Текст книги "Соль чужбины"
Автор книги: Марк Еленин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
Так, добрались мы до Севастополя, где страсти человеческие и борьба за жизнь достигли апогея. Полагаю, что и ты, дорогая моя внучка, прошла через это, коль оказалась в Париже. Наверняка сама видела и ощутила на себе так называемую «тихую» эвакуацию – на деле вершину позора нашего...
И словно пелена упала с глаз моих. Я человек военный, я – на всю жизнь солдат. Я участвовал во многих кампаниях и, смею надеяться, не раз способствовал победам нашим и славе русских знамен. Но любая война имеет начало и конец. Эмиграция конца не имеет. Эмиграция – великий грех и бедствие народное. Разорванные навек семьи, исковерканные людские судьбы, попранные права и само достоинство человеческое... Как оставить землю своих предков? Родину? Святые родные места? Русское лицо мне всех других милей и дороже, ибо родился и вырос я среди русских людей, русских лесов и полей... Полагаю, что не один я думал так. Но разум большинства был затуманен. Не разум двигал толпой – безумие. И вырваться из этого безумия казалось просто невозможным...
От пагубного шага спас меня случай. В сутолоке бегства столкнулся я с солдатом давно не существующего полка армии русской. Ананий Кузовлев – запомни это имя... Когда твой отец, бросив меня одного, спокойно уплыл за три моря, этот простой, малограмотный человек пришел мне на помощь. Ананий обхаживал меня, как ни один денщик или слуга мой бывший. Время ведь было страшное. Белые сбежали. Красные не торопились почему-то входить в Севастополь. Безвластие, произвол – что может быть хуже?! Человеческая жизнь гроша ломаного не стоит.
Ананий занял для нас какой-то подвальчик, чтобы «пересидеть» и «забиться», как он говорил, умоляя меня лишь об одном: не показываться на улице. Но как только большевики железной рукой стали наводить порядок, я надел свою генеральскую форму и пошел регистрироваться, хотя, вероятно, смог бы сделать это и позднее, в Петрограде. Но – пошел. И был арестован и водворен в тюрьму до производства следствия, которое, как объяснили мои сокамерники (понятен ли тебе сей термин?), ничего хорошего мне не сулило. Единственное, на что я мог рассчитывать, – на судьбу. Но знаешь, меня допросили и... отпустили. Если помнишь, большевики однажды уже отпускали меня, благодаря решительному поручительству покойного доктора Вовси. И вот снова Советы почему-то поверили мне, приказав, однако, снять мундир царского генерала.
Добрались мы с Ананием до Петрограда. Дорога оказалась долгой, трудной, полной смешных и грустных приключений. Об этом в другой раз, Ксения... Но – так или иначе! – добрались. Куда идти? «Как это куда? – удивляется мой спаситель. – У вас же дом имеется. Туда и пойдем...» Ни трамваев, ни конки. Идем пешком по Невскому. Сугробы, копоть, запустение, но дом стоит. Постарел, конечно, и вид у него ничуть не лучше, чем у хозяина. Да и какой я хозяин?!
Заходим в вестибюль. Зеркало разбито, ступеньки выкрошившиеся. На стене лозунг черной краской был писан, но затерт, мелом замазан. Все вроде наше. И все чужое. Конец моей одиссеи. Сел на ступеньку и, поверишь, заплакал – без стыда пишу тебе это. И Ананий сел рядом, молчит. Понимает, добрая душа, какие чувства мною владеют.
Вот такая картина. Я плачу. Ананий молчит. И тут происходит чудо. По лестнице спускается... Кто бы ты думала? Арина! Я решил, что сплю, но глаза мои были открыты. И увидели нашу Арину – она ничуть и не изменилась. «Боже святый! – закричала она. – Барин! Вы ли?»
Мы обнялись – совсем по-родственному.
