412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Покровская » Творчество Лесной Мавки » Текст книги (страница 19)
Творчество Лесной Мавки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:19

Текст книги "Творчество Лесной Мавки"


Автор книги: Мария Покровская


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

II. ГОЛГОФА РОССИИ
обрывки 1918 г
* * *

Нилов сидел, бездумно глядя в узкое окно дешевой кафешки на окраине Севильи. Только что на улице он сделал вид, будто не узнал петроградского лейтенанта, отвернулся и прошел мимо.

Приходилось учиться жить заново. Забыть, как обрубить, прошлое – теперь оно ничего не значит.

Вести из России доходили беспокойные и злые: будто там нет теперь не только царя, но и Бога, церкви заперты либо вовсе разорены и народ вместо киота молится на лысого пролетария.

А вскоре Константин понял, что русских, хлынувших сюда мутным потоком, лучше вовсе сторониться. Поначалу стремились держаться свои своих, лезли лобызаться и братались жители соседних провинций, но вскоре за красивыми словами открывалась сермяжная правда жизни: выживай и воюй сам за себя, чужим нельзя верить, а своим тем паче, еще скорей постараются обмишулить, подгадить.

На Родине Нилова – он знал – многие считали погибшим. А у него ныло сердце не по дворцам петербургским и парадам войск, не по орденам, которые продать пришлось за гроши в Европе любопытным, как диковинку павшей державы; тосковать начал по рабочему пригороду, где вырос и которого все годы стыдился. Серые, неяркие пыльные улицы, которых никогда больше не увидит, и корявый добродушный вяз под окнами родительского дома – всё это вспоминалось и было теперь родным до боли, до горячего замирания в груди.

Да и стыд эмиграции тоже мучил, иногда казалось – пешком бы побрел в Россию. Нилов был одним из не столь многих настоящих гвардейцев – если и обделен людской чуткостью, то наделен жестким благородством воина. Жизнь свою без остатка отдал гвардии, которая, увы, проиграла.

Да разве он один, из выживших многие захлебнулись отчаяньем по чужбинам.

* * *

Кое в чем Калинушке посчастливилось: История забыла о ней, великодушно отпустила, не навесив на шею черный жернов мстительной лжи.

Но куда теперь идти ей, когда хотелось лишь одного: не жить, спастись от непреходящей боли, от мучительной памяти мертвого родимого лица. Хотелось самой броситься в страшную жестокую Неву, клокочущую под ломким льдом. Только греха страшилась, гнева Божьего. Ей-то на земле злее кары быть не могло уже. Боялась, чтобы ее самоубийство не отозвалось любимому там, в чертогах Господа, где, надеялась она, он обрел покой.

Вернуться в Верхотурье нельзя: сама решилась уйти перед самым постригом и тем сделалась изгнанницей. В какой-то миг показалась себе как Каин, обожженный проклятием: а вдруг в остальных монастырях прослышали о ее поступке и нигде не примут ее, точно меченую?..

Года не прошло с гибели Григория, а церкви и монастыри умирали, точно белые рыбицы, выброшенные на ржавый песок.

Монастырь праведного Иоанна Кронштадтского принял Акилину. Обитель незащищенная, прямо в городе, на набережной речки Карповки. Черные, скорбные купола, лишь малый проблеск позолоты, как ранка. Скорбный храм и пресветлый.

Поклонилась до земли и ступила робко в монастырский двор – странный покой охватил душу, даром что Петербург здесь же, рядом, за тонкою стеной; в тишине храма не чувствуется мощный дух большого города.

И время для нее погасло – не помнила, зима теперь или лето, который год и который век. Как когда-то давно, вставала на белой зореньке к заутрене; но и зори для нее помертвели, и молилась больше по долгу, по обязанности – ни на что не отзывалось сердце, словно сама умерла и была похоронена. Другое имя приняла в монашестве, да ведь всё равно ее имя мертво, некому больше звать Калинушкой.

В монастырях считается ночь лукавым, неправедным временем. А для Акилины ночь только и была неверным утешением, когда она тихонько, дабы не подслушали даже строгие стены кельи, говорила, забываясь, с любимым, будто с живым.

