Текст книги "Неизвестный Троцкий (Илья Троцкий, Иван Бунин и эмиграция первой волны)"
Автор книги: Марк Уральский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 41 страниц)
Мы – я и жена – едим раз в день, да и то столько, что и воробья не накормишь. Изо дня в день, из года в год живем надеждой на «близкое» падение большевиков. А они, канальи, почему-то не хотят «рухаться»55.
О русской колонии на Капри, будучи ее общепризнанным старейшим членом, Первухин писал неоднократно. При этом все его высказывания о Горьком пронизаны резко отрицательным отношением к этому писателю.
Здесь уместно отметить, что отношение к Максиму Горькому у И.М. Троцкого всегда было настороженным, писатель, по всей видимости, отталкивал его своим «красивым цинизмом»56. В то же время «русскословец»-либерал И. Троцкий, как и его антагонист М. Меньшиков из консервативного Суворинского «Нового времени», а вместе с ним многочисленные горячие поклонники Горького – одного из самых знаменитых европейских писателей начала XX в., явно ждали, что «Он что-то должен сказать новое, большое...»57
Точка зрения Ильи Троцкого на «раннего» Горького ясно высказана им в театральной рецензии, написанной после дебюта писателя в качестве драматурга на берлинской театральной сцене58:
Театральный сезон Берлина открылся драмой Горького «Последние», поставленной дирекцией Макса Рейнгарда в известной «Kammerspiele»59.
Премьера у Рейнгарда – такое же событие для берлинцев, как для москвичей новая постановка в Художественном театре. Не берусь сказать, что, собственно, влекло фешенебельное берлинское общество в театр, – сама ли пьеса, или простое любопытство увидеть «живого» знаменитого писателя. Может быть, и то, и другое. Впрочем, каковы бы ни были побудительные причины переполнения театра, публика горько разочаровалась: Горький, несмотря на присутствие в Берлине, благоразумно не показывался в театре, а пьеса...
Далее журналист выражает сожаление по поводу выбора Рейнгардом, которого он комплиментарно аттестует как «берлинский “Станиславский”», именно этой пьесы Горького. По его мнению, она представляет собой:
Драматическое произведение, где почти отсутствует драматическое творчество, и где в одну кучу свалены политический сыск, революция, полиция и слабые намеки на высшую правду. <...> в ней все слишком отвлеченно, схематично и слишком мало напоминает реальную жизнь. Из каждого диалога, из каждой реплики проглядывает плохо спрятанная указка социал-демократа-«отзовиста»60. <...> Почему <публика, да еще немецкая,> должна верить автору, заявляющему, что все русские полицейские – непременно негодяи, а революционеры – идеалисты и апостолы высшей справедливости? А в «Последних», – пьесе, символизирующей обреченное на смерть современное буржуазное общество, – именно, заявляется это, притом почти без всякой аргументации.
Затем идет краткое изложение сюжетных коллизий в пьесе, которая, хотя И. Троцкий утверждает, что о сюжете «Последних» «в свое время достаточно говорила русская критика», была мало известна русской публике:
Старик Иван Коломийцев, бывший полицейский, его сын Александр и зять доктор Лещ, служащие при полиции, – негодяи, развратники, пьяницы, вымогатели и взяточники. Дочь Коломийцева, Надежда, только лишь потому, что она супруга Леща, – тоже мелкая и дрянная женщина. Семейный разлад в доме Коломийцева, изгнанного со службы за воровство и превышение власти, создан, конечно, разгульным деспотом-отцом. Гимназист Петя и подросток Вера, под влиянием озлобленной сестры-горбуньи Любы и товарищеских разговоров в школе, «разгадывают» отца. Люба, дочь жены Ивана Коломийцева от связи с его братом Яковом Коломийцевым, глубоко ненавидят своего «номинального» отца. Она видит, как хищные, алчные, развратные Иван, Александр и Лещ обирают больного шурина Якова, грабя остатки былого крупного состояния. На этой почве, а главное – ввиду непримиримого различия политических взглядов, и разыгрывается семейная драма. Гнилая атмосфера «полицейской семьи» отравляет Петю и Веру. Петя бросает гимназию и спивается, а Вера отдается околоточному надзирателю Якореву, тоже, разумеется, трусу и подхалиму. Больной Яков, глубоко любящий невестку, неспособен перенести развала ее семьи, и умирает в тот момент, когда его брат Иван, благодаря «протекции» Надежды, снова получает место. «Последние», как видите, хотя и обречены на духовное вымирание, однако цепко держатся и даже побеждают в реальной жизни.