В наш полупустой дом вселено несколько семей с окраин Петрограда и с завода «Треугольник». Ананию, как фронтовику, тоже разрешено здесь проживать. А я с ним и теперь неразлучен. Живем по-родственному. У красных это называется «коммуна». Оно – любимое слово в наше время. Так и живем. Я с Ананием и Арина (ты снова будешь удивляться!)... с сыном Иваном. Вот история, не так ли?.. Проходят великие потрясения, заканчиваются самые кровопролитные войны, меняются и бесследно уходят в небытие государи, императоры, полководцы. А маленькие (вернее, обычные, рядовые) люди живут. Живут, несмотря ни на что, и находят друг друга, если Бог милостив к ним. Иван доблестно сражался в Великую войну, был ранен, награжден Георгием. Сражался он и в гражданскую войну (так тут называют все бои с белыми, – здесь и Деникин, и Врангель, и Колчак, и Юденич, Май-Маевский, Шкуро и иже с ними), опять был дважды ранен и, как я понимаю, до сих пор имеет какое-то отношение к армии, хотя и ходит в партикулярном платье. Иван получает паек, который отдает в общий «котел», но часто отлучается по служебным делам. Он все такой же – добряк, светлая голова, с ним приятно беседовать. Называет наши споры «уроками политграмоты», «уроками внесения сознания извне», и я только удивляюсь: где и когда он получил столько знаний... Он очень обрадовался, узнав, что ты нашлась. Все наши радуются за меня. Вот бы и приехала сюда, к нам?! К чему русскому человеку эти затянувшиеся «путешествия» по чужим странам? Чего тебе бояться? Уж если меня – генерала – в покое оставили...
Помнишь дворника нашего – Васятой его звали? Существо тихое, добросовестное, услужливым казался. Николай, когда Вася этот в «Союз Михаила-архангела» записался и с гирькой на цепочке по вечерам к Невской заставе отправлялся, его уволил. Так вот: Васята этот, который на третьем этаже нашего дома комнаты занял и за «борца с контрой» себя выдает, узнал меня сразу же. А узнав, донес в комиссариат или еще куда. И меня тем же вечером арестовали и в «Кресты» препроводили. Иван меня вызволил. Ананий, по его словам, Васе «зубы почистил», так и справедливость восторжествовала! Иных инцидентов не было. И слава Богу! Дед твой стал совсем старый и малосильный. Семьдесят пять, милая, не шутки! И подагра мучает, слышу плохо. Посему и ухаживают за мной все. Арина работает в детской «коммуне» с утра до пяти. За чужими детьми ходит – вроде временного приюта эта коммуна, что ли. Арина в такой «коммуне» и командует. Ананий при лошадях в извозной артели состоит – тоже мечтал всю жизнь такую контору иметь. Эта, правда, не его, государственная, но он доволен: при деле, хоть и небольшой, но начальник какой-то.
Короче, все они – трудовой элемент. Один я нетрудовой. С боями выхлопотал и для себя дело. На моей обязанности пустяки сущие: посуду помыть, за керосином в лавку сходить, обе печки вытопить (это только спичкой чиркнуть да вьюшки открыть: дрова уж положены Ариной или Ананием). Вероятно, и впрямь я не внушаю им доверия как рабочая сила. Берегут. Хотят, чтоб ты деда своего еще при жизни его застала, и на ногах, а не в кровати. Так что торопись, дорогая. Это моя самая святая мечта – обнять тебя, пожить, сколько Бог отпустит, вместе с тобой, как жили мы на крымской даче в благословенные и мирные времена. «Tempora mutantur, et nos mutamur in illis»[35] – как любил говорить покойный доктор Вове и. Боже, скольких унесло время! Скольких близких потерял каждый из нас!..