«А помнишь, как мы шли с тобою в Петербург… Помнишь, остановились на ночлег в деревне, и хозяевам некуда было нас пустить, кроме сарая с сеном, и там над нами было гнездо ласточки, а в душистом сене вместе с нами спала пестрая кошка… А помнишь, хотел меня отослать, прогнать от себя, да не смог… Помнишь березоньки наши… Помнишь…»

…Колокол резанул по нервам, как лезвие. Здесь давно молчали колокола, казненные. А теперь крикнул колокол резко и горестно. Не иначе, случилась беда.

В церкви были только матушка настоятельница, священник и четыре монахини – всё населенье обители, закрытой для прихожан.

– Беда случилась большая, – заговорила матушка, и голос ее сорвался. – Отслужим молебен о упокоении убиенных Государя Николая и Государыни Александры, цесаревича Алексея, Ольги, Татианы, Марии и Анастасии…

И летела к Господу последняя о них молитва, последний плач покаянный. А им, мученикам новой Руси, даже могилы не было, нынче перед рассветом свезли их на грязных телегах на пустырь и, облив кислотой, сожгли…

Со святыми упокой…

Убили всех… И Настеньку, видевшую во сне ангелов… Как смириться…

После панихиды Акилина подошла к настоятельнице, на колени упала.

– Матушка, благословите сегодня уйти ненадолго из обители. Я эти годы не видала города, я должна увидеть, что стало сейчас с Петербургом.

– Ничего не увидишь, кроме ужаса и разорения.

– Пусть так. Я должна видеть, должна знать.

– Иди с Богом… Только подожди. Переоденься, сейчас найдем для тебя какое-то мирское платье. Монахине никак нельзя идти по городу, застрелят тебя. Наша церковь, наверное, последняя, где жива молитва и целы иконы. Когда смогли свергнуть царя, люди решили свергнуть и Бога.

Над городом дышал зной и плыло раскаленное марево. Акилина шла как в бреду. Так и оставшись чуть диковатой в престольном городе, она не помнила и не припоминала, как зовутся улицы, почти не разбирала пути. Шла наугад, как ощупью идут слепые.

Иные улицы казались вымершими; а когда и шли люди ей навстречу, девушка боялась поднять взгляд, ибо в лицах их метались отчаянье и страх, и даже дети иногда шли пригибаясь к земле и походили на маленьких стариков. Иногда у встречных замечала другое: алчное, звериное ликование на нервных загорелых лицах. Окна многих домов были завешены тряпками, линялыми ситцами и вовсе ветошью, и свет не теплился в них.

Окликнул ее неприкаянный извозчик на хромом чалом мерине, но ничего не ответила. «Куда вам, барышня?» Да некуда теперь…

Шла мимо церкви, где двери заколочены тяжкими грубыми досками, а оконца часовни разбиты; в щели обветшалого порога пробивалась горькая лебеда, трава запустения, а на белокаменной кладке нацарапана углем похабная надпись.

Похоже, дорвался люд, упиваясь своим мнимым всесилием: «нет над нами Государя, так и Бога убьем, расстреляем, и Бога над нами нет уж…»

На краю неметеного тротуара лежала белая лошадь с запрокинутой мордой и оскаленной челюстью, с остатками упряжи. Тощие черные птицы важно бродили вокруг лошади, вонзая клювы в закаменевшую тушу, одна ворона сидела на конском хребте и воровато озиралась вокруг.

В деревнях скоро должна начинаться жатва… Акилина вспоминала свою юность, теплую золотую пахнущую солнцем рожь под резвым серпом, колосья мягко льнущие к рукам… В этот год вряд ли что возросло на брошенных, прокаженных полях.

В глухом переулке, между тесно друг к другу подступившими громадами домов, играли дети. Мальчуган лет десяти, худой и довольно рослый, черноглазый, целился большою занозистой палкой, как будто это винтовка; его товарищ в большой не по размеру бескозырке, всё время съезжавшей на лоб, очевидно, изображал царя.

– Ваше Величество, вы должны умереть! Пафф! – провозгласил мальчик. – Ну падай же, я тебя убил!

– Ну нет, так нечестно, ты сам будешь царем, а я стрелять буду!

Страшнее, чем дети играющие в расстрел, эпоха не могла бы придумать ничего.

Пронзила безумная догадка: Россия одержима бесом. И одержимы бесом все вышедшие на ее многострадальные площади с оружием. Ибо люди не могли сотворить такого. Одержима стала матушка Русь, и всего Иордана не хватит освятить и спасти… Может, покаянная мольба потомков – спасет, подымет однажды из праха, золы и крови…

Боже, смилуйся.

Мои документальные источники:

Дневник Государя Николая II;

Дневник и письма Государыни Александры Феодоровны;

Записи Григория Распутина.

Об этих людях никто не сказал бы правдивей их самих, и воспоминаниям современников даже, а уж тем более рассуждениям сегодняшних историков, нужно верить очень осторожно.

2008
ДВЕНАДЦАТЬ
1

Сердитое море билось в скалистый берег, мутно-белые клочья прибоя пенились на рыжем песке. Ладная крепкая лодка вздрагивала, когда волна билась в ее влажный бок. Юноша рыбак тревожно вглядывался в тускло багровеющий горизонт, позабыв, что в руках его соленые, спутанные комом невода. Обликом он был неказист, только глаза необычайные, цвета солнечного янтаря.

Деревня подступала близко к берегу, отсюда, с причала, видны были ветхие белые дома и сады, охваченные музыкой позднего цветения. Молодой рыбак не любил своего селения, не любил этого скудного рыжего берега и волн, умирающих на песке, как маленькие немые медузы. Он молча смотрел туда, где только что упал в море огненный диск солнца, и отблески, как от лучины, еще плясали на волнах.

– Что ты там увидел, в самом деле, – сурово окликнул старший брат. – Дивлюсь я тебе. Так мы до будущей недели в море не выйдем.

– Прости. – Андрей силился распутать склизкую прохудившуюся сеть с прилипшей кровинкой-чешуйкой. Непонятная боль застила ему глаза, как будто долго смотрел на свет или огонь.

– Брось, я сам, – Симон выхватил работу из неловких загрубелых рук брата. Море обдало их солеными брызгами. Насмешливо крикнула, пролетая над лодкой, крупная чайка с черными отметинами на крыльях.

– Отчего так больно в мире, – тихо заговорил Андрей. – Та белая рыба нынче утром… Мне кажется, что она кричала. Белая, серебряная рыба, которую мы вытащили из сети живой и убили веслом. Я видел ее глаза. Она беззвучно кричала. Она очень хотела жить.

– Блажной ты человек. Неужели с детства, как и я, не привык к ремеслу рыбака. – Симон наконец распутал невод и уложил на дно лодки. Море глухо бормотало угрозы, с запада надвигалась буря.

– Может, и привык… Только думаю всё чаще, что мы не для этого родились. Разве не жаль свою жизнь растратить на провонявшие сети.

– Знаю, – взгляд Симона вдруг сделался свинцовым, как бурное море, и голос выдал волнение. – За мною однажды пойдет народ. Я чувствую в себе такую силу. И мое имя повторят на многих языках. Увидишь.

Он поднял обломок камня и, размахнувшись, яростно бросил в море.

– А бред про кричащих рыб забудь. Люди рождены, чтобы жить, а иногда и выживать, вот о чем ты должен думать.

Незнакомого, идущего к ним навстречу по берегу, братья приметили издалека. Белый, с голубизной его плащ был ветхим, прибой зализывал босоногие следы, как маленькие ранки. Тот человек был очень высок, странно и потрясающе высок, тонок в кости и строен. «Точно как маяк посреди скал», – подумал Симон, усмехаясь. – «В жизни не видывал таких высоченных».

– Мир вам, – поздоровался странник и недолго стоял молча, всматриваясь в притихшую морскую гладь. Море на закате походило на расплавленную медь, багровые отблески змеились в волнах.

– Я хочу, чтобы у всех людей были счастливые лица. Чтобы люди перестали ненавидеть. Они озлобились почти все, у них в руках хлеб оборачивается камнем. Хочу построить нерукотворный храм. Чтобы каждый мог прийти к Богу со своей бедой, а уйти исцеленным и радостным. Следуйте за мной, я открою вам истину.

– Ты проповедуешь новое царство, – сказал Симон, мучаясь про себя, что из-за проклятых рыбных неводов даже руки не может подать тому, в ком с первых слов признал учителя и властелина.

– Я сделаю вас ловцами человеков, – тихо засмеялся странник. Смех у него был добрый, молодой. – Тебе хочется власти над сердцами, Симон, вижу. Но большая власть – это большое искушение. И почти всегда – мученичество.

– Я готов к этому, учитель. Я пойду с тобою по твоему пути.

– А ты, Андрей? С тобою лукавый никогда не совладает, оттого что тебе не надо ни золота, ни трона. Таких мало среди людей, и против твоего сердца у зла нет оружия.

– Твоя дорога стала и моей дорогой, – ответил юноша, опускаясь на колени. – Я ждал тебя много лет, Учитель, сам того не ведая.

Площадь раскалялась, как медная монета. Справа от собравшейся толпы вонзался в небо красный купол ветхозаветного храма, а дальше шли узкие пыльные улицы, небогатые дома, обрамленные чудесными виноградниками.

Толпа была тяжела для Иисуса, слишком верно знал он эту чудовищную неуправляемую стихию, не имеющую ни лица, ни разума, с одинаковым яростным восторгом способную и вознести, и затоптать. Искал близких, понимающих взглядов, хотя бы одного человека, кто не для забавы слушает его.

– Заповедь одна: любовь. Не огнем, но любовью и терпением спасется мир. Бог – любовь. А люди убивают в себе Бога. Каждый день, каждый час.

В народе шло волнение, невнятный глухой ропот, как в поле в бурю клонятся и шумят колосья.

Добрые проницательные глаза Иисуса чуть потемнели, как тревожное небо перед грозой, усталым жестом он отбросил русые волосы, непослушно падавшие на лицо.

Он отыскал в толпе спокойного мальчика с огромными глазами, у которого с собою в корзине был хлеб и несколько рыбок, тогда и из своей котомки бережно достал ломоть душистого хлеба.

– Варфоломей, помоги разделить между всеми, – обратился Иисус к доброму другу и помощнику. Раздался смех, как ножевые удары. Но непонятное происходило – хлеба не убывало, сколько ни ломали, и желтый глиняный кувшин с колодезной водой, который передавали из рук в руки, оставался полон.

– Учитель сделал это не потому, что вам позарез надо было посмотреть на чудо, а потому только, что все голодны, – не сдержался Варфоломей. – Не шут заезжий – потешать вас.

Варфоломей был уроженец Востока – смуглый, с добродушным близоруким прищуром. Он не терпел никакой фальши в словах и поступках людей, и поступки предпочитал словам.

Варфоломей старался, насколько возможно, оберегать Иисуса, как мог бы оберегать своего юного сына; ибо великая сила, данная Иисусу духом небесным, стала и его непереносимым страданием, врожденною болью чуткого сердца, и оттого ему на свете трудно, как голубю в силке.

– Будем незваными гостями у тебя, – сказал один из двенадцати учеников Христовых, Иаков Зеведеев, – покажи нам с братом, где ты живешь.

– Будьте зваными. Только идти далеко.

Иаков был очень молод и как будто стыдился своей юности, мальчишьего облика и ломкого отроческого голоса, он нарочно старался казаться взрослее, грубее. Случалось, мог и выбраниться хлестко, но без злобы. Он тоже, как Иисус, был плотник, ремесло свое любил и слыл хорошим мастером.

Дом Иисуса был за околицей, в отдалении от прочих домов, на краю неродящего поля. Жасминовый куст заслонял большое окно. Жасмин отцвел уже, лишь несколько смятых лепестков светились в ветвях. На тихом подворьи копошились рябые куры. В окнах мерцал добрый спокойный свет от грубых восковых свечей. Дверь открылась с тихим всхлипом – этот дом был очень стар. Братья Иаков и Иоанн осторожно прошли в светлицу вслед за Иисусом.

В доме пахло пресным хлебом, теплым вкусным запахом, памятным с детства. Мария хлопотала у очага. Иисус заметил, что скрытая тревога печалит ее красивое лицо, бьется во взгляде, собралась в тонкую морщинку между бровей. Захотелось, как в детстве, прижаться к матери, уткнуться ей в плечо, обнять, согреть; он подумал вдруг о том, как редко мы говорим самым родным людям ласковые, такие нужные слова, и спохватываемся, когда уже поздно и ничего нельзя исправить…

Бессмертие и тысячи свечей, зажженных в ее честь, и хоры ангелов, не ведающих боли, вечно будут славить ее… Всё отдала бы Мария за клочок земного мирного счастья, за то, чтобы сын ее остался жив.

2

Комнату прорезал крик. Бессознательный хриплый крик отчаяния, вырвавшийся из горла спящего. Двурогая луна недобрым взглядом метила в низкое окно, и подле ложа догорала свеча, поставленная в глубокую тускло-синюю чашу.

– Спи, родной, спи. Это всего только дурной сон, – Мария Магдалина склонилась над беспокойно спящим Иисусом, гладила его спутанные волосы. Он вскрикнул снова, но не проснулся, только нервно дрогнули веки. Молодая Мария чувствовала, как больно бьется у ней сердце, точно пойманная птица, натыкаясь на ребра. Жуткая ночь стояла в жилище, долго еще до свету, луна и середины неба не пересекла.

– Спи, родной, спи, всё хорошо, – прошептала женщина. – Я защищу тебя, уберегу.

Она тяжело поднялась и задернула полог на окне: пускай ночь не глядит, не мучает. В сумраке усталые черты любимого лица казались спокойней и моложе.

– Как я хочу сына, похожего на тебя, – сказала женщина вслух, эта мысль прожгла ее, жажда материнства тревожной болью отозвалась в груди, почти телесно ощутила она на руках теплый, беспомощный комочек плоти…

Ночная одежда сползла с плеча Магдалины, открывая большой багровый шрам на том месте, где разодрал ей кожу один из беспощадных камней, какими целили в нее иудеи.

– Родной мой. Ты мне теперь и любимый, и брат, и сын…

На реснице спящего сияла слеза.

3

Иисус с учениками шел к селению, когда человек, утративший облик людской, выбежал перед ними на пыльную дорогу, оскалившись и рыча по-звериному. Зрачки его жгли, как раскаленные иглы, что-то бессознательно страшное, не людское было в этих темных неподвижных глазах. Безумный вместо одежды заворачивался в погребальную пелену, руки его были исполосованы незажившими ранами – он сам себя резал тонким ножом, пытаясь так выпустить наружу мутную боль.

Один из апостолов, тщедушный, с нервным невыразительным лицом, отшатнулся, точно его кнутом ударили, и сдерживал крик, кусая губы. Прочие спокойнее приняли появление полоумного и старались осторожно обойти его.

– Чего ты испугался, Иуда? – спокойно спросил Иисус. – Нам, детям Божьим, бес не сделает зла.

Полоумный изогнулся дугой, рычание его перешло в надсадный рев. Иисус крепко схватил его за кровоточащие запястья.

– Повелеваю тебе: выйди прочь, – сказал негромко, но с большою силой в голосе. Сам содрогнулся, чувствуя, как напряглись жилы, точно разрываемые веревки. Исцелить – чужую боль принять. Это не впервой ему было. У Иисуса немели руки, когда калеки уходили от него целыми, надолго сумрак застилал глаза, когда он помогал слепым прозреть.

– Повелеваю: выйди, – повторил Иисус.

И бес, незримый для глаза, покинул это измученное тело. Человек бессильно сел на землю, его взгляд прояснился, на губах затеплилась улыбка.

– Иди домой, – ласково велел ему Иисус. – Твои родные ждут тебя.

Бес нашел трещину в это душе, самой по себе не злой и ничем не дурной, нашел трещину какой-то ранки, обиды жизненной, и вполз. Лукавый часто ловит тех, кого надломило горе. А к другим находит лазейку через тщеславие или богатство.

– Береги впредь душу свою, – напутствовал Иисус. – И всем урок.

Остановились отдохнуть.

– Учитель, даруй мне большую силу, как у тебя самого, – ревностно попросил Симон, нареченный в крещении Петром.

– Бог всем вам, двенадцати, дал равную силу исцелять плоть и душу, изгонять бесов. Прочее зависит от вас самих.

Филипп весь день был тайно радостен. Он получил известие из Вифсаиды, от жены своей, что несколько дней тому она родила вторую дочку, здоровенькую и крепкую, как и их первенец, солнечная веселая Лия, которой шел четвертый год.

– Скажи, учитель, плотская, земная любовь – грех? Я люблю Бога, но не могу оставить жену и дочерей, и я хочу еще одно дитя, сына, и моя супруга ожидает меня, я не могу покинуть ее даже ради божественного подвига.

– Плотская любовь? Не понимаю, о чем говоришь. Любовь всегда – Дух, и она чиста, Духом плоть очищается. Нет греха в том, чтобы любить и рождать детей. А если сама плотская страсть, то она не любовь, а просто гон, какой бывает у всякой твари, у вепря и у волчицы. Любовь – свята… Постарайтесь не уродовать Ее лика.

Незадолго до Пасхи, на новолунье, большое горе постигло братьев Иакова и Иоанна, темно и молчаливо стало в их доме. Отец умер во сне, тихо. Братья готовились к погребению.

Зеведей лежал на широкой лавке, точнее, тело его, из которого ушла жизнь неведомым и страшным образом, и плоть эта, предназначенная похоронам, была неузнаваемой, какою-то странно маленькой и легкой, брошенной, как снятая одежда.

– Зачем твой Бог допустил смерть? – горестно крикнул Иаков, когда Иисус вошел в их скорбную горницу.

– Оставь мертвым погребать мертвецов. Неужели веришь, что со смертью тела кончается жизнь? Твой отец жив у Бога. Не плачь.

– Трудно расставаться, – прохрипел Иоанн.

– Я знаю. Очень больно. Но так надо. От большого горя один шаг до неверья и озлобления. Прошу вас, будьте сильнее, не пускайте в свою душу злобы. Все живы у Бога. Тебя благословляю, Зеведей, мир и покой твоей душе.

– Есть люди, что приходят к Господу через беду, – заговорил ученик по имени Фаддей. Он призван был последним из двенадцати; все, впрочем, знали его судьбу. – До тридцати лет я не знал Бога, не знал веры. Не воинствовал, как фарисеи, а просто некому было меня научить. Старался во всем быть лучше прочих. Моя гнедая лошадь сбросила меня, я сильно разбился. Когда понял, что на земле, у людей, нет силы, способной восстановить мое тело, тогда увидел Бога. Не знаю, как сказать вернее, может быть, не увидел – почувствовал. Это несчастье мне глаза открыло. Молился как умел, от сердца. Принял крещение. Вот, Божьей силой к Иисусу пришел на своих ногах, невредимый. И думаю, что мне открыто больше, чем другим, кто не через страдание пришел.

– И теперь ты будешь кричать об этом на каждом углу, – досадливо сказал Варфоломей.

– Многих людей именно горе приведет к Господу, – заметил Иисус. – И знайте, что Отец небесный никому не откажет в помощи. Ибо всё для Него возможно.

– Лишь бы о благодарности люди не забывали, – продолжал Варфоломей. – Не забыли через год обо всем, что с ними случилось, и не перестали жить по совести. Таких забывчивых тоже немало будет.

В Иоанновом доме свечи горели до зари, одолевая тьму, накрывшую весь мир. Какая сила приковала душу его к белому пергаменту, и даровано ему было трудное право словами высказать небо. Не сам писал, Бог водил его слабой рукой. Одолевала усталость, тогда Иоанн поднимался и видел звезды, ломящиеся в окно, и видел почти как открытые врата неба. На много тысяч жителей Земли один рождается наделенный голосом, с которым сам не может сладить, ибо это голос Бога говорит в нем. Тени страха прятались в углах комнаты и зло скалились оттуда, но они были бессильны перед мощью Слова. Такого слова, которое может убить, может воскресить, которого не сожжет огонь и не сотрет время. Предтечей всех поэтов на Земле был Иоанн, нареченный Богословом. Ложилась с болью и надеждой истина на белый свиток, и прозревала тьма.

Двенадцать человек были в лодке посреди взбесившегося, ставшего вдруг чужим и враждебным моря, на веслах плотник Иаков и Фаддей. Черные волны мощной тяжестью ложились на весла, у гребцов ныли руки, а хрупкая лодчонка то вздымалась на чудовищном гребне, то падала в пропасть.

– Не доплыть нам до берега.

– Дай я, я покрепче тебя, – Варфоломей потеснил Фаддея у весла.

Все до рези в глазах вглядывались в мглу перед собою, но видели только волны и низкое небо, до берега было много верст, ни огонька не видно.

– Сгинем, – крикнул Иуда Искариот с какою-то дикой радостью, нервно дрожа.

Вначале показалось – сгусток белого тумана, морской мираж, знакомый рыбакам; но через миг разглядели человека в светлой одежде, идущего к челну через море, и волны, как ручные птицы, затихали у его ног. Там, где шел он, шторм успокаивался, и ступал он точно по гладкой дороге, выстланной лунным серебром.

– Господи, – крикнул Симон Петр, ревущая буря подхватила его голос. – Если это вправду Ты, вели мне идти к тебе.

Выкарабкавшись из лодки, Петр шагнул в черный зев моря. Он легко сделал несколько шагов по упругой, пружинящей глади. «Как это возможно?» – уколола его разум коварная мысль. И вскрикнуть не успел, как соленая клокочущая вода затянула его.

– Держись, – Иисус протягивал ему руку. Вдвоем дошли они до лодки, словно посуху. Петр быстро замерз в мокрой одежде, его била дрожь.

– Твоя сила – в твоей вере, – промолвил Иисус. – Запомни, так буде всегда. Пока веришь – спасешься, хотя бы все вокруг полагали спасение невозможным. Не оскорбляй Отца Небесного неверием, отчаянием. Едва подпускаешь к себе сомнение – гибнешь. Отдохните, оставьте, – сказал он уже гребцам, – теперь я и Андрей сядем на весла.

Гребли они оба уверенно и сильно, и море, точно большой добрый зверь, соленым шероховатым языком лизало им руки.

Скоро впереди показались огни Капернаума. Города, где их родные не спали, тревожились и ожидали их возвращенья, и несколько из тех огней, видных издалека, принадлежали добрым ждущим окнам. Как тяжко в жизни без таких огней.

4

Краснокаменный храм роптал, как растревоженное гнездо диких пчел.

У самого входа, зазывая и выкрикивая, торговали холстами, книгами, заморскими сластями. Здесь золото и серебро сбиралось в прочные ларцы. Предполагалось, что некоторая часть выторга пойдет на нужды храма.

Два месяца тому назад на этих широких каменных ступенях сидел городской сборщик податей. Левий Матфей привык всё в жизни измерять деньгами, потому лишь, что не знал другой удобной и достоверной мерки; он привык, что всякий поступок, всякий труд и в конечном итоге каждая судьба человеческая имеет некую цену. «Я скопил немного, хоть и никого не грабил и был честен», – признался он, когда Иисус спросил о его жизни и деяниях; «я в меру сил и возможностей помогаю нищим, жертвую на храм».

– Ты оценил свой путь жизни по весу золота, – с горечью сказал ему тогда Иисус. – Как убого. На небо ничего не возьмешь с собою, кроме души, нагой и мудрой…

– Я видел, как озлобляет нищета, – ответил Левий. – Уж лучше что-нибудь иметь за душою.

– Озлобляет, – согласился Иисус. – Скоро не будет ни нищего, ни богатого, ни золота, ни голода.

Матфей, уходя, бросил серебро у порога храма. Ушлый торговец с рябым лицом поднял, радуясь дешевому подарку судьбы.

Сейчас, войдя, Матфей застал в доме Божьем сутолоку и крик. Кричали, вырвавшись из разбитых клеток, легкокрылые голуби и пестрые куры, тучей клубились в воздухе перья. Три опрокинутых тяжелых стола перегородили вход. Бились ларцы и раскатывались фальшивыми слезинками монеты.

– Сделали из дома Божьего посмешище. Прочь отсюда, прочь!

Высокий юноша полосовал веревочным бичом всех, кто попадал под руку, кнут свистел и хлопал по воздуху, рассекая людскую брань и громкое клохтанье перепуганных птиц. У Иисуса бился нерв на щеке. Он не замечал, что поранил нечаянно руку осколком разбитого кувшина и яркая кровь цедилась на загаженный пол. Двое солдат стражи попытались скрутить мятежника, но он легко вывернулся из их рук.

– Прочь отсюда вы все!

