Текст книги "Творчество Лесной Мавки"
Автор книги: Мария Покровская
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Небо жгло мутное утомленное зарево. Умирало солнце. И земля жалостно притихла, ожидая тьмы, ибо именно ночью происходит самое страшное. Только честные битвы ведутся при свете дня.
Городская окраина стала местом и предметом сегодняшней схватки. Несколько машин, мощных и уродливых, похожих на огромных черных жуков, грузно двигались по искалеченным дорогам; миг – и каменную тишину пронзили первые выстрелы.
Нохчи, поджидавшие наступления, первыми открыли огонь, стреляя злобно и лихорадочно, однако без небрежности. Людская толпа, враждебная и смятенная, вилась на гулкой площади, неразборчивости помогала и ночь. Яростная и подлая всеобщая бойня. Метались осколки пламени, разрывая тьму, проклятия и крики боли сплетались в кипящем шуме.
Уцелевшие неподалеку здания ослепшими глазницами тусклых окон взирали на побоище. Отступив в тень притихшего дома, чужой глядел на безумие, четкий и напряженный его силуэт едва угадывался в ночи.
Он видел, как упал невысокий солдат, упал без крика, внезапно и безучастно. Он видел, как двое сошлись в рукопашном, без правил и поблажек, движения их были резки и выверены; тот, что опытней в уличных боях, ударил вульгарно и метко в солнечное сплетение. Задыхаясь, кусая губы, и без того разбитые, другой схватил соперника за руку диким мгновенным рывком – будь на улице сейчас тишина, можно было бы различить короткий хруст сломанной кости. Резкий выстрел откуда-то со стороны примирил их – более сильный, хрипя, пошатнулся и стал медленно падать, на груди его черным – не алым в лживой темноте – блеском расползалось большое пятно; он судорожно сомкнул пальцы на горле врага, увлекая того за собой.
Когда общая кровавая сутолока захватывает человека, он перестает принадлежать себе, рассуждать и чувствовать обычным образом. Страх, преломившись, вспыхивает звериным лютым азартом. И то бессознательно хищное, что таится понемногу в каждом, непоправимо вырывается. Кровь ослепляет. Убей, пока не убит сам. То, что прежде было отвращеньем и ужасом, выворачивается дрожью острой злобы. То, что до боя представало людьми, пусть враждебными и нежеланными, становится скопищем живых мишеней. Крик разрывает горло. Чувствуешь жаркую сталь слепого оружия почти как продолжение собственного организма. Ни осторожности, ни надежды, ни просвета.
Такой миг краток и страшен – только удар, оскал молнии, тут же теряющийся во мгле. Спасительно то, что в схватке не получается размышлять. Ведь самое страшное для человека – и то, от чего природа людской психики насколько возможно оберегает – это понимание собственной жестокости. Узнав в себе это надрывное, откровенно хищное, оказавшись перед ним беспомощным, как перед припадком – тогда не выжить уже.
Человек, молчавший около обреченного дома, знал это. Как ему временами хотелось вмешаться, крикнуть, или просто упасть на землю от отчаяния. Сила взъяренной живой стихии была неизмеримо больше его собственной душевной силы, потому и влекло его к бойне, потому и не мог сейчас бежать. Не «хлеба и зрелищ» он искал, оглушительная боль, разве что чуть притупившись от привычности, билась в нем, рвалась сдавленным криком.
Но когда мертвый лик ущербной луны занавесило черное облако, иной порыв, страстный, позабытый, сейчас жестокий до нелепости, овладел им. Мужчина стал отслеживать оттенки и контуры, выхватывая из неутихшего хаоса композицию возможной картины, мысленно уже перенеся всё на холст. Пристальным, тренированным взглядом отмечал, запоминая, и позу мертвого человека, отброшенного к краю тротуара, и тяжкую грацию стрелков, и неуклюжесть, нарочитость останков взорванной машины. И небо, горькое небо над битвой, низкое, дымное, лишенное звезд. Небо везде, над любыми городами одно – вспомнил давнюю свою мысль. Вряд ли так, если в одном небе летают мирные птицы, а в другом – самолеты, сбрасывающие бомбы.
V
Наступивший день был прозрачно нереальным, нарисованным, как искусный витраж; небо походило на белый мрамор, город таил жизнь, притихший отчасти в страхе, отчасти в коварстве.
К тому же долгая бессонница умеет искажать зрение и чувство: дома предстают чем-то иным, чем дома, деревья – чем угодно, кроме деревьев; видишь в воздухе тонкий дым, ступаешь как по шаткому и скользкому мосту вместо твердого пути, звуки приглушённы и непонятны.