И только тут, в конце моего послания, вынужден я сообщить тебе неприятную весть. Поиски Виктора и Андрея безрезультатны. Надежд не оставляю, хотя один из сослуживцев Виктора, отступавших в арьергарде вместе с его полком, сообщил мне, что подвергнулась их колонна активному обстрелу, была разметана по снежной степи, а поутру, когда уцелевшие стали собираться в виду Севастополя, любимого полкового командира среди них не оказалось. Погиб, видно, внук мой Виктор. Мир праху его! Жив был бы – я уверен! – дал знать о себе обязательно либо в России, либо в заграницах. А вот Андрей жив. Верю, жив! Не так давно во сне его видел: худой, черный как головешка, одежда лохмотьями, а сам смеется – весело так, заразительно, как в детстве бывало. Странно, что вестей нет. Отец – стал фигурой заметной, вокруг великого князя крутится. Это раньше мы все о монархии столковаться не могли (помнишь?). Теперь опять бы поспорили... А может, закинула судьба Андрюшу нашего в такие края, что и письма идут как с луны. Читал я, и в Африке, и в Южной Америке русских офицеров полно. Кто в Иностранном легионе кровь проливает за французов, кто в Бразилии или Парагвае на кофейных плантациях здоровье свое губит, жизнь укорачивает... Я все-таки надеюсь, что судьба сохранила его, что где-то бродит он по свету – живой и невредимый...
Написал столько на радостях, что и сил перечесть нет.
Вся наша «коммуна» тебе низко кланяется и желает всего самого доброго, здоровья и успехов. Я же мечтаю только о встрече, а пока – чтоб переписка наша не оборвалась, чтоб ты была счастлива. Хочу знать как можно больше о твоей крымской и теперешней жизни. Отвечай сразу же, я с нетерпением буду ждать твоего письма. Пусть оно будет длинным-длинным... А еще лучше – возвращайся домой, Ксения. Я жду тебя и надеюсь дожить до встречи! Сколько мы должны рассказать друг другу! Разве все напишешь?!
Любящий тебя дед».
«Дорогой дед! Любимый мой дед!
Мы нашлись – это главное. Все остальное – мелочи, потому что ты самый родной мне человек в мире. И ты жив, ты ждешь меня. Значит, есть еще что-то важное в моей жизни.
Не знаю, о чем и писать. Вспоминать о прошлом – трудно. Ведь все началось так невинно – захотелось высунуть нос за ограду нашей дачи, посмотреть, что делается вокруг нее...
Я решилась и шагнула за ограду. Но время для тайной прогулки я выбрала неудачно.
О чем я думала. Боже мой?! Добраться до Симферополя, увидеть отца, пойти в театр, может быть... И это в 1918 году, в Крыму, раздираемом войной, злобой, взаимной ненавистью.
Надо было так не знать жизнь, как не знала ее я, чтобы решиться на такую глупость, на подобный идиотизм (прости!)... И на беду случилась оказия – возчик с телегой, который часть привозил нам на дачу дрова. Я и имени его не вспомню... Но эта телега!! Куда она меня завезла?!
Я не стану описывать тебе того, что случилось со мной потом. Это разорвет тебе сердце. А я хочу, чтобы ты жил долго, чтоб дождался меня.
Я жила страшной жизнью, дед, и выжила только потому, что убеждала себя: это не со мной происходит, это другая женщина бредет по истерзанной, окровавленной земле то с одним, то с другим случайным попутчиком, ест что придется, пьет – да-да, с удовольствием пьет! – мерзкий самогон, спит, не понимая, чья голова сегодня лежит на подушке с нею рядом...
Это другая женщина – это я, безвольная, слепая, не способная ни к каким самостоятельным решениям, – оказалась незаметно и для себя в Константинополе...
Турецкий ад был еще страшнее крымского, и я о нем не стану тебе писать. Потом, потом!.. Бездна, зловонная яма, дно – почти что смерть. Глухота и немота на почве нервного срыва. Не знаю, что удержало меня от самоубийства. Быть может, мелькавшая иногда мысль о тебе и братьях, о том, что вы живы...
Потом была Югославия, внезапная помощь дяди – генерала фон Перлофа. Теперь Париж.
Теперь не так плохо. Лучше, чем другим. Здесь меня принял «в свои объятия» ничуть не соскучившийся отец.
Боже, какой отвратительный тип, какой циник, хамелеон, плохой актеришка. Иногда – при разговоре с ним – возникает чудовищное желание стрелять в его самодовольное, самоуверенное, лживое лицо... Я вспоминаю, как точно называл его Андрей в Крыму, когда гневался: «этот господинчик»... Из жизни беженцев ушло все честное, благородное, истинное. То, чему нас учили, о чем написаны прекрасные книги. Мы – изгои, бесправные людишки, нежелательные иностранцы. Каждый хочет спастись любой ценой, пожирая себе подобных. Есть, конечно, исключения. Но они редки, как они редки!..