Купцы, как лисицы, покидали храм, оглядываясь, оскользаясь на черепках и грошах.

На лице юноши трепетал, дергался, плясал нерв, неподвластный ему.

Зорко, точно коршуны за раненою жертвой на откосе пропасти, наблюдали за ним рабы первосвященника, и отсюда началась подлая охота, у которой мог быть только один исход.

Близилась Пасха, и яблони в садах стояли как ангелы, в невесомых белых ризах, заплаканные ангелы на семи ветрах; они, быть может, чувствовали грядущую беду, где-то глубоко их корни сплетались с жилками земли. Каждое деревцо боится быть срубленным на палаческий крест.

– Здесь будем праздновать нашу Пасху – в пустом доме, так кажется легче. Никого чужих. Мне недолго осталось быть с вами.

В последних нескольких днях было много прощанья. Иисус словно бы запоминал, вбирал в себя родные лица, город, где прожил, добрые глаза зверей, деревья, каждый жест друзей и каждую пядь земли, глядел с великой нежностью и грустью, зная о близкой разлуке.

Все за большим столом разламывали хлеб.

– Когда уйду, начнется у людей смятение, – говорил Иисус. Ему жаль было всех, даже тех, кто его предал и обратил в живую мишень, их пуще всего жаль. – Войн жестоких и бессмысленных целые века грядут. Моим именем прикрываться станут… Будут убивать друг друга сотнями, меч на меч, клык на клык и кровь на кровь, рвать тело Иерусалима, как голодные псы, прикрываясь знаменем креста. Не хочу этого.

– Нет, войны все не за веру, а только лишь ради золота, – возразил Матфей. Он-то видел подлую изнанку жизни.

– Тем страшнее.

Они пили из одной чаши, ели от одного хлеба. Но меж ними бродила незримая тревога, и заглядывала в лица, и хохотала злобно, как языческий шут.

Иисус обмакнул хлеб в медную чашу с красным виноградным вином и спокойно подал Иуде. На белую льняную скатерть падали густые алые капли. Ученик отшатнулся, пасхальный хлеб вдруг показался ему не хлебом, а окровавленной, еще живою плотью.

Вышли в сад Гефсиманский.

Ночная птица прохрипела полночь. Ученики легли на влажную, по-весеннему студеную землю, седая полынь была им изголовьем.

– Побудьте со мною. В последний раз, – болезненным, чужим голосом просил Иисус.

Андрей боролся со сном, но дрема душила, обвивала, как змея, тугими кольцами, и никак нельзя было ее одолеть. Страдал и не мог подняться с сырой враждебной земли, веки отяжелели, стали горячие, точно расплавленное олово, тело не слушалось.

Все, впрочем, спали безмятежно. Луна светила ярко, как тысяча свечей, зажженных в праздник.

Разве много просил: час людского тепла, когда гибель уже хохотала в лицо, и страшно стало не смерти, а страшно остаться на этой дороге одному, разуверяясь в тех, от кого ждал если не помощи, то живого доброго слова. Иисус не держал зла на учеников, понимал, что они слабы. Казалось, тяжесть небесного свода навалилась ему на плечи.

– Все откажетесь, все вы предали меня. Не только ты, Петр, клявшийся горячими клятвами, но отречешься от меня трижды раньше, чем успеет прокричать кочет…

А сон затягивал, как черный омут. Крохотный муравьишка полз по руке Андрея, пытаясь разбудить. «Мне снится это, или Учитель плачет?..»

Он вправду плакал, и слезинки, долетая до земли, становились каплями крови.

Рассвет клыком полоснул небо над Гефсиманией. Сегодня солнцу не хотелось восходить.

Сад ожил бесшумным хищным движением. Множество народу с обнаженными мечами, с остро заточенными, как будто на зверя, кольями подступили к Иисусу.

Он хлестнул их затравленным взглядом.

– Как будто на разбойника, идете на меня с мечами и кольями. Я безоружный. И я не сделал вам никакого зла.

Резкий удар в плечо был ему ответом.

Приблизился Иуда с лживым поцелуем, которым должен был выдать Иисуса заговорщикам, не помнившим даже его лица.

– Я прощаю тебя. Твоя совесть сама тебя казнит – сейчас она спит, но не убита. Я прощаю тебя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю