал фразу, не требовавшую перевода: «Пусти, гадюка!»
Я подошел к окну, отдернул тяжелую портьеру, и по глазам прямой наводкой ударило солнце. После ночной черноты город выглядел праздничным, принарядившимся. Каждый лист на дереве, каждая черепичина на крышах налились своей краской: За чугунной оградой комендатуры молодая, небольшого росточка девушка молотила кулаками по широкой груди полицейского, охранявшего мою резиденцию. Вид у него был растерянный. Он хорошо знал, что время, когда эту русскую женщину можно было просто свалить ударом кулака, прошло. Но и нарушать мирный сон господина коменданта тоже не решался.
Распахнув створки окна, я громко крикнул: «Пропусти!» Полицейский щелкнул каблуками, встал по стойке «смирно», а девушка взглянула на меня как на чудотворца и кинулась к входным дверям.
Пока она поднималась по лестнице и плутала по комнатам, я кое-как оделся. Безо всякого стука она ворвалась в спальню и, обливаясь слезами, прижалась ко мне. Я стоял столбом, а она повисла на моей шее, уткнулась мокрым носом в погон и бормотала все одно и то же: «Родненький мой, родненький…» Вблизи она выглядела совсем девчушкой, из тех, что еще в школу бегают.
– Ладно, – говорю, – поплакала и хватит. Садись, рассказывай, кто ты есть и откуда.
– Как вас звать-то? – заикаясь, спросила она.
– Сергей Иванович. А тебя?
Она еще пуще заревела.
– Что с тобой? Обидел кто?
– Сергей Иваныч, – пропитывая слезами каждое слово, тянула она, – Сергей Иваныч…
– Заучила? Теперь говори, откуда ты взялась?
– Люба я. Пожарина Люба… Из-под Шимска мы, ильменские.
– Ну и отлично. А сюда как попала? Из угнанных?
Люба снова ухватилась за мою шею и разрыдалась еще громче.
– Хватит реветь! – сердито приказал я. – Слышишь? Успокойся. Останешься пока у меня, в комендатуре. Согласна?
– Согласна, – всхлипывая, повторила Люба.
– Вытри нос, познакомься с домом, найди кухню, сейчас будем тушенку разогревать.
Но искать кухню не потребовалось. Раздался робкий стук в дверь, и на пороге появилась дородная женщина в белом переднике, кружевном чепчике на голове и с добрейшей улыбкой на лице. Она что-то сказала, как пропела, и Люба перевела: «Кушать приглашают».
– Видишь, как здорово! Ты заодно и переводчицей будешь. Иди, я сполоснусь и тоже приду.
В столовой, рассчитанной человек на шестьдесят, все было из черного дерева, даже потолок. На больших картинах в золоченых рамах аппетитными красками была разрисована всякая снедь: овощи, фрукты, битая птица. Поглядел я на посуду, которой заставили край стола, вспомнил бухарестский ресторан и решил, что здесь побогаче.
Люба успела помыться, прибрала волосы и глядела на все с тревожной радостью, словно не веря своему счастью. Она бегом притащила из кухни горячий судочек под крышкой, всякую закуску, да еще водрузила хрустальный графин с вином. Но сама не села, стала в сторонке.
– Это ты, – спрашиваю, – привыкла с утра вино лакать?
– Что вы, Сергей Иваныч! – испугалась она. – Мне что дали, то принесла.
– А чего ты не садишься?
– Кушайте, я потом.
– Садись, приказываю.
Она послушно села, и видно было, как проглотила комок слез, всегда бывших у нее наготове. Есть стала степенно, отламывала хлеб маленькими кусочками, делая вид, что не очень голодна. А по бескровным губам и прозрачной шее нетрудно было догадаться, что досыта есть ей давно не приходилось. Руки ее с побитыми ногтями были красные, в трещинах, припухшие от тяжелой работы.
– А эта женщина откуда? Не узнавала?
– Как же не узнала? Все выспросила. Их там еще трое, – вызвались вас кормить.
– Ну вот что. Скажешь там, что для меня эта столовка не по росту – великовата. Здесь мы питательный пункт организуем для наших, кто проездом или раненый придет. А для нас с тобой найдем закуток попроще. И никаких хрусталей. Ты, может, к ним привыкла, а мне одно беспокойство – боюсь, разобью.
Люба слушала меня, от большой серьезности приоткрыв рот, как будто в каждом моем слове была труднопостижимая мудрость. Даже догадываясь, где у меня шутка, улыбалась неуверенно.
7
– Товарищ майор! Докладывает комендант города Содлак, капитан Таранов.
После того как я по бумажке прочитал телефонистке заковыристое название другого города и добавил слово «комендант», прошло не так много времени, но я успел малость понервничать. Своего прямого начальства, «окружного» коменданта Шамова, я ни разу не видел, ничего, кроме имени, отчества и звания, о нем не знал, и каков будет наш первый разговор, можно было только гадать.
Теплилась еще у меня надежда, что он сразу поймет мою непригодность к занимаемой должности и пришлет взамен кого-нибудь другого. Я все еще был уверен, что комендантов где-то специально готовят и обучают разным премудростям, а меня прислали по явному недоразумению.
– Содлак? – недоуменно повторил молодой, с заметной хрипотцой голос. – Погоди, сейчас с картой сверюсь… Ага! Точно! Поздравляю, капитан Таранов! С прибытием! Принял хозяйство?
– Принимать-то не у кого, товарищ майор. Приехал я…
– Помещение отвели? – прервал он меня. – Им команду дали.
– Помещения хватает, могу армейский КП развернуть.
– Чего ж тебе еще? Осваивайся, живи.
– Так у меня же никого нет, ни комендантского взвода, ни переводчика.
– Неужели нет? – с искренним удивлением подхватил Шамов.
– Никого, – подтвердил я, – один как перст.
– Эх, как обидели тебя, капитан Таранов, – сокрушенно поддержал Шамов. – И заместителя по иностранным делам нет? И духового оркестра нема?
Я молчал.
– Слушай, друг сердечный. Вот передо мной шпаргалка лежит. В ней и о твоем городе… Во всех отношениях благополучное место. На курорт тебя послали. Крупной промышленности нет… Население смешанное, процентов на восемьдесят славянское… Нацисты сбежали… Тебя там как отца родного оберегать будут, и ничего тебе не грозит.
– Да не угроз я боюсь, а дела, которого не знаю. И прошу только то, что положено.
– А у тебя, когда ты воевал, всегда было все, что положено?
Я опять замешкался с ответом, и он, видимо, решил, что загнал меня в угол.
– Молчишь? Если бы перед каждым боем дожидались всего, что положено, где бы мы с тобой сейчас куковали?
В его словах, кроме правды, мне послышалось еще явное желание свести серьезный разговор на шуточный лад, и я решил не поддаваться.
– Я, когда воевал, знал что к чему. А комендантскому делу меня никто не обучал, и без помощников мне не обойтись, товарищ майор.
– Опирайся на массы. Слышал такой лозунг?
– Без переводчика и на массы не обопрешься.
– А ты разве языков не знаешь? – опять так искренне удивился Шамов, что я стал горячо доказывать:
– В том-то и беда! Я же кадровикам говорил. И в личном деле у меня записано. – Я цеплялся за последнюю возможность доказать свое несоответствие.
– Плохо. Очень плохо, капитан Таранов, – сочувственно сказал Шамов. – Языки знать нужно. Как же так, комендант, а языков не знает. Должно быть, гувернантка у тебя никудышная была. Наверно, та же самая, что и у меня. Ничему, кроме «хенде хох», не обучила. – И довольный, что я снова попался на удочку, рассмеялся. – Неужели во всем твоем, как его… Содлаке не найдешь человека, который по-русски кумекает? Не верю. Это у тебя в первый день, да еще с утра, в глазах рябит. Действуй по инструкции, приказ выпусти…
– Получается, что мне в штабе фронта очки втерли, когда команду обещали, – подытожил я.
– Тут уж моя вина, – признался Шамов. – Твоих солдат я у себя задержал. Временно. Для неотложного дела понадобились… А пока взамен двух орлов послал – не нарадуешься.
– Каких орлов?
– Увидишь. Сегодня прибудут. В случае чего, я на помощь тебе все силы брошу, можешь не сомневаться. А сейчас прямой нужды не вижу. Ты ведь больше из перестраховки людей просишь. Верно?
Я вынужден был согласиться, что в немедленной помощи не нуждаюсь, и Шамов опять рассмеялся.
– Не зря мне тебя нахваливали, – врать не умеешь. Справишься. Звони чаще.
Я вспомнил о Любе.
– Здесь одна девушка объявилась, из наших, угнанных, у кулака работала.
– Ну?
– Нельзя ее временно у себя оставить? Она пока и за переводчицу…
– Ох и хитер! Только что говорил – «никого нет». А девка хороша? В смысле физкультподготовки?
В тоне Шамова появилась игривость, которая мне не понравилась.
– Ей еще девятнадцати нет, товарищ майор. Натерпелась она немало…
– Строгий ты мужик, Таранов. Можешь зачислить в штат. Возьми у нее данные, потом оформим. Все?
– Так точно!
– Хоть не вижу тебя, но представляю – хорошего коменданта в Содлак послали.
– Спасибо за аванс, не знаю, отработаю ли. Можно быть свободным?
– Погоди, пожми прежде трубку.
– Зачем?
– Вместо руки. И я пожал. Вот и поздоровкались. Теперь приступай к делам.
После этого разговора ясней не стало, как приступить и к какому делу, но зато пора надежд и сомнений для меня кончилась. Шамов прав: есть приказ, и мое дело выполнять. Знать бы только, с чего начинают коменданты свою деятельность? Само собой напрашивалось – прогуляться по городу, познакомиться с «хозяйством», но и это пришлось отложить.
Высоченная, обитая тисненой кожей дверь моего кабинета, напоминавшая поставленный на попа диван, открылась, и я увидел вчерашнего знакомца Петра Гловашку. За ним теснилось еще несколько человек. Я обрадовался. Ведь это и были те массы, опираться на которые советовал Шамов.
Кроме тех, кого я видел ночью, пришли и новые. Они подходили, называли свои имена, которые я старался запомнить, и чинно усаживались в глубокие кресла. Кабинет был просторным, как все в этом доме, и рассчитанным не столько для работы, сколько для сборищ. Кроме моего тяжелого стола на резных тумбах, в углах и у огромного камина размещались столики пониже, со своими лампами, пепельницами. Украшали еще кабинет разные фигурки из мрамора и бронзы.
Хотя я своим гостям ободряюще улыбался, заговорили они не сразу. Только некоторые из них пользовались отдельными русскими словами с необычными ударениями. Остальные говорили по-своему, на словацком, сербском – сначала совсем непонятно, но в ходе беседы я наловчился узнавать славянские корни, расшифровывать незнакомые слова и схватывать главное. Очень помогали их выразительные глаза и жесты. И меня как будто стали понимать все, особенно когда я сам пробовал пользоваться разгаданными и понравившимися мне оборотами моих собеседников.
В своем дневнике я не мог, да и не старался в точности записывать эту мешанину слов на разных языках, из которых складывался наш разговор, а излагал только смысл. Поэтому и сейчас, вспоминая те дни, пересказываю то, что слышал, как бы в переводе со всех языков сразу.
Самым старым и, по-видимому, самым уважаемым был Яромир Дюриш – грузный, лысый, с большими добрыми глазами цвета кофейной гущи. Прижимая к груди пухлую руку, он высказал свое восхищение Красной Армией, долго и с болью говорил о том, как горевали все славяне, когда германцы занимали русские земли, и как ликовали, когда мы перешли в наступление.
– Опять нас спасла Россия, – твердил он. – Если бы не русские, всем бы нам конец. Все вы – наши любимые сыновья. Счастливы наши глаза видеть тебя.
Все согласно кивали головами, вставляя в его речь слова, усиливавшие или уточнявшие ее смысл, и смотрели на меня с такой преданностью, что мне стало не по себе.
– Расскажите, как вы под немцами жили, – предложил я другую тему для разговора.
Когда они поняли, что я хочу узнать, все вскочили со своих мест, зашумели, лица мгновенно изменились, отразив все оттенки гнева, ненависти, горя. Порядок навел учитель Милован Алеш, моих лет, но густо поседевший человек с худым, ожесточенным лицом.
– Адам! – крикнул он. – Покажись коменданту.
Адама Томашека я приметил сразу, хотя он не сказал ни слова и даже не подошел ко мне, чтобы пожать руку, а задержался у двери и сел в самом углу. Его нельзя было спутать с другими хотя бы потому, что второго столь же отощавшего человека встретить было трудно. Казалось, что его треугольное лицо обтянуто тонкой зеленоватой бумагой. Черные, выпученные глаза смотрели не мигая, и такой в них застыл ужас, что, столкнувшись с ними, хотелось сразу же отвести взгляд.
Когда его окликнули, он вздрогнул и вскочил, как будто собравшись убежать из кабинета. Кто-то из сидевших рядом с ним даже придержал его за край пиджака. Увидев на лицах улыбки, Томашек тоже раздвинул плоские шторки губ, приоткрыв черную щель беззубого рта. Алеш и Гловашко подошли к нему, вывели на середину ковра и стали раздевать, как ребенка, сами расстегивали пуговицы, тянули рукава.
Прошло всего несколько дней, как Томашек, освобожденный нашими солдатами из лагеря, приехал в Содлак. Его тело еще сохранило свежие следы перенесенных истязаний. Когда его раздели догола, я увидел кости, шрамы, струпья. Глубокие, затянутые желтой пленкой шрамы на ногах и бедрах. Длинные, перекрещенные струпья на мешочками висевших ягодицах. Отчетливые изломы перебитых и кое-как сросшихся ребер.
Алеш поворачивал его передо мной и объяснял, другие подсказывали. Только Томашек молчал.
– Здесь били палками. Это рвали собаками. Это отморожено. А знаешь, какие у него были руки? – Алеш растопыренными пальцами обеих рук показывал бугры мышц, когда-то поднимавшиеся над палочками предплечий. – Сильней его никого в Содлаке не было. – Алеш надувал щеки, показывая, каким было лицо Томашека. – В лагерях сидел. Счастливчик Биркенау!
Я не понял, что значат последние слова, но тут сам Томашек, услышав «Биркенау», встрепенулся и быстро-быстро заговорил, обращаясь ко мне. Он размахивал руками, все кости его пришли в движение, и этот оживший скелет стал еще страшней, чем за минуту до того, когда был просто похож на экспонат какого-то медицинского музея. Говорил он неразборчиво, всхлипывая, задыхаясь, но понять его мне помогали остальные.
В Биркенау гитлеровцы уничтожили миллионы людей. Случайно уцелели и дождались Красной Армии одиночки. Никто из жителей Содлака и окрестных городов, попавших в Биркенау, не остался в живых. Один Томашек. Поэтому его и зовут: «Счастливчик Биркенау». Он был очень здоровым. И еще он был отличным слесарем. Он приносил немцам пользу и потому пережил многих. Но потом он ослабел и стал хуже работать. Его избивали. Его травили овчарками. Он умирал от дизентерии и лежал вместе с покойниками. Но он выжил. Он видел столько смертей! Он видел, как убивали, душили газом и сжигали в печах совсем маленьких детей.
– Вот таких, – Томашек показал на метр от пола, потом опускал руку все ниже и ниже, потом подбрасывал обе руки к груди, показывая младенцев. – Душили и сжигали.
Все, кто был в кабинете, кроме меня, наверно уже не раз слышали его рассказ, видели его обнаженное тело, но и они сидели как оглушенные.
По мере того как русские приближались, Томашека перевозили из одного лагеря в другой. Вокруг него в вагонах и на дорогах умирали тысячи тех, кого не успели сжечь. А он выжил. Вот он какой – Томашек! Разве не счастливчик?
Мне не нужно было доказывать, что гитлеровцы способны на любые злодеяния, сам навидался такого, что непостижимо ни уму, ни сердцу. Но когда я еще в госпитале прочитал статьи о «фабриках смерти», обнаруженных нашими войсками, не дошло до меня, не мог представить себе такое. И вот стоял передо мной человек, сам все испытавший, все видевший – жалкая пылинка, чудом проскочившая сквозь валы и шестерни машины истребления.
Его уже одевали, а он все выкрикивал имена палачей, номера лагерных корпусов и крематориев. Картины одна чудовищнее другой теснились в его мозгу, и он не мог остановиться.
– Вы не видели очереди к смерти! – кричал он. – Женщины и дети в очереди к смерти. Они ждут, пока освободится камера. Их заталкивают туда голыми, с поднятыми руками, чтобы больше вошло. Их подгоняют палками и сапогами, чтобы шли быстрей. А когда все полно и нельзя больше втолкнуть ни одного человека, им на руки бросают детей. Дети не упадут на пол. Там нельзя упасть – некуда. Дети висят на поднятых руках, цепляются за пальцы своих матерей. И дверь захлопывается. Идет газ. Задыхаются и матери и дети. Умирают, но не падают. Падать некуда. А очередь ждет. Могу я это забыть?! Могу?!
Я подошел к нему, усадил, попросил успокоиться. Он сразу затих. Только землистого цвета костлявые пальцы то сжимались в кулаки и стучали по острым коленкам, то сплетались и вздрагивали, продолжая неоконченный разговор.
После Томашека каждый спешил рассказать мне, как натерпелся он при фашистах. Сидели в тюрьме и старый Дюриш, и Гловашко, и Алеш. У других погибли родственники. Третьи скрывались в далеких деревнях.
– Остались в Содлаке активные нацисты и их подручные? – спросил я.
Они поспорили между собой, но согласились, что нацистов в городе не осталось. А насчет «подручных» мнения разделились. Каждый понял это слово по-своему, и уточнять я не стал.
– Без вашей помощи, – сказал я, – мне порядка в Содлаке не навести. Нужны свежие люди, антифашисты – и в администрацию, и в полицию. Поэтому прошу вас самих назвать подходящих работников, на которых можно положиться. Подумайте, и мы снова встретимся. А сейчас я хочу познакомиться с городом.
Сопровождать меня вызвались Гловашко, Дюриш и Алеш.