Военные лелеют идею новой интервенции, пытаются создать дивизии оловянных солдатиков, где на одного рядового приходится десять генералов, двадцать полковников и сто офицеров. Церковники до хрипоты спорят на весь свет, кто главнее (святее) и кто должен представлять русский народ в изгнании. Промышленники, богатое купечество (есть и такое!) и либеральные профессора (fine fleur [36] ) старой России разыгрывают исторический спектакль. Он должен закончиться апофеозом дома Романовых и избранием нового монарха «подлинно царского корня». В антрактах все сбегаются на торжественные съезды, где решают, как получше надуть своих союзников и быстрее уничтожить большевиков.
Сняв генеральские мундиры, сенаторские камзолы, сбросив штабс-капитанские порванные френчи, эмигранты расходятся по ресторанам, дансингам, отелям, где служат швейцарами и вышибалами, танцорами «на прокат», лакеями, уборщиками и официантами. Это из тех, кто добежал до Парижа «пустым». У тех, кто сохранил или наворовал при эвакуации, – иные стремления поиграть на бирже, открыть заведение с «девочками», джаз-бандом и негром, влезть компаньоном в дело с французом, немцем, а лучше – американцем, ибо у тех права, престиж и твердое положение. Осталось еще и несколько меценатов. Издают газеты разных направлений, субсидируют политические партии, помогают рождаться всевозможным труппам, непременно имеющим в своем составе «звезду императорского театра», устраивают вернисажи, покупают картины неизвестных художников, поддерживая развитие нового русского искусства... Я стала злой, не так ли, дед? От такой жизни впору кусаться.
От отца я ушла. Окончательно. Живу я в Байанкуре. Это прокопченное предместье, тесные, мощенные серым булыжником улочки, сырые дома, от подвалов до мансард забитые беженцами. Повсюду русская речь, точно на Островах в Петербурге. И – ресторанчики, кафе, столовые – обязательно с каким-нибудь шикарным названием: «Эрмитаж», «Москва», «Казбек», «Старый кунак», «Маша», «У самовара».
В двух кварталах от меня мои спасители – семья генерала Андриевского. Сам Василий Феодосьевич – человек малосимпатичный, как ему подобные, привыкшие всю жизнь повелевать. Он предложил мне стать содержанкой. И это на деньги, которые зарабатывают его жена, прекрасная женщина, Нина Михайловна и дочь Даша, имеющие швейную мастерскую. «Мастерская» – сказано слишком громко. Она в одной комнате. У Даши – золотая голова, она художница и способна придумывать бесконечное число моделей дамских платьев. У Нины Михайловны – золотые руки. А помощница – я, которая ничего не умеет делать. Но я взята «в обучение», меня ободряют. Я начинала со снятия мерок, делала бумажные выкройки. Теперь сама научилась вещь сметывать – это уже прогресс и серьезная операция, и тебе ее не понять, дед. Мои пальцы исколоты иголками и булавками. Наши клиентки – жены нуворишей или их любовницы. Как ни странно, их много, и мы не сидим без работы.
Нина Михайловна, явно переоценив мой вклад в общее дело, положила мне чуть не двойное жалованье. Я ем в «Старом кунаке» ежедневные щи и рубленые котлеты; по воскресеньям мы посещаем русскую церковь, гуляем в саду Тюильри и вспоминаем наш Летний сад; при непогоде забегаем в русскую библиотеку. Как-то, разгулявшись, мы с Дашей пошли на концерт несравненной Плевицкой (очень дорого), замечательного хора донских казаков (это подешевле), забрели и на философскую лекцию, из которой ничегошеньки не поняли. Наши дорогие соотечественники повсюду. Все они говорят об одном: «Завтра все восстановится и будет как раньше – bien entendu!» [37]
Стала я жиличкой чуланчика возле консьержки – милой мадам Рози Бежар, которой я стараюсь помочь чем только могу, а она, полная благодарности, приглашает меня воскресными вечерами на чашечку кофе со сливками. Ты не волнуйся, дед. Я живу вполне хорошо по сравнению с другими. Вполне!..
Но не любят нас в Париже, ох, не любят! А еще утверждают: «Франция – великая духовная держава мира». «Мулен руж» демонстрирует это достаточно наглядно. Закрой все кафе и публичные дома – завтра же вспыхнет восстание. Ah, merde alors! [38]
У нас в Байанкуре русские знают друг друга и все друг о друге – в маленьком городе не может быть тайн. Кто чем обедал, кто с кем спал, кто что с выгодой продал. Французский принципиально не учат. «Политики» спорят. Графоманы пишут мемуары. Большинство русских ничего не читает, не работает и ни о чем не думает...
Дважды за последние недели встречала возле дома отца. Подозреваю, подкарауливал. Разговор о возвращении в «его дом». Я позорю его перед людьми «нашего» круга. Второй прием – воздевание рук, призывы к Богу-свидетелю и бранные слова в мой адрес. Послушай, дед, не можешь ли ты приказать ему, чтобы он навсегда оставил меня в покое? Ты же его отец!..
На этом кончаю послание. Замучила тебя совсем, наверное. Жду от тебя столь же большого письма. Хочу знать как можно подробнее о тебе и обо всех вас.
Низко кланяюсь, целую всю «коммуну». Будь здоров, дед. Пожалуйста.
Твоя любящая внучка Ксения.
P.S. Говорят, что вот-вот в Париже откроется Посольство Советского Союза. Может быть, так и будет? И вернуться станет проще. Если так и будет – скоро увидимся, дед!»
«Любимая Ксения! Дорогая, дорогая моя!
Давно от тебя не было писем. Здорова ли? Все ли хорошо? Нет ли, не дай Бог, перемен к худшему в твоей жизни?
До той поры, пока мы – слава Богу! – не нашли друг друга, жил я, втянувшись в свой «новый быт» (так у нас любят писать и говорить о повседневном существовании), относительно спокойно.
А теперь. Теперь – другое. Мысли о тебе, о неисчислимых страданиях, выпавших на твою долю, о твоей неприкаянности и одиночестве (я это почувствовал из твоего письма) причиняют мне ужасную боль. Я потерял сон. Целыми ночами картины прошлого и того, как мне представляется твоя теперешняя жизнь, стоят передо мной – одна хуже другой! – и только под утро, с рассветом удается мне заснуть... Понимаю, пока не вернешься ты домой, пока не обниму тебя, не увижу воочию – не будет мне покоя. И теперь уже не только для себя – для меня должна ты стремиться к возвращению в Петроград.
Я не могу говорить тебе неправды, и потому не стану описывать в деталях нашу жизнь. Она трудна.
Надеюсь, пока трудна. Ты ведь знаешь, слышала небось этот знаменитый гимн пролетариата «Весь мир насилья мы разрушим... а затем». Повсюду ясно видны следы этого всеобщего разрушения, и тот, кто не умеет мыслить перспективно (слова Ивана), ничего дальше этого не видит...
Да, разрушено многое – и дворцы, и иные памятники, и сами души людские. Но разрушен и старый порядок, когда кровью, трудом, талантами народа питалась и процветала ничтожная часть России. Населения России. Им – этим избранным (и нам, князьям Белопольским в том числе, Ксенюшка) – жизнь дарила все. И мы, не задумываясь, пользовались этим. А народ – что для нас это было? Масса безымянная? Покорная, трудолюбивая и беззаветно преданная семье Арина? Возчик, который привозил в Крыму нам дрова (он стал для меня зловещей фигурой!)? Или наш . дворник с Морской – Василий? Разве мы когда-нибудь хоть на миг задумывались над их жизнью?..
Революция, как буря на море, перемешала лазурь поверхностных спокойных вод и тяжкую, скрытую во мраке, холодную, черную глубину.
Равенство, братство, свобода! И «кто был ничем, тот станет всем», – это опять слова из их гимна. И ведь они становятся, Ксенюшка, становятся всем. Сколько талантливых людей обнаружил новый порядок в большинстве областей жизни, какие силы отворил в каждом – мне, старому человеку, остается лишь удивляться да стыдиться своего неумения жить. Жить и видеть – в прошлом.
Да, да, Ксенюшка!.. Оказалось, что ничего я толком не умею – только приказывать, солдатиков во фронт ставить, книжки читать, споры с себе подобными вести и красотой наслаждаться, чем и занимался всю свою длинную и в общем-то никчемную жизнь. А люди вокруг мне эту возможность давали.
И вот – впервые – новыми глазами смотрю я вокруг. И вижу, что вылезает наша Россия из разрухи и беды, становится на ноги, и истинные патриоты родины трудятся для этого неустанно.
В советском правительстве немало образованнейших, ничуть не уступающих Ульянову-Ленину людей. Смерть вождя революции была тяжким ударом для страны и всего народа. Я стал свидетелем того, поверь. При мне умирали русские цари – ничего подобного никогда я не видел, не слышал. И даже не представлял себе, что русский мужик, русский рабочий способны на подобные чувствования, на подобную скорбь...
По причине старости, доброты людей, живущих со мной рядом, я мало бываю на улице. Все больше сижу у теплой буржуйки (железной печки посреди комнаты, с трубами, выведенными прямо в окно) и читаю – все, что попадается Главным образом то, что приносит Иван. Мне кажется чтение стало для меня какой-то манией. Слава Богу, не потерял свои многочисленные очки за эти суматошные годы...
Так и складывается моя сегодняшняя жизнь – повседневный быт – в нашей маленькой коммуне, где все заботятся обо мне, сердечно радуются каждому новому достижению Страны Советов и моему неумеренному чтению газет и журналов, которые, как уже писая доставляет мне ежедневно милейший наш Иван.
Поразительные вещи открываются мне! Напишу тебе, к примеру, лишь о том, что вычитал в самые последние дни, не переставая удивляться новой власти, тому, что она делает с огромной страной. И в каких фантастических масштабах! И обязательно во всем первые: свой первый паровоз на Коломенском заводе; первая женщина в мире – председатель правления ленинградского банка; первый клуб (ты хоть представляешь, что это такое?); первая научная экспедиция к острову Врангеля где водружен советский флаг; первые ученые на высокогорном Памире и т. д. и т. д.
Помнишь ли царский дворец в Ливадии? Конечно, помнишь! Столько раз мы любовались им с моря. Теперь решением Советской власти дворец передан крестьянам. Первая партия прибыла сюда на отдых и лечение... Или вот два юбилея. Их отмечали очень широко. Чьи? Их вождей? Командиров Красной Армии? Ничего подобного!
Первый – столетний юбилей Большого театра. Демонстрация, кавалерийская часть в безукоризненном строю, как на высочайшем параде, дефилирует мимо рукоплещущей труппы певцов, балерин, музыкантов. Второе торжество – двести лет Академии наук. Огромное число крупнейших ученых никуда и не думавших бежать (нам в Крыму казалось, все лучшие представители русской нации погрузились на суда, решив оставить Родину, отказавшись сотрудничать с большевиками. Ан нет!). За столом юбилейного президиума секретарь Академии наук С. Ф. Ольденбург, президент А. И. Карпинский и вице-президент В. А. Стеклов, академики И. П. Павлов, А. Е. Ферсман, Л. Я. Штернберг, И. Ю. Крачковский, Н. Я. Марр и другие. А какой им почет, какое уважение! И здание – то же, на набережной Невы, – стоит целехонькое! И никому из «варваров» не пришло в голову размещать там казарму, общежитие или конюшни.
Надеюсь, ты понимаешь, этой информацией не исчерпываются повседневные события нашей жизни. Всего не напишешь. И поймешь ли ты мое настроение правильно?..
Беспокоят меня твои мысли и вообще – твое будущее, Ксения. Несказанно взволновали события, тобой описанные. Бедняжка ты моя, бедняжка. Почему меня не было подле? Почему не смог отвести от тебя беду, не уберег, лишь мучился в неведении... Господи/ Пошли нам среди тяжелых и кошмарных дней и светлые праздники. Успокой и утешь... Мой долгий жизненный путь и опыт дают мне право верить во все лучшее, что должно наступить и наступит в твоей многострадальной судьбе. Я же могу лишь денно и нощно молить Бога об этом.
Господи! Что происходит в мире, сотворенном тобой? Со дня его рождения не существовало такого кровавого и бесчеловечного времени, когда сын со штыком шел на отца, а брат – на брата. Эти времена, поверь, еще долго будут эхом отзываться по российским просторам. Много бед наделают, много жизней исковеркают не в одном поколении... Увы, увы... Como parace – быть по сему, как любил говаривать мой друг и вечный противник в спорах профессор Шабеко. Какова его судьба? Где он? Как пережил страшные времена? Думаю, почему-то, обстоятельства сложились так, что и он вынужден был переселиться в чужие земли. Иначе будь он в России! – дал бы знать о себе обязательно. Либо статьей в газете, журнале, либо предпринял бы попытку отыскать меня в Петрограде. Русский интеллигент в высшем разумении этого слова, ценивший свободу личности превыше всего, терпимый к чужим теориям и взглядам, в Крыму – лояльный и к большевикам, куда и зачем кинулся он, поддавшийся чему или кому – не представляю себе и могу лишь строить догадки. Может быть, тебе что-то известно о нашем уважаемом историке? Хотя теперь, когда в мире перемешалось все, как в кипящем котле, человека найти во сто крат труднее, чем иголку в стоге сена.
Продолжаю розыск Виктора и Андрея. Пока мои обращения в Красный Крест и Нансеновскай комитет не дали результата. Но я надеюсь, что живы они оба. Надейся и ты. Бог милостив, а Арина каждый раз ставит в церкви две свечки за здравие твоих братьев...
Обнимаю тебя, родная моя жду писем твоих, как и встречи в Петрограде.
Твой дед».
«Ах, дед, дед! Любимый мой и единственный!
Ведь ты у меня стал большевиком. Я бы сказала даже – большевистским агитатором. Ты пишешь так интересно о вашей жизни, что хочется немедля сесть в поезд и отправиться в Петроград. Но увы!.. Хоть бы одним глазком взглянуть на все, минуток несколько. У нас тоже сейчас стали больше писать о жизни Советской Россия Ты не представляешь, с какой жадностью я впитываю каждое слово, стараюсь, напрягая свой умишко, отличить правду от лжи. Порой это так трудно.
Теперь о себе. Отвечу на твои вопросы. Переехала. Живу в том же доме, в крохотной мансарде на шестом этаже. Подо мной черепичные крыши Парижа – такое ощущение временами, будто я парю над городом, а выше меня лишь Эйфелева башня и белоснежная точно из сказок «Тысячи и одной ночи», церковь и колокольня Сакре-Кер. В ясный предвечерний час, в свободное время (его, увы, так недостает!) вылезаю на крышу, и, привалясь к чугунной решетке, дрожа от страха (боюсь высоты ужасно!) рассматриваю город, угадываю и узнаю любимые места: зеленое море Булонского леса и Большие бульвары, Лувр и Поле-Рояль, пляс д’ Этуаль и пляс Конкорд, Сену с ее мостами, каждый из которых неповторим и чудесен, Нотр-Дам, Пантеон, Сен-Шанель и Марсово поле, «Гранд опера», Биржу, Центральный рынок. Все это живет, дышит, разговаривает друг с другом. Все – словно ожившая карта! Однако пора вернуться на землю, в свой «обезьянник», как я называю мансардочку. Она очень мала и поэтому уютна. В моем распоряжении: стол и две табуретки, умывальник с ведром и кувшином (за водой надо спускаться по винтовой лестнице на этаж, где проживает милейший и добрейший м’сье Пьер Лакотт. Получив воду, я должна выслушать один из его нескончаемых рассказов о франко-прусской войне, в которой он проявлял галльский героизм, уничтожая «проклятых бошей» десятками). А еще есть у меня в хозяйстве раскладная парусиновая кровать, которая до вечера скромно стоит в углу и лишь перед сном моим участвует в «великом переселении вещей».
В первом этаже дома находится бистро с «жестянкой», или «цинком» (так называются стойки), – я вижу там одни и те же лица, в одних и тех же позах. Мне кажется, они стареют на моих глазах. Рядом табачно-булочно-молочно-колбасная лавчонка. И можно выпить чашку кофе. Здесь вполне прилично кормят. И, если попросишь, даже в кредит.
Меня считают вполне своей, это имеет свою прелесть, так что жизнью я довольна. Французы в массе, надо сказать, совершенно не такие, какими я их представляла не только по книгам, но и впервые попав в Париж. Они по-своему консервативны, традиционны, замкнуты по отношению к другим нациям и народам. Никогда не теряют скептицизма и по отношению к себе. Тебе станет это понятно, если приведу пример с Эйфелевой башней, строительство которой, как известно, вызвало чуть ли не революцию в Париже – таково было противодействие масс. Поначалу. Теперь же башня украшает город – это признают все. Французы о себе говорят так: сначала мы обязательно отрицаем все новое, все необычное, негодуем, возмущаемся, боремся против. Потом долго привыкаем, смиряемся, потом начинаем хвалить. Потом гордимся как национальным достоянием и считаем это лучшим в мире и неповторимым...
Я работаю по-прежнему в ателье у Нины Михайловны. Она придумала новое дело – мы стали расписывать (стиль «ля рюс») платки и шелковые абажуры – это нынче модно в Париже, тем более что столица Франции – всяк по-своему – взбудоражена известием о приглашении СССР участвовать в Международной выставке декоративных искусств и художественной промышленности и о том, что большевики это предложение приняли. Наше предприятие процветает, дает доход, который и позволяет мне жить независимо, самостоятельно и по нынешним-то эмигрантским временам, можно даже сказать, зажиточно (стулу по дереву, чтобы не сглазить!).
Генерал Андриевский, слава Богу, нам не очень докучает. Особенно когда трезвый. Об отце – тоже слава Богу! – имею редкие сторонние известия. Он весь в Большой Политике. О поисках Виктора и Андрея (когда я еще жила у него) высказался таким образом: «К моему глубокому сожалению, сыновья мои ни в одном офицерском, ни в монархистском союзе не значатся. О кружках социалистов и эсеров данных не имею». Каков?..
Как я живу, дед? Свободного времени нет, да и устаю от работы. Мои городские маршруты коротки: дом – квартира Андриевских – бистро – дом. А уж если выпадает святое воскресенье (иногда мы втроем работаем и по воскресеньям, если срочный заказ), то я сплю, сплю и еще сплю, а проснувшись, отдыхаю и отдыхаю. Вот что значит капитализм: работай, если хочешь жить, и никаких эмоций, которые отрывают, отвлекают, мешают трудиться.
В подобных условиях, признаюсь тебе честно, мало я занимаюсь поиском братьев, мало. Да и плохо представляю, как это сделать, кроме как на толкучке, в толпе возле собора на рю Дарю. А там такое увидишь, такого наслушаешься! И так все противно, дед. Никчемные люди, сумасшедшие разговоры, идиотские надежды. Прости меня...
А ты пиши мне, пожалуйста, почаще и побольше. Я и не представляю теперь себе своей жизни в Париже без твоих писем.
Любящая тебя Ксения».
(обратно) (обратно)
Глава девятая. «...ВРЕМЯ СОБИРАТЬ КАМНИ»
1
Шла полоса признания Советской России. Газеты печатали фотографии: полпред Лев Борисович Красин в элегантном пальто с маленьким, по моде, черным бархатным воротничком, в цилиндре, черных узких фрачных брюках и остроносых ботинках, в правой руке трость и перчатки. Красин выходит из Елисейского дворца после вручения верительных грамот президенту Франции Думергу; полномочный представитель СССР в Швеции B.C. Довгалевскнй выходит из дворца в Стокгольме после вручения королю верительных грамот; советский государственный флаг с серпом и молотом на крыше Советского посольства на рю Гренель, в центре Парижа. На фронтоне здания полпредства вместо двуглавого орла – серп и молот...