В заключении своей рецензии И. Троцкий утверждает, что берлинская публика ни тематики пьесы не поняла, ни саму постановку не приняла. Более того, у него сложилось впечатление, что
исполнители дружно проваливали пьесу, абсолютно не понимая ролей. Грим, костюмы и инсценировка оставляли желать многого. Со стороны могло показаться, будто дирекция умышленно готовила провал.
Такого умышленного неуважения к произведению Горького, конечно, нельзя ожидать от Рейнгарда. <...> Но такт и художественное чутье должны были ему подсказать, что нельзя слабое драматическое произведение отдавать дилетантам на окончательный провал.
«Последние» не пользовались особой популярностью ни в дореволюционной России, ни в советское время. Интерес к этой пьесе возник лишь в конце 1990-х, когда ее стали ставить ведущие российские театры. Революционный пафос пьесы при этом уже не воспринимается как нечто достойное внимания, привлекала именно «бытовуха», где жизнь предстает «огромным бесформенным чудовищем, которое вечно требует жертв ему, жертв людьми».
Однако в литературно-театральной критике начала XX в. считалось, что, словами И. Троцкого,
Горький – великий художник, поэт природы и певец прекрасной жизни, но очень слабый драматург и плохой знаток сцены.
В зарубежной печати Горького даже называли «наименее искусным из драматургов», а о его и по сей день не сходящей со сцены пьесе «На дне» немецкие театральные критики писали, например, следующее:
«Нет более плохой драмы, более невозможного литературного произведения!» («Der Tag»). «В общепринятом смысле эти сцены <...> нельзя назвать драматическим произведением» («Magdeburg Zeit»). «Горький не драматург...» («Berl. Neueste Nachrichten»). «С точки зрения искусства и эстетики это произведение стоило бы отодвинуть на задний план» («Germania»). «Максим Горький <...> доказал самым неоспоримым образом, как мало значит техника в искусстве» («Der Tag»)61.
Естественно, эти высказывания не могли не сыграть своей роли в формировании восприятия И.М. Троцким-рецензентом драматургии Горького. Кроме того, по своим литературным вкусам Троцкий был сугубый «реалист» и к литературным новациям своего времени интереса не выказывал. Для него осталось незамеченным тяготение театральных опытов Горького к жанру «философской драмы» с синтезом «реалистической», «этико-психологической» и «символистской» линий художественного воплощения своих идей62. Последнее, видимо, и обусловило высокую оценку прозы и драматургии «реалиста» Горького западными писателями-модернистами, такими, например, как Август Стриндберг. Об этом свидетельствует в частности и сам И. Троцкий. Вспоминая о своей встрече со Стриндбергом, состоявшейся в 1911 г. (см. ниже в разделе «Скандинавская нота» в публицистике Ильи Троцкого: Август Стриндберг), он цитирует его дифирамбы Горькому:
Я люблю Горького. Слышал, будто в России начинают охладевать к творчеству Горького. Напрасно! У него есть бессмертные вещи. «Мальва», «Челкаш», «На дне» переживут нас. Горькому давно пора получить Нобелевскую премию63.
В более поздней статье Троцкого о Стриндберге64 к вышеприведенным высказываниям великого шведского писателя добавляется фраза с политическим подтекстом, демонстрирующая, что всегдашнее настороженное отношение автора к социальному пафосу Горького было вполне оправданным:
Герои Горького не надуманы. Они угроза обществу и когда-нибудь его одолеют.
По-видимому, в далеком 1910-м искушенные в различных новациях берлинские театралы все же увидели в новой пьесе Горького нечто большее, чем политический памфлет или «пошлейшую карикатуру» на русскую жизнь, поскольку, по словам Ильи Троцкого, отнеслись к ее постановке «благосклоннее, нежели можно было ожидать».
И.М. Троцкий, как русский демократ и либерал, всегда относился к Горькому настороженно, но и никогда не демонизировал его личность. Дальше отдельных саркастических выпадов в адрес «великого пролетарского писателя», чей ангажированный «наступающим классом» талант противопоставлялся им в статьях общечеловеческому литературному гению Ивана Бунина, и иронических замечаний, касающихся поддержки, оказываемой Горькому со стороны Кремля, он, как правило, не заходил. Даже в середине 1930-х И.М. Троцкий все еще видел в Горьком – близком друге Ленина и Сталина, – «признанного писателя», ведшего «открытую публичную жизнь».
Впрочем, такой точки зрения придерживались многие интеллектуалы русского Зарубежья. Показателен скандал, разгоревшийся после публикации в журнале «Литературные записки» статьи З. Гиппиус
«Литературная запись. Полет в Европу»65, в которой она непочтительно отозвалась о Горьком (что она, впрочем, делала еще и в Петербурге в начале века). <...> в редакцию <журнала> (и к самой Гиппиус) посыпались письма-протесты по поводу оскорбления ею «чтимого по всей России гения». <Редактор журнала > Вишняк опубликовал в газете «Последние новости» объяснение-сожаление-извинение, что был допущен «недосмотр Гиппиус». <Сама> она была вынуждена сделать «необходимые поправки» и затем следовало примирительное, заключительное послесловие П.Н. Милюкова»66
Немаловажную роль в наличии у самого И.М. Троцкого «положительной составляющей» по отношению к личности Горького, без сомнения, играет факт юдофильства писателя. Максим Горький по жизни неизменно декларировал свою симпатию и даже любовь к евреям. В истории русской культуры он, как никто другой, подходит под определение «искренний друг еврейского народа»67. Ни один из русских писателей не сказал так много задушевно-теплых слов о евреях и в защиту евреев, как Горький68.
Первая его публикация о евреях в России появилась в 1896 г. в газете «Одесские новости», последняя – статья «Об антисемитах», в газете «Правда» 24 июня 1931 г.. В 1900 г. под редакцией Горького вышел сборник «Погром». В нем резко осуждался воинствующий антисемитизм и подчеркивалось, что погромы позорят русский народ. В сборнике вместе с Горьким приняли участие и другие известные русские писатели и ученые, в том числе один из наставников Ильи Троцкого на литературном поприще С.И. Гусев-Оренбургский. Все они, к слову сказать, объявлены были черносотенной прессой «скрытыми евреями и врагами русского народа»69.
На протяжении всей своей творческой жизни Горький обращался к еврейской теме, в которой у него красной нитью проходит кровно близкий И.М. Троцкому тезис о том, что русский еврей – это, прежде всего, русский гражданин.
Однако с конца 1920-х почитание гения Горького в эмиграции резко пошло на убыль. А с началом ожесточенной борьбы за «русского Нобеля» (см. ниже раздел в Гл. 5 «Буниниана Ильи Троцкого») Илья Маркович от своего имени высказал в печати общее мнение эмигрантского сообщества в отношении «Буревестника революции», навсегда угнездившегося в большевистской Москве:
Пресмыкательство Горького перед большевиками оттолкнуло от него не только друзей, но и поклонников его таланта70.
Градус неприязни по отношению к Максиму Горькому достиг своего максимума к середине 1930-х, когда тот «воспел большевицкий террор, НКВД и ГУЛАГ как культурные явления»71.
И все же в воспоминаниях, опубликованных им на закате жизни72, И.М. Троцкий, отпустив за давностью времени Горькому политические грехи, пишет о нем с теплотой и даже слащавостью73:
Атмосфера предельной непринужденности, широкого хлебосольства и простоты, царившая в окружении Горького, располагала к общению и близости. Не замечалось и тени «олимпийства» или превосходства в обращении писателя с простыми смертными. Уже один его мягкий и густой басок звучал столь приветливо и обнадеживающе, что словно ключом открывал чужие сердца.
В культурологическом и историческом планах интересно сравнить портретные характеристики Горького у И.М. и Л.Д. Троцких – двух современников писателя, между собой, как уже отмечалось выше, являвшимися непримиримыми политическими антагонистами. Лев Давидович Троцкий создал весьма экспрессивные и одновременно лаконичные по форме литературные портреты соратников по борьбе «за освобождение рабочего класса»: Ленина, Сталина, Луначарского, Красина и др. Как ни странно, среди его «портретов революционеров» не встречается имя Горького – литератора, наиболее, казалось бы, близкого ему по духу и партийному товариществу. Только лишь в статье-некрологе, написанной 9 июля 1936 г. – через три недели после смерти Горького, – Лев Троцкий очерчивает свое видение образа усопшего писателя:
Незачем говорить, что покойного писателя изображают сейчас в Москве непреклонным революционером и твердокаменным большевиком. Все это бюрократические враки! К большевизму Горький близко подошел около 1905 года, вместе с целым слоем демократических попутчиков. Вместе с ними он отошел от большевиков, не теряя, однако, личных и дружественных связей с ними. Он вступил в партию, видимо, лишь в период советского Термидора. Его вражда к большевикам в период Октябрьской революции и гражданской войны, как и его сближение с термидорианской бюрократией слишком ясно показывают, что Горький никогда не был революционером. Но он был сателлитом революции, связанным с нею непреодолимым законом тяготения и всю свою жизнь вокруг нее вращавшимся. Как все сателлиты, он проходил разные «фазы»: солнце революции освещало иногда его лицо, иногда спину. Но во всех своих фазах Горький оставался верен себе, своей собственной, очень богатой, простой и вместе сложной натуре. Мы провожаем его без нот интимности и без преувеличенных похвал, но с уважением и благодарностью: этот большой писатель и большой человек навсегда вошел в историю народа, прокладывающего новые исторические пути74.
В целом же Лев Давидович критиковал Горького куда более жестко, чем Илья Маркович. В статье «Верное и фальшивое о Ленине: Мысли по поводу горьковской характеристики»75 он обвинял его, помимо уже отмеченной склонности придумывать небылицы, еще и в интеллигентской мягкотелости и двурушничестве:
...в России, в те трудные годы, Горький жестоко путался и рисковал запутаться окончательно, а за границей, лицом к лицу с капиталистической культурой, он мог и выпрямиться. В нем могл<о> пробудиться <...> настроение <...> куда более плодотворн<ее>, чем душеспасительные ходатайства за культурных работников, пострадавших только потому, что они, бедняжки, не успели затянуть петлю на шее пролетарской революции.
Что касается И.М. Троцкого, то смягчив со временем, но все же сохранив до конца жизни свою неприязнь к Горькому-большевику, он не мог не чувствовать всей глубины духовной трагедии писателя. Давая характеристики его личности, например: «Мастер рассказа он был исключительный»76, —
И.М. Троцкий в своих воспоминаниях конца 1960-х не без иронии приводит ряд любопытных деталей. Так, услышав из уст И.М. Троцкого лестное мнение Стриндберга о своем творчестве, Горький, второй после Льва Толстого русский претендент на Нобелевскую премию по литературе, высказался по этому вопросу весьма оригинальным образом77:
Сознаюсь, что не слышал мнения Стриндберга о моем творчестве... Не скрою и того, что охотно принял бы лавры лауреата. Быть носителем Нобелевской премии – честь большая не только для ее избранника, но и для народа, который он представляет. Это – в общем. В частности, лично я благодарен судьбе за вспыхнувший конфликт между Стриндбергом и Гедином78, предотвративший выдвижение моей кандидатуры в лауреаты... Будь я – Горький, облечен премией Нобиля, факт этот, может, стоил бы жизни одному из ныне здравствующих русских писателей, чье имя я не вправе назвать. Он не скрывает жажды мировой славы, искренне убежденный, что с его уходом из жизни в мировой литературе останутся считанные имена, и в том числе Шекспира и его. В кого Горький метнул острую стрелу осуждения, русская общественность узнала лишь в первые годы советского лихолетья. Это был Леонид Андреев, скончавшийся в эмиграции в 1919 году, в прошлом интимный друг Горького.
Постоянное стремление Горького непременно пнуть Леонида Андреева:
Гадости про «единственного друга» Горький произносит как бы между прочим, прикрывая комплиментами.
– отмечают и историки литературы, подчеркивая, что
После того как они разошлись, Андреев <тоже> критиковал Горького. А после Великой Октябрьской так вообще страстно обличал. Но, в отличие от Горького, он не придумывал про него небылиц79.
Вот один из примеров «обличений» Горького со стороны Леонида Андреева:
Он из тех проповедников мира и любви, которые невнимательных слушателей отечески бьют книгой по голове; это ничего, что переплет тяжел и углы железные. Если и прошибется непрочная голова, то в этом повинна она же, а не пламенеющий учитель80.
И.М. Троцкий вспоминает81, как будучи с Сытиным на Капри, застал его однажды за письменным столом отельной комнаты с пером в руке.
– Вдохновение снизошло – шутливо заметил он, показывая рукой на лежащую перед ним записную книжку. – Записываю сказанное Горьким о Толстом. И почему Лев Николаевич все о бабах с ним говорил – никак не пойму! Не похоже на него. В моем архиве имеется и другая запись о Толстом – разговор с Алексеем Максимовичем после его посещения Ясной Поляны. Он тогда восхищался величием и гениальностью Толстого, но тут же заметил, что жить с ним в одном доме, не говоря уже об общей комнате, никак не мог бы. Это, как бы жить в пустыне, где все выжжено солнцем, а само солнце тоже догорает, угрожая бесконечной темной ночью. <...> Мне, говоря по совести, кажется, что Горький имеет какой-то зуб против Толстого.
– Не проще ли было бы, Иван Дмитриевич, спросить Горького, чем теряться в догадках?
– Не в моих это правилах. Предпочитаю доходить до сути собственным умом. Неоднократно предлагал Алексею Максимовичу ближе познакомиться с издательством «Посредник», обогащающим книжный рынок всем лучшим, что есть в нашей литературе. Там бы он узрел неискаженный лик Толстого, олицетворяющий душу издательства. В.Г. Чертков – работник беспримерный, шагу не сделает без совета или указания Льва Николаевича. Воображаю, как вскипел бы Чертков, рискни кто-либо в его присутствии сравнить Толстого с «догорающим солнцем и угрожающей темной ночью»!?
Несомненно, «Горький – личность безмерная, неохватная»82, по этой причине в своих статьях И.М. Троцкий избегает давать ему характеристику ad hominem83. Однако, скорее всего, вполне разделял мнение Владислава Ходасевича84:
Великий поклонник мечты и возвышающего обмана, которых, по примитивности своего мышления, он никогда не умел отличить от самой обыкновенной, часто вульгарной лжи, он некогда усвоил себе свой собственный «идеальный», отчасти подлинный, отчасти воображаемый, образ певца революции и пролетариата. И хотя сама революция оказалась не такой, какою он ее создал своим воображением, – мысль о возможной утрате этого образа, о «порче биографии», была ему нестерпима. Деньги, автомобили, дома – все это было нужно его окружающим. Ему самому было нужно другое. Он, в конце концов, продался – но не за деньги, а за то, чтобы для себя и для других сохранить главную иллюзию своей жизни. <...> В обмен на все это революция потребовала от него, как требует от всех, не честной службы, а рабства и лести. Он стал рабом и льстецом. Его поставили в такое положение, что из писателя и друга писателей он превратился в надсмотрщика за ними. <...> Сознавал ли он весь трагизм этого <...>? Вероятно – и да, и нет, и вероятно – поскольку сознавал, старался скрыть это от себя и от других при помощи новых иллюзий, новых возвышающих обманов, которые он так любил и которые, в конце концов, его погубили85.
Лев Толстой, Герхард Гауптман и Герман Зудерман в публицистике И. Троцкого
И.М. Троцкий никогда не писал литературных портретов современников. Даже его статьи-некрологи носят повествовательный характер, не содержат тонких психологических характеристик, ярких, запоминающихся образов. Нет у него и отдельной статьи, посвященной Льву Николаевичу Толстому, с которым лично он, по всей видимости, знаком не был. Однако фигура Толстого, так или иначе, – в отсылках, примерах, упоминаниях – присутствует практически во всех очерках Троцкого литературной тематики. Лев Толстой для И.М. Троцкого – альфа и омега русской литературы. Его авторитет – вне критики и сомнений. От Толстого отталкиваются и на него равняются в своем творчестве все русские писатели «первого ранга» в иерархическом ряду Троцкого: Чехов, Бунин, Куприн, Алданов. Даже Горький выглядит у него нелепым на фоне толстовского величия.
Символическим началом приобщения И.М. Троцкого к «культу Льва Толстого» можно считать 1910-1911 гг., когда «Русское слово» решило сделать отдельный выпуск, посвященный великому писателю.
Широко задуманный «толстовский проект», к сожалению, не был осуществлен, хотя, как видно из приводимых ниже текстов, И.М. Троцкий с поручением редакции успешно справился. Его контакты с европейскими литераторами в рамках этого проекта были столь разнообразны и интересны, что воспоминания о них служили ему сюжетами для статей, которые он писал на протяжении более 45 лет.
В одном из своих первых очерков из серии «Воспоминания журналиста»86 И.М. Троцкий пишет:
Это было в 1911 году. «Русское слово», в котором я сотрудничал, готовило юбилейный номер к пятидесятой87 годовщине литературной деятельности Л.Н. Толстого. Мне было поручено привлечь к выступлению в юбилейном издании выдающихся германских <...> писателей. Мне удалось заручиться согласием Герхарда Гауптмана, Германа Зудермана, Альфреда Керра, Бернгарда Келлермана и многих других германских писателей и критиков.
В более поздней статье88 И.М. Троцкий называет иную дату начала «толстовского проекта» и своей встречи с Зудерманом – 1910-й. Что же касается Германа Зудермана, то первой статьей Ильи Троцкого о нем лично была критическая рецензия на постановку в берлинском королевском театре его пьесы «Нищий из Сиракуз» в 1912 г.89 Статья начиналась нелестной характеристикой этого писателя:
Герман Зудерман, недавний властитель дум и литературный корифей, переживает теперь тяжелый период упадка. Его последние драматические произведения одно другого слабее и неудачнее. Нет былого огня, таланта, захвата. Поблекли краски, исчезла яркость, и вместо прекрасного чеканного стиля появился тягучий, скучный, паточный язык.
От реальных, жизненных тем Зудерман отказался. После сантиментально-сладкой трилогии «Розы», провалившейся в Вене и Берлине, он уклонился в сторону исторического сюжета, черпая вдохновение в исторических сказаниях.
Но и здесь ему не везет... Вслед за прошлогодней чрезвычайно слабой драмой «Дети берега» Зудерман выступил с пятиактной трагедией: «Нищий из Сиракуз», поставленной на днях в королевском театре.
Пьеса эта если не лучше, то, во всяком случае, не хуже всего написанного автором в последнее время. Претенциозная, длинная, выдержанная в стиле шекспировских трагедий, она рассчитана на невзыскательный вкус широкой публики. Основная мысль писателя, его желание ярко изобразить трагедию забытости, охватить контраст между героем и толпою – расплывается и совершенно теряется в массе действий. Чувствуется, что Зудерман великолепно владеет техникою сцены, знает психологию немецкой публики, умеет угодить ее вкусам. В пьесе нет настроения, но зато она изобилует эффектами, неожиданностями, а главное – «действием».
Сюжет интересный, и фабула недурна. Развитие действия идет ускоренным темпом. Картина сменяет картину, внося что-то кинематографическое в характер пьесы. Мелодраматическое доминирует над подлинно драматическим. Короче – трагедия написана в немецком вкусе, и отсюда ее успех у публики.
Описав далее сюжетную канву пьесы, И.М. Троцкий делает весьма скептическое заключение о ее художественных достоинствах:
В сценическом отношении пьеса эффектна, но в литературном – она новых лавров не вплетает в венок писателя90.
В 1910 г. Герман Зудерман был еще в зените славы. Однако когда к нему обратился И.М. Троцкий, он, выказав полное уважение к личности Льва Николаевича, заявил:
«– К сожалению, мне придется отказаться от столь лестного предложения вашей газеты. <...> Я слишком высоко ценю и ставлю Толстого как художника, чтобы о нем писать. Философию непротивленства Толстого не приемлю, а о Толстом, художнике, написать несколько избитых истин и банальностей считаю неприличным. На меня, лично, скорее влиял Достоевский, чем Толстой. И вообще мне кажется, что трудно писателю критиковать писателя. И к тому же еще здравствующего. Это дело присяжных критиков. Говорить затасканные трюизмы – неловко, а сказать всю правду – немыслимо. Как бы писатель не был велик, он, прежде всего, писатель. И страдает общечеловеческими слабостями. Я думаю, что и Толстому не чужды горечь, обида и самолюбие. Скажу больше – тщеславие. Вы, вероятно, знаете, что самые тщеславные люди – это писатели, артисты, певцы и художники. <...>
Все мы, если не в равной мере таковы. Не любим, когда нас критикуют, анализируют и выставляют на суд общественный. Проще, не переносим всей правды. Да и кому она, в сущности, нужна? Разве только святым.
Не знаю, что в своих статьях о Толстом написали Брандес, Гамсун и Ришпен91, но думаю, что нового о нем они много не скажут. Гений вашего великого писателя общепризнан. Что к этому прибавить? Изощряться в склонении прилагательного «великий» мне не дано. Все, что я мог написать о Толстом, мною вам сказано. Гонорара мне за это не нужно. Хотите, можете этим свободно воспользоваться. Если русскому читателю ценно мое мнение о Толстом, он помирится и на моем коротеньком, но искреннем интервью.
Так Герман Зудерман о Толстом и не написал. Я его понял и не настаивал.
Беседа с ним, конечно, была опубликована в «Русском слове», а номер <газеты> послан <...> писателю. Впоследствии как-то при встрече он мне лукаво сказал:
– Вот видите, мнение мое о Толстом появилось в вашей газете, и стоить ничего не стоило. Дешево и сердито!
В этой же своей статье Троцкий описывает, как Зудерман среагировал на то, что в начале беседы с ним он:
Упомянул о полученной уже статье Герхарда Гауптмана.
– Вот как, и Гауптман участвует. Поздравляю! К чему же я вам нужен?
И.М. Троцкий посетил Герхарда Гауптмана летом 1910 г. О поездке к всемирно известному немецкому драматургу он написал красочный очерк «В гостях у Герхардта Гауптмана», опубликованный затем в «Русском слове»92. Начинается очерк с описания местечка Гермедорф:
Маленькая станция, застрявшая в отрогах Судетских гор, на прусско-богемской границе. Свежевыкрашенный и чистенький вокзал, словно только что отстроенный. На платформе толкотня, шум и говор. Десятки туристов в костюмах альпинистов, в мягких фетровых шляпах, грубых башмаках, с котомками за плечами и длинными остроконечными палками в руках, осаждают начальника станции. <...>
После шестичасовой тряски в курьерском поезде езда в удобном экипаже, по великолепному шоссе, являлась истинным наслаждением. Дорога все время идет в гору, капризно извиваясь, окруженная с обеих сторон гигантскими хребтами Судетских отрогов. Мы пробираемся в Ризенгебирге (Riesengebirge), в одной из долин которых расположен Агнстендорф, – резиденция Герхардта Гауптмана. Густой, сосновый лес на склонах гор, не растаявший еще снег в ущельях, угрюмые облака, отдыхающие на вершинах, – придают местности какой-то особый колорит спокойствия и торжественности.
Затем читателя радует забавное недоразумение. Возница, узнав, что его пассажир едет к «герру Гауптману», дал ему весьма нелестную аттестацию:
К Гауптману? Да он вас не примет. Это большой чудак! С утра до вечера работает в саду То же самое заставляет делать и свою единственную дочь. Продает втридорога клубнику и землянику держит презлую собаку и почти ни с кем не разговаривает. По вечерам играет на своем корнет-а-пистоне так, что на всю деревню слышно.
Услышав от Троцкого, что
у Гауптмана нет взрослых дочерей, и фруктами он не торгует. Да и зачем бы писателю заниматься этим?
<...> Возница разом остановил лошадей, перевернулся ко мне всем корпусом, быстро осмотрел меня с головы до ног, и лицо его расплылось в улыбку.
– Так вам, значит, к господину доктору Гергардту Гауптману!.. Ха-ха-ха!.. А я вообразил, что вы приехали погостить к «Гауптману» Липинскому. Есть у нас такой чудак, отставной офицер. (Hauptmann – капитан). <...>
Еще не видев Гауптмана, я уже знал, что он – виновник расцвета маленькой горной деревушки, что на него молятся все 720 семейств Агнетендорфа; что его жена – высокая шатенка и прекрасно играет на скрипке, сын – прелестный блондин, с каким-то мудреным старогерманским именем, а он сам – милый и простой господин, охотно входящий в интересы и нужды местного населения.
Далее Троцкий подробно описывает виллу Гауптмана, устроенную «с любовью и вкусом», на которой писатель проводит «большую часть своей жизни»:
Расположенная на высоком холме, она вся теряется в зелени и со стороны шоссе кажется слегка запущенной и хмурой старогерманской крепостью. Круглые башни с остроконечными шпицами, громадные венецианские окна, решетчатые просветы и серые глыбы гранита как-то недружелюбно смотрят на окружающий мир. Нужно пройти громадное расстояние по крутой дороге, чтобы добраться до этого орлиного гнезда. Зато внутренняя обстановка виллы совершенно сглаживает странное впечатление от внешности ее. Трудно представить себе такое сочетание стильности, красоты, изящества, простоты и комфорта.
Вестибюль напоминает по богатству картин, статуй и статуэток – преддверие какого-нибудь музея. Красивые своды и потолки, по стенам деревянные колонны в стиле «Renaissance». Стены почти до самого верха отделаны деревянными рельефами на мотивы германской мифологии. Со стен глядят картины, акварели, пастели, – все оригиналы лучших художников. В углах, на особых постаментах, стоят статуи и статуэтки. К потолку прикреплены модели древних судов, гондол, лодок, в полной оснастке и с сохранением всех мелочей эпохи. Грандиозные окна с цветными стеклами, напоминающие окна храмов, лишены гардин и пропускают ровный и спокойный свет. Он мягко расстилается по массивным дубовым книжным шкафам, удобной мебели, картинам; красиво освещает десятки оленьих рогов на карнизах и не оставляет в тени ни одного уголка комнаты. Мягкий ковер заглушает шаги.