В одном из бесчисленных переулков, – они были запутаны наподобие лабиринта Минотавра, и только с рождения прожив в этих местах, можно было надеяться не заблудиться, – Владимир услышал сигнал машины, протяжный и режущий. Без поспешности отойдя с дороги, – жизни он всё более не ценил, – мужчина обернулся. Появилось необъяснимое чувство встречи.
Жалобный грузовичок остановился. Не сразу, будто узнавая встреченного или колеблясь, водитель вышел. Взгляды мужчин цепко скрестились. Встреча была спокойна и немногословна – объятия и возгласы были бы неуместны.
– Здравствуй, Саша. Могу я спросить, почему ты здесь?
Парень растерянно, словно недоумевая, улыбнулся, показал рукой на машину, слова не шли. Потом все-таки решился.
– У меня не было выбора. У нас у всех нет выбора, – не было в его голосе ни злости, ни даже горечи, только внезапная усталость.
– Ты же не в госпитале работаешь?
– Нет, – лгать Саша не умел. – Но и не снайпером. Давно ты вернулся?
– Когда всё началось. Только не спрашивай, почему и зачем. Не спрашивай ничего, не надо.
– Не затем же, чтобы бросаться мне под колеса? – пытаясь шутить, Саша скрашивал напряженную неловкость первых минут разговора.
– Никто бы тебя не осудил. Здесь нет закона.
Притворная веселость исчезла.
– А Бог? – спросил Саша тихо и серьезно. – Можешь называть его Аллахом или еще как-нибудь, но он видит всё. Мы и без того перед ним виноваты.
– Знаешь, – теперь Владимир говорил почти зло, голос его стал хрипло-осуждающим, предвещая, что в последних словах прорвется не жестокость, а глубокая боль, – я не верю Богу. Не могу верить. Если Бог не смог предотвратить всё, что здесь происходит – значит, он слабый. Если не захотел – то он очень жестокий. Ну, может, ему не сладить с этой сворой… А тебя предали, Саша, – Владимир не спрашивал, а сочувственно утверждал, и Саша вынужден был отвести взгляд.
– Не в первый раз, – сказал он с горькой иронией. – Переживу.
Вдруг возникшее молчание показалось отчаянно холодным, недобрым.
– Где ты обосновался? – тайный смысл этого вопроса угрожал болезненным открытием. И Владимир не ошибся.
– В солдатском общежитии. Нет, не в этом районе. Далеко. – Саша отвечал уклончиво.
– Где? – настаивал Владимир.
– Этого нельзя говорить.
Недоверие – колючее и душное, его можно почти ощущать кожей; не страх, не злость, но что-то очень похожее на то и другое.
– Даже ты не веришь мне. А ведь ты единственный мой друг за всю жизнь. Единственный.
– Верить нельзя никому, если хочешь выжить.
Слова эти были острыми, как осколки разбитого стекла. Владимир не узнавал друга, в ком более всего любил его смирение, – не смирение слабого, нет, а противостояние судьбе без ненависти и обиды, – умение прощать, редкостный и трудный дар.
– Нам надо с тобой видеться, нельзя терять друг друга, – сказал он искренне.
Саша кивнул:
– Увидимся, когда всё кончится. Если будем живы.
Владимир пытался отстраниться от непрошеных эмоций, чтобы понять. Прочувствовать, кто они теперь, по-прежнему ли друзья, или общая вражда встанет и между ними, – для человека, встреченного в Москве, он был чеченцем – синонимом врага.
– Не сердись на меня, Володя. Война – штука сложная. – Больше сказать было нечего. – Мне пора, наверное… Надеюсь, сможем еще увидеться.
– И все-таки?.. – Владимир указал на машину, недосказанный вопрос был тревожен. И Саша понял: надо сказать. Признаться, в чем не признался бы другому. Ему немало довелось в жизни потерять, потому он умел ценить подлинную дружбу.
– Оружие. Раньше, на «Скорой», я работал на жизнь. А теперь приходится – на смерть.
Общежитие походило на казарму, да, собственно, ею и являлось. По вечерам здесь не зажигали свет. И подолгу ждали не вернувшихся, понимая тщетность такого ожидания и все равно придумывая для отсутствия товарищей любые причины, кроме очевидной.
Тусклые окна выходили на пустырь, и только величие видневшихся вдали суровых гор, обычно окутанных мерцанием тумана, спорило с унылостью этого района. Пустовала косо сбитая скамейка; иногда возникала откуда-то тощая полосатая кошка и рыскала по убогому дворику, непрестанно мяукая. Саша решил, что заберет ее домой. Если… – всегда следовало помнить об этом «если» и не загадывать наперед.
Сейчас, возвращаясь, он издали заметил на скамье девчонку; в тоненькой, чуть ссутулившейся нервной фигурке почудилось нечто знакомое, и он ускорил шаг. Она сидела безучастно, зябко сжавшись, тревожно переплетя всегда дрожащие пальцы. Неприбранные темные волосы беспомощно струились по плечам.
– Богдана?
Девушка неловко вскочила со скамейки, подбежала к нему и как-то смешно, по-детски обняла, уткнулась лицом в ладони, и тотчас Саша ощутил на своих руках влажную теплоту ее слёз.
– Почему ты?.. Как ты нашла меня?..
– С трудом. В военкомате не говорили, я позвонила маме Мишки Давыдова, спросила его адрес, знала, что вы вместе тут…
Саша невольно вздрогнул: Мишка вторую неделю числился пропавшим без вести. Тот, что в один из первых дней, стыдливо запершись в туалете, рыдал – нелегко привелось стрелять в живого человека.
– Здесь у всех спрашивала, как идти…Нет, я не заложила, говорила, что частный адрес и вообще там моя бабушка живет.
– Так. Сейчас я отвезу тебя на вокзал. Первым же рейсом – домой. Это не место для свиданий. Здесь война, понимаешь ты – война! – Саша сорвался на крик.
– А поезда не ходят, – жалостно улыбнулась Богдана. – Я на попутных добиралась.
– Ладно, – парень призадумался. – До вечера я постараюсь найти человека, который тебя отвезет.
– Но я не хочу домой. Там мне не дом, ты знаешь.
– Здесь ты не останешься.
– Не гони меня. Пожалуйста. – Он не любил такие минуты, когда Богдана становилась потерянной и жалкой.
– Что я буду с тобой делать? Для меня эта война – работа. Трудная, грязная, но – работа. Я не смогу возиться с тобой, и одну тебя тоже нельзя бросить.
– А что здесь и на улицах стреляют? – с любопытством ребенка, сующего пальчик в огонь, спросила Богдана.
– Стреляют. А харошэнький дэвушка, – (он довольно нескладно изобразил кавказский акцент), – еще иногда насилуют и делают много гадких и страшных вещей. Лучше тебе уехать, Богдана. Я скоро вернусь, обещаю тебе, мы поженимся. Только подожди меня дома, – он разговаривал с нею, как с малым ребенком, терпеливо и строго, и девушка возроптала.
– Никуда я не поеду. Мне терять нечего.
VI
(За год до описываемых событий)
За окном угасало лето, шумели высокие каштаны, кое-где уже с рыжей осенней проседью, и среди поблекшей листвы зрели в колючих оболочках веселые плоды. Богдана распахнула окно. Встала на узкий подоконник. Под сердцем противно зашевелился липкий страх. Ветер головокружительной высоты бросился в лицо. Только бы агония была недолгой. Не сметь медлить, – сказала Богдана вслух, слизнув единственную слезинку с уголка губ.
В запоздалый крик ворвался холодный ветер, мелькнули пыльные ветви старых деревьев, беспомощный страх оглушил Богдану, и вот тело ее оказалось словно раздроблено, глубина неба слилась с чернотой безжалостного асфальта, и мир погас.
Дорога черной змеей скользила под колеса. Тревожно кричала сирена «Скорой помощи». Зная, что от него зависит не меньше, чем от врача, водитель был предельно внимателен, собственные обиды притихли, не смели сейчас вспоминаться.
Он верил женщине. Зачем, интересно, встречаются и обманываются люди, обреченные потом болезненно расстаться? У судеб есть черновики. Но в душе остается горький след, шрам от этих черновых, зачеркнутых встреч, дней, надежд…
Минуя пестрые цветочные клумбы, тяжелая машина подъехала к дому с тыла. Поодаль, истово крестясь, стояла перепуганная старушка в вылинялом платье. Другая женщина, помоложе, смотрела равнодушно и почти презрительно.
Девушка, лежавшая у подножия дома, напоминала разорванную тряпичную куклу. Саша подошел к ней, сдерживая слезы. Он сам в последнее время думал о чем-то подобном, и вот, как нарочно, увидел, как это выглядит наяву.
Парень склонился над несчастной. Она была жива: из полуоткрытых губ вырывался хