Текст книги "Соль чужбины"
Автор книги: Марк Еленин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
– А это красивая женщина – кто? – не удержалась от вопроса Ксения. – Из газеты? – повторила она потому, что счастливый Анохин думал о другом и ничего не слышал.
– Посидите, пожалуйста, еще секунду у Грибовского, Ксения Николаевна. Он ведь не очень досаждал вам? Я богатею на глазах.
– Я готова, но ... вы меня абсолютно закружили. Мне не найти здесь ни Грибовского, ни выхода, ни входа.
– Да?! О!.. Бога ради! Я забылся и затаскал вас! Простите!
– И перестаньте извиняться каждую минуту. Я сама напросилась. Но о той женщине вы не ответили.
– Берберова. Это Эн-Эн Берберова, литератор. Очерки и фельетоны об эмиграции. Правдивые и талантливые стихи.
Они шли коридором.
– Ее муж – Владислав Ходасевич. Поэт, слышали?
– Я плохо знаю поэзию.
– Обязательно просвещу вас, – он открыл дверь в кабинет, крикнул: – Грибовский! Я иду за франками. Я сегодня Крез.
– И я с вами! Неужели бросите страждущего в пустыне? Это не принято, это не дело, Лев! – притворно возмутился Грибовский.
Анохин не умел скрывать свои чувства. На его лице отразились одновременное разочарование и сожаление, дружеская солидарность с коллегой и надежда побыть наедине с Ксенией, поговорить. Анохин в замешательстве остановился.
– Да заступитесь хоть вы за меня! – взмолился Грибовский. – Это из-за вас он мнется и жмется – неужели не понятно? А я есть хочу. Может, я сутки не жравши.
– Ну тебя, – улыбнулся, сдаваясь Анохин. – Но обещай исчезнуть без долгих разговоров.
– Боже мой! – Грибовский шутливо рухнул на колени и пополз к порогу, вытянув вперед руки. – Проси что хочешь: я тебе все пообещаю, даже за требуховую похлебку.
– Надоел, – сказал Анохин огорченно. – И шутки твои однообразные, – и он скрылся.
– Ох уж мне эта достоевщина! – Грибовский спокойно поднялся, отряхнул брюки. – Трех слов без подковырки не произнесешь. Да и вы, мадам. Будто воды в рот набрали, словечка не замолвили. Вам приятно, что я ползаю с протянутой рукою? Завтра ваш Лев точно так ползать передо мной станет. Такова жизнь, мадам. Надо приспосабливаться наперекор этикетам, золотая моя. И не в белых перчатках мы тут бумагу мараем.
– Оставьте, Грибовский, – сказала Ксения. – Я знаю эмиграцию. И давайте не юродствовать: это вам не по возрасту.
– Вам же интересней будет, – сказал обычным, чуть насмешливым тоном Грибовский, ероша шевелюру. – Что Лев? Умница, эрудит, сто языков знает. А в застолье он – ноль, сами увидите. Станет «бекать» и «мекать». А я вас и поведу куда надо, и жратву выберу подходящую, и развлеку.
– Да разве я против? Идемте, бога ради!
– Вдвоем вы и завтра сможете посидеть, никто не помешает. Париж – большой, есть где потеряться и наговориться. Вы давно его знаете, Ксения Николаевна?
– Давно, – сказала Ксения. – Часа два.
– В корне меняет дело. И все же захватите меня, не пожалеете. Я и пить не стану. Еда и разговоры – только. Хотя без алкоголя нам, русским, никак нельзя
Вернулся Анохин. Он сиял.
– Идемте! Но одно условие: ты поможешь Ксении Николаевне.
– В чем именно?
– Я подозреваю, она без работы.
– Так, Ксения Николаевна?
– Примерно так.
– Замечательно, Лев. А что может Ксения Николаевна?
– Практически ничего, – ответила Белопольская.
– Тогда нет ничего проще. Спрос на таких сногсшибательный. Совсем ничего?!
– Знаю французский. Училась шить. Знаю правила хорошего тона. Музыка – впрочем, дилетантски. Могу ездить на лошадях. Объезжать их – и на это готова.
– Если так же, как и людей, – усмехнулся Грибовский и, мгновенно став серьезным, закончил: – Масса профессий. Устроим, дайте срок. А пока решайте, куда плывем?
– Я полагаю... – начал Анохин и замолчал, беспомощно глядя на коллегу.
– Сколько у нас франков на прожор?
– Сто с мелочью.
– Расщедрился Поляков. Это из-за вас, Ксения. Вы позволите?
– Разумеется. В Крыму меня звали еще проще: Кэт.
– Кэт? Замечательно!
– Я протестую! Ксения Николаевна шутит. Ты узурпируешь право...
– Не станем отвлекаться, друзья, – перебил его Анатолий. – Я предлагаю «Большой московский Эрмитаж» близ Opera. Как? Во время обеда и ужина большая артистическая программа: цыгане, румынский оркестр, квартет бояр, хор бывших сенаторов. Сам Вертинский, случается.
И он пропел, очень точно подражая голосу недавнего петербургского кумира:
Я не зна-а-ю, зачем и ка-а-аму это нужно,
Кто посла-а-ал их на смэрть не дрожа-а-авшей рукой.
Только та-а-ак ка-ак-то стра-а-анно, так зло и нэнужно
Опустили их в ве-еч-чный па-а-акой...
– Очень похоже, Грибовский, – сказала Ксения. – Плакать хочется.
– Мне бы гитару – заплакали бы, милая девушка, – вдруг серьезно сказал репортер. – И я сам плачу – под настроение. Ну, все!.. Значит, «Эрмитаж»?! Но не в метро же мы туда. Занимайте места в такси, господа! Да здравствует наш благодетель Поляков! Вперед, вперед!..
Дверь им с поклоном открыл швейцар в черкеске.
– Нельзя ли газетку, голубчик? – попросил Грибовский, приглаживая непокорную шевелюру. – «Парижский вестник» желательно.
– Достанем-с, ваше сиятельство. Цена в рознице повышена-с до тридцати сантимов-с.
– Постарайся, милый. Только я не сиятельство, да и ты не всю жизнь, видать, в швейцарах. Кем служить приходилось на Руси?
– Уланским полком-с командовал, смею заметить. Полковник Смирнов-второй!
– Я вот солдатом был, необученным. Таким и остался. Штафирка-с... Учти, Смирнов-второй.
– Прекрати, Толя! – потянул его Анохин. – К чему эти разговоры? Выбирай столик. Он и так судьбой обижен, его каждый мордой об стол может.
– Никакой он не улан. Голубой мундир[49] просвечивает. Но ты прав, толстовец... Сядем к окну, не возражаете, Ксения?
Все сели. Официант во фраке принес меню.
– Ты полагаешь, мы начнем вслух читать сочинение твоего хозяина? – усмехнулся ему Грибовский уже мирно и спокойно. – Эти двое, что со мной, по-русски вообще не бельмеса. Слушай меня и запоминай, голубчик, Закусочку на твой вкус, графинчик, «смирнофф» чтоб была, так?.. Ну, консоме с пирожками, карп a’la Mennier, гусь жареный с капустой. Сыр швейцарский: во Франции жить – по французски выть. Кофе, торт яблочный – все! Да не перепутай: кофе горячий, водка – холодная, а не наоборот.
Официант, откланявшись, ушел. Тихо и тоскливо звучало на эстраде пианино. Время актерских выступлений еще не подошло. Анохин потерянно смотрел на Белопольскую. Грибовский погрузился в чтение газеты, которую , неслышно подойдя, положил на стол швейцар.
– А как вы стали атлетом, Толя! – спросила Ксения, чтобы нарушить молчание.
Грибовский почесал затылок, сказал серьезно:
– Я боксом занимался с детства. Для репортера это первейшее дело. Помню, приехал к купчине первой гильдии. На Кирочной, возле Литейного дом огромный. И хозяин как дуб. Ноги – тумбы, кулаки с арбуз. Не помню уж, зачем я и пожаловал. Чем-то герой прославился – то ли денег на приют отвалил, то ли компаньона по миру пустил. Не помню. Я к нему с вопросами, а он говорит: «Ну-ка, мил друг, толкни меня». – «Да к чему?» – «Ты здоровый, я здоровый. Ни за что меня с ног не свалишь». – «По делу я, к чему нам силой меряться?» – «Уважь, чего тебе стоит», – пристал, сил нет, да и рассердил он меня. Дал ему хук, он через всю гостиную и в зеркало въехал. Смешно, а? – Он опять зашелестел газетой, быстро проговаривая привлекшую его информацию: – «Московский народный банк... парижское отделение... производит операции... Кооператив русского печатного дела в Париже... Русское кино, мебель, аптека – замечательно. Ага!.. Движение за признание СССР… Новые часы работы Союза возвращения на Родину... Доклад Эренбурга «С Монмартрского холма и с Воробьевых гор», – опять петитная болтовня, угу!.. «Учу стенографии...», «Ищу место секретарши...» Трактир «Москва», улица Пукке, пять... Plus change – plus са reste![50]
– А ведь вы несчастный человек, Грибовский, – вдруг убежденно сказала Ксения.
– Несчастный? Слово-то какое, – не смог скрыть замешательства журналист. – С чего вы взяли? Несчастный? – повторил он. – Да почему?
Лицо выдает, когда вы думаете, что один и никто за вами не наблюдает. Как сейчас, когда уткнулись в газету.
– Поразительно, – сказал он уныло. – Все мы такие. А может, вам, мадемуазель, в цирке выступать? Устроить?
– В цирке не надо. Пока – во всяком случае.
– Неграм всегда нужен дансинг, русским – кладбище, французам – манифестация, – пробормотал он. – Куда же мне вас устроить?
Официант ловко сервировал стол, профессионально прислушиваясь к разговору.
– Тоска давит, – вдохнул Грибовский. – И ты молчишь, Лев. Почему ты молчишь? Я тебе мешаю? Поем и уйду. Послушай, голубчик, – обратился он внезапно к официанту. – Ты на кого работаешь? На ЧК? На Дезьем бюро, на Кутепова? Скажи, чтоб прислали другого.
– Но, простите, господин... Меня уволят. Я не сделал ничего такого, чтоб вы гневались.
– Оставь, Толя, – вмешался Анохин. – Всех ты воспитываешь. Идите, пожалуйста, мы тут сами, – кивнул он официанту. – Попали в пристойный ресторан – давайте обедать.
– Вы умница, Лев Федорович!
– Бог с вами, – Грибовский поднял запотевший графин. – Не теляти волка поймати. Выпьем... Выпьем за то, чтоб каждому сегодня было хорошо.
– Почему сегодня? – возразил Анохин.
– Да ладно. Пусть каждый пьет за свое. Чокнулись – и до дна.
Выпили. Грибовский посмотрел на Ксению доброжелательно, похвалил:
– Умеете. Профессионально, как пристав в прихожей у богатого еврея на пасху.
– Вам не нравятся евреи? – спросила Ксения, готовая дерзить.
– Нет, почему? И евреи бывают разные. Дубль? – и, не дожидаясь ответа, вновь наполнил рюмки. И выпил с удовольствием, зацепил кусок лососины, проглотил целиком. – Тоска давит. Глотнул водки – и аппетит прочь. Поговорить хочется. Вы жуйте, а я чуть-чуть пофилософствую.
– Только прошу тебя, – Анохин незаметно показал глазами на Ксению.
– Ах, Лев, Лев, святая душа! Я – русский интеллигент в пятом поколении, а ты меня воспитываешь. Ваши успехи! – он снова закусил ломтиком мяса, нашпигованного фисташками и всякой всячиной. – Простите, миленькие. Я хочу сказать нечто важное, а вы послушайте. Семь смертных грехов назвали нам мудрецы, семь путей человеческого бесчестья. Дело известное. Но есть и восьмой, самый страшный. Это – мысль, она разрушает все. И пока человек жив, он предается восьмому греху, ежесекундно падает в бездну, в пучину.
– Занятно, – сказал Анохин. – Но к чему гнуть изволите?
– Заказали, а ничего не едите, – Ксения замечала, как легко пьянеет светловолосый атлет. – Давайте обедать.
– Па-азвольте, – упрямо протянул Грибовский. – Обязан... Я па-ап-пра-шу...
– Думаете, пьян? – шепнул Ксении Анохин. – Дурака валяет, поверьте.
– Посмотрите, вон бубновый король. Или этот подосиновик у окна. Как были первыми петухами в российских курятниках, ими остались, у них и сказка, красивая легенда заготовлена. С ужасами, бриллиантами, зашитыми в кальсонах, – прощения прошу! – женой, скончавшейся от тифа, сыном, сложившим голову под Кавказом, и полным одиночеством в Париже: кругом одни французы. Да-с... Жить с французами затруднительно. Что же остается? Ждать вечера. Вечером можно в «свое общество» податься. Уж там обязательно два-три артиста, бывший генерал и сенатор, бывший миллионер, профессора, доценты, журналисты, дамы. Разговор о философских течениях, борщ и котлеты.
– Что же ты предлагаешь?
– Пить! Как призывает Рабле. А на будущее – признать поражение и возвращаться по домам.
– Не ресторанный это разговор, Толя. – И – ты знаешь – я против того, чтобы одной черной мазать всю эмиграцию.
Официант, изо всех сил стараясь произвести хорошее впечатление, прилетел с глубокими тарелками и суповой миской. Поднял крышку, как фокусник, сотворивший чудо в этой миске, принялся разливать суп.
– Мне не надо, Серж, дружок, – криво усмехнулся Грибовский. – Закуску не уноси: я подожду второго.
– Так вы знаете этого типа? – удивилась Ксения.
– Первый раз его вижу. О! – он вскочил, увидев двух мужчин, входивших в зал. – Пока вы хлебаете консоме, я заработаю франков пятьдесят, – и поспешно двинулся к столику, который занимали вальяжные гости.
– Тот, кто справа, Гукасов, – сказал Анохин. – Промышленник, туз, председатель патриотического объединения, владелец газеты «Возрождение», наш коллега, – он коснулся кисти Ксении, спросил виновато: – Толя докучает вам? Он своеобразный, но душевный человек. И я не мог не пригласить его, поверьте и простите ради бога, Ксения Николаевна.
– Если вы еще раз скажите «простите», я начну кусаться.
– Очень хочу помочь вам и уверен – помогу. Сообща что-нибудь придумаем. Люди обязаны помогать друг другу. Поверьте, у меня нет никаких корыстных интересов.
– Последние годы моей жизни человечество, словно сговорившись, убеждало меня в обратном.
– Толя вот ругал русских эмигрантов. Но ведь есть и другая ее часть, лучшая. Возьмите Балканы, Турцию, даже Южную Америку. Сколько русских самоотверженно работает там врачами, учителями-просветителями, пропагандистами музыки, балета, настоящего искусства. Лифарь и Баланчин, Шаляпин, конечно... Мозжухин, Протазанов, Алехин, Бакст и Коровин. Ими будет гордиться все человечество, Ксения Николаевна.
– Зовите меня Ксения.
– Не могу. Увольте. Со временем... У меня язык не поворачивается. Я ваш верный друг.
– Я верю, Лев Федорович. Вас послал сам Бог, услышав мой «SOS!».
– Если вы только пожелаете, я... чем могу... Мне все кажется, я уже встречал вас где-то раньше.
«Большой милый ребенок, – подумала Белопольская. – Как он мог сохраниться в нашем лихолетье и выжить?»
Вернулся Грибовский – с видом победителя, похлопывая блокнотиком о ладонь, ожидая вопросов и не скрывая своего торжества.
– Кельнер, – щелкнул он пальцами сухо и громко, как кастаньетами. Примчался официант. – Что же ты, братец! – грозно посмотрел он поверх его головы. – Гости у тебя скучают. Где гусь? Запамятовал?
– Команды ждем, господин-с-с.
– Скачи за гусем. Пять секунд, ясно? – и, сев, сказал: – Принимаю поздравления. Беседа с Гукасовым – двести строк на первую полосу. Придется нашему ящеру Полякову франков сто готовить. На меньшее не пойду. Завтра я приглашаю вас на обед.
– Что же рассказал тебе керосинщик?
– Сенсация! Разругались они со Струве вдрызг, представляешь?! Петр Бернгардович уходит из «Возрождения», собирается издавать свой еженедельник.
– На какие шиши, интересно? Впрочем, выкрутится. Ксения Николаевна совсем засыпает от наших разговоров,
– Вот это зря: Ксения – человек! У меня есть и заголовок: «Кто победит: идеи Струве или гукасовские миллионы?» А? Каково?!
За соседним столиком сидела странная компания: двое русских и немец, вероятно, – рыж, щекаст, с усиками а-ля Вильгельм и военной выправкой. Один из русских – старик за семьдесят, его возраст выдавали апоплексического цвета лицо и красный затылок, нависший широкими складками. Второй выглядел еще более неряшливым – нечесаные волосы, нечесанная борода с остатками еды, шарф вместо галстука, потертый пиджак. Русские спорили во весь голос, размахивая руками. Старший, возражая, хохотал обидно. Вид у них был точно у помешанных. Немец, перед которым стояла почти пустая бутылка шнапса, сидел, тупо глядя в стол. Иногда он поднимал бычьи, бессмысленные глаза и поводил ими по лицам соседей, точно удивляясь обществу, в котором оказался.
– Трагедия, милый мой, трагедия, – выкрикивал тот, что помоложе, теребя бороду и дергаясь. – Мы здесь обречены. Умирать мы всегда умели лучше, чем жить. Равнодушные под дулом пулемета, покорные на плахе, – у нас нет будущего. Из нашего вшивого, тифозного поколения никто не нужен новой России.
– Ну уж это бабушка надвое сказала, – возражал старик. – Интеллигенция – соль земли, хранитель культуры нашего народа.
– Интеллигенция во всем искала благо: в курных избах, кислом запахе овчины, общей неграмотности и поверьях, доставшихся то ли от монголов, то ли от викингов. Все поднимала на щит потому, что пахло родными лаптями да онучами. Интеллигенция бросила народ! Мы удрали, как крысы с тонущего корабля, со своими знаниями, талантами, энергией, величием духа. Пока мы в парижах и берлинах чешем затылки, большевики выращивают новую интеллигенцию. Мы никому не нужны. Почему ты против очевидности?
– Потому, что ты не прав: у молодых есть выход – вернуться.
– И служить большевикам?
– России.
– Россия – это большевики, милый мой. И не надо уподобляться страусу.
Третий за столиком дернул головой, повел глазами, выпятил грудь и вдруг принял позу, выражавшую, как ему казалось, гордость и презрение к собеседникам.
– Пфуй, – выдохнул он презрительно. – Мы, немц, не боимсь русски плохи тарог, лэс и фаш зольдат. Мы, немц, боимсь, если нарот перет ружье и поет, когда умирайт, – он действительно оказался немцем. И вдруг выругался: Сфолочь... швайн... большой сфолочь...
– А этот немец – с душком, – заметил Грибовский. – Дать ему в морду, что ли?
– Оставь, Толя. Нам идти надо, – пытался остановить его Анохин.
– Эй ты! – Анатолий оказался рядом с немцем и взял его за лацкан пиджака. – Чего кричишь, как ишак на закате? Тихо чтоб было, ruhig, ясно?
– Jawoh! – немец тут же сдал, голова его упала на грудь, глаза остекленели от бессилия.
Alter Hund![51] Chutzbah![52]
Du, Scheise! Setzen sie, bitte[53] – решительно вмешался Анохин, отодвигая Грибовского. – Что подумает Ксения Николаевна, Толя? Ты как оглашенный влезаешь в любой скандал. Что с тобой?
– Грустно – не более. Темнота, кругом свиные рыла. В морду хочется дать. И застрелиться пора.
– Festina lente, – усмехнулся Лев.
– Уговорил, – серьезно ответил Грибовский. И крикнул обычным своим тоном: – Обер! Обер!..
(обратно)
2
Ксения уже больше недели бродила по Парижу в поисках работы. Но работы не было. Неумолимо приближался день внесения квартирной платы. Провожаемая понимающим взглядом консьержки. Ксения уходила утром, стараясь возвращаться поздно, лишь бы не отвечать на ее обычные сочувственные вопросы: «Ничего, мадемуазель?», «И сегодня опять ничего, мадемуазель?», «Удивительно, неужели вам и сегодня не повезло?».
А какие замечательные дни стояли! Весна полностью захватила город, и словно кто-то огромной кистью мазанул зеленью по паркам и бульварам, улицам и маленьким дворам. Все оттенки зеленого господствовали в Париже, забивая все другие краски. Уже и утра стали совсем теплыми, а днем, когда солнце, согрев небосвод, припекало город, хотелось тени, прохлады, отдыха. Воздух над Парижем терял синюю прозрачность, словно спрессовывался, становился тяжелым и густым, наполненным всеми запахами большого города. В эти весенние дни Ксении хотелось гулять без цели и мыслей по парижским улицам и бульварам, просветленно любоваться и радоваться красоте, прислушиваться к звукам и запахам, ликовать от ощущения своей молодости и здоровья. И в то же время каждые несколько минут возникало тревожное состояние, приходили мысли о том, что она не имеет права гулять, а должна искать работу. Она с болью и тягостью чувствовала свою беспомощность, никчемность, бесправие и ненужность всем тем людям, что обгоняли ее на улицах, шли навстречу, даже улыбались ей.
Не день и не два ходила Ксения по Парижу взбудораженная, с тяжким камнем на душе. Стыдясь расспросов и помощи, она перестала бывать и в редакции. Возвращалась под вечер, усталая, разбитая, раздавленная очередными неудачами. Ноги гудели. И все считала дни, оставшиеся до оплаты за квартиру. Кипятила на спиртовке чай – хорошо, сахар был и осталось несколько франков от продажи кофты на «Блошином рынке», где ее, конечно, обманули. Самый дешевый обед стоил два франка. Это была ее единственная еда за день! Ксения, вернувшись, занималась невеселой арифметикой и падала в глубокий сон. Ей оставалось жить здесь три дня. Можно было одолжить сотню-другую у друзей-журналистов, но Ксения – упрямая! – пошла бы скорей воровать. И даже в нынешнем положении ни разу не возникала у нее мысль обратиться за помощью к отцу. Все более отчаиваясь, Ксения продолжала бродить по Парижу...
И все же мир не без чудес. Однажды поутру она оказалась на улочке, сразу показавшейся ей знакомой, виденной, связанной с кем-то. Ксения, продолжая идти, через миг увидела кафе, принадлежащее веселой и доброй женщине в цветастой юбке, которая с таким радушием встретила ее не так давно. Ксения вспомнила, как она назвала себя, – «дитя Иностранного легиона».
Два столика, выставленные на улицу под полосатые тенты, были пусты. Ксения заглянула в окно. И в зале хозяйки не видно. Зайти, поинтересоваться? Зачем?
– Вот где ты, моя русалочка?! – раздалось рядом. – Давненько не видала, – сзади возвышалась улыбающаяся хозяйка, одетая невообразимо ярко и пестро по случаю теплого весеннего дня. – Не откажешься ли выпить чашку кофе со старой знакомой?
– Спасибо, но у меня ни гроша, – ответила Ксения.
– Хо-хо-хо! – басовито засмеялась хозяйка, и ее медные щеки заколыхались. – Я бы удивилась, если бы ты приехала ко мне на своем авто. Где сядем? Всюду пусто: мои утренние клиенты давно разбежались. Идем, я тебя напою, моя русалочка.
– Но почему русалочка?
– Так ты же русская. Поэтому и русалочка. Иди, не стесняйся, милая.
Мадам Колетта («фамилия значения не имеет, да я и сама ее забыла!») накормила Ксению, а та рассказала ей о своем житье. Белопольская получила работу на первое время – помогать ранними утрами разгружать тележку с овощами и фруктами и раскладывать их на открытой витрине. Это самое горячее время, люди торопятся на работу, зеленщик торопится, а у Колетты только две руки. Она, конечно, не сможет платить как господин Ситроен своим инженерам, но помощница будет сыта. Может, и пара лишних франков перепадет – в хороший денек. За несколько часов – не так и плохо. Свободного времени полно, хоть в «гранд опера» ходи!.. Ксения, не сдержавшись, хотела поцеловать мадам в щеку, но та брезгливо отстранилась («фу! женские штучки тут не проходят!») и потрепала Ксению за ухо.
Договор был заключен. Теперь Ксения вставала с рассветом и торопилась в кафе. Жизнь приобретала какой-то смысл. Она уже вполне заменяла мадам в делах с торговцем, и Колетта чуть не силой заставляла ее брать десять франков. Ксения сумела заплатить за месячное пребывание в комнатке и смотрела вокруг веселей, проблемы жилья и еды казались ей почти решенными.
Однажды, нагулявшись по Латинскому кварталу, Ксения зашла в Люксембургский сад и, решив отдохнуть, присела на пустую скамейку. Подставив лицо теплым солнечным лучам, она чуть не задремала, но, откинув это желание, принялась наблюдать за прохожими и сидящими поодаль, стараясь ради игры придумать каждому профессию и биографию. Неожиданно она заметила рядом яркий буклет, забытый кем-то. Ксения подобрала его. Он не был новым: золотые, красные и желтые краски потеряли яркость, рисунок, изображающий танцующую женщину, потускнел и стерся. Но надпись «Ballets Russes» наверху читалась отчетливо. И еще – «Theatre de la Caite-Lurique». Театр был почти рядом, через улицу. Решение она приняла мгновенное, твердое. Если в «Шатле» русский балет, она идет на любой спектакль.
Ей повезло. В этот вечер давали «Петрушку» – чуть ли не самый знаменитый балет Сергея Дягилева на музыку Стравинского, поставленный Михаилом Фокиным и оформленный Александром Бенуа еще до революции. Вообще-то вечером она договаривалась встретиться с Анохиным. Она нашла телефон. В редакции Льва не оказалось. Ксения передала Грибовскому: встреча на площади Конкорд отменяется, она купила входной билет и идет в «Шатле» на Бульмише, если он захочет и сможет – пусть к вечеру поторапливается.
Зал был переполнен самой разной публикой. Но большинство зрителей – русские. В этом у Ксении не было сомнений. И как только «пошел» занавес, открывая сцену, Ксения увидела масленичное ярмарочное гуляние в Петербурге на Адмиралтейской площади, пеструю толпу мужиков и баб, пьяных с гармошкой, балаганы и ларьки. Она замерла и, утратив все чувства разом, только глядела.
Танцевали куклы – Петрушка, Балерина и Арап, разыгрывая свою немудреную драму по воле злого фокусника. Страдал Петрушка, влюбленный в вечно женственную Балерину, преследуемую тупым и грубым Арапом. По воле искусства кукольная история превращалась в живую человеческую трагедию. Куклы страдали, любили, ревновали, смеялись и плакали. Жалкого несчастного Петрушку отвергает Балерина, предпочитая ему властного и сильного Арапа. Петрушка обречен. В финале, во время продолжающейся ярмарки, уже в сумерках, среди общего веселья, он умирает, сраженный саблей Арапа. Петрушка прощается с жизнью. Несколько заключительных тактов музыки – и точно всхлип доносится из оркестра. Любопытные гуляки расходятся: ведь погибла простая кукла. Площадь пустеет, неслышно падает снег. Все четыре акта (они давались без антракта) Ксения просидела, не шелохнувшись: здесь была Россия повсюду и во всем. И она ощутила вмиг свою полную принадлежность ко всему русскому, восторг от этих чувств и святую благодарность русским гениям, сотворившим это чудо.
Зал неистовствовал. Хлопали, кричали «браво», «бис» на разных языках, но крики по-русски заглушали все иные. На глазах Ксении выступили слезы. Не стыдясь и не вытирая их, она пробиралась к выходу, стараясь разобраться в себе и в том, что произошло с ней...
А на бульваре Сен-Мишель – как всегда оживленном – шумела иная жизнь. Чужая, парижская, бьющая в глаза через зеркальные витрины ресторанов и кафе рекламой, грохотом и саксофонными страданиями оркестров, гудками автомобильных сирен, оживленной толпой, фланирующей по любимому своему Бульмишу... От решетки Люксембургского сада отделилась фигура и направилась наперерез Ксении. Это был Анохин.
– Ты меня встречаешь, Лев? Спасибо тебе... А я такая счастливая, представить невозможно.
– Нашла работу?
– Со мной совсем иное – после «Петрушки». Мне хочется говорить... петь по-русски. Горжусь, что русская – по роду и по духу. Вот! Я иду с высоко поднятой головой, видишь?! И пусть я никому не нужна, мне кажется, я распрямилась, я – крепкая. Я хочу, чтоб меня замечали, мне завидовали. Это сделало русское искусство. Оно великое, Лев! Французы, англичане и прочие просто выли от удовольствия. Значит, и их взяло за живое. Пусть завидуют! Пусть! Я счастливая... У меня это впервые, Лев. Мне реветь хочется. И не от слабости. Тут другое, понимаешь? И не говори мне ничего! Пройдемся пешком, вечер замечательный. Ну, говори, говори...
После вечера в «Шатле» Ксения старалась чаще забегать в редакцию, чтобы повидать знакомых, перекинуться двумя-тремя словами, старалась выглядеть занятой, чтобы не мешать, придумывала каждый раз дело, которое ей нужно было еще выполнить. Она знала, что газетный аврал начинался под вечер, когда заполнялись кабинеты, обстановка становилась тревожно-нервной, по коридору бесом носился Поляков с дымящейся трубкой и кричал на всех и каждого – выпуск очередного номера, тут уж не до посетителей!.. Ксения старалась появляться в послеобеденное время, чтобы не обременять заботой о ней Анохина и Грибовского, у которых деньги появлялись от случая к случаю.
Анохин уже четыре дня подрабатывал переводом мемуаров какого-то политического деятеля на французский язык. Кто автор – не говорил, оправдывая согласие на эту работу тем, что его автор принадлежал к концу прошлого века и, судя по воспоминаниям, решающего влияния на российскую политику не оказывал. Короче, это была вздорная, никому не нужная книга. Политик аванса не дал, но обещал заплатить хорошо. Анохин рисковал, конечно, потерять время, но других предложений попросту не было...
Ксении импонировало искреннее желание журналистов помочь ей. И то, что Анохин сдерживал Грибовского, репортера по призванию, который успокаивался лишь тогда, когда в интересующих его вопросах не оставалось «белых пятен».
Придя в редакцию – усталая, старающаяся скрыть неудачу, ибо ей отказали в месте, на которое она понадеялась, – Ксения застала обоих журналистов. Они ждали ее и обрадовались ее приходу, потому что собирались идти на толстовский вечер, где должен быть цвет русской эмиграции и ожидается жаркая дискуссия об отношении русских людей к жизни. Лев немедленно принялся складывать перевод. Грибовский, дописав какую-то статью, прочитал ее и, смяв, бросил в корзину, заявив, что ложь у него никогда с первого раза не получалась, перепишет завтра: не умрет Поляков от того, что заметка появится в полосе с опозданием на сутки.
Ксения, как обычно, присела в продавленное кресло (Лев недавно достал его где-то и приволок специально для нее, выбросив один из столов вместе с сотрудником в другой кабинет) и принялась листать газеты. Через четверть часа они уже спускались на улицу.
Они пришли в довольно большой зал в Латинском квартале на рю Дантон, снятый для дискуссии Тургеневской библиотекой, когда он был уже почти заполнен. Никто, правда, еще не занимал места. Большинство стояло группами, некоторые ходили по двое-трое длинным коридором, опоясывающим полукругом зал. И впрямь, как предсказывали журналисты, здесь собралась почти вся просвещенная часть эмиграции. Анохин и Грибовский, раскланиваясь направо и налево, объясняли Ксении:
– Видите, человечек, напоминающий жука? Чернявый такой, спорщик непобедимый? Это Ремизов, писатель.
– Правее Алданов витийствует. Автор исторических романов, скептик. В жизни и литературе.
– Я читала кое-что, – неуверенно произнесла Ксения.
– Все и не стоит, – заметил Грибовский. – Его фамилия Ландау. Отсюда и вечная мировая скорбь!
– Толя! – остановил Анохин. – Зачем запрещенные приемы? Не стыдно?
– Я же не о национальности, а о сути явлений. Как филолог. Разве тебе непонятно, дружок?
– Скажи, вырвалось для красного словца, и я пойму.
– Я сказал то, что хотел.
– А грузный такой, мрачный, с большими глазами – кто это? – -Ксения словно играла. – Это тоже писатель?
– Куприн. Конечно, вы читали его, – сказал Анохин, – самый крупный у нас после Бунина. Повести «Молох», «Поединок», «Яма», помните? Вот Александр Иванович, собственной персоной.
– Признаться, я его другим представляла.
– Он и был другой, Ксения Николаевна. Теперь гнет, душит его эмиграция. Все о родине мечтает. Говорит, уеду в Россию. Вернулся же Толстой – граф, а не съели его большевики. Толя! – позвал он, обернувшись. – Куда ты подевался?
– Он у окна! Беседует с представительным, изысканным и старомодным господином. И его я не знаю.
– О Ксения Николаевна! Это Василий Иванович Немирович-Данченко. Двести томов выпустил – рекордсмен, как Дюма!
– Данченко я просто не узнала, Лев Федорович. Он брат мхатовца Владимира Ивановича, правда?
– Совершенная правда. Анатолий вот опять исчез. Что за натура! Пока не обскачет всех нужных людей, не успокоится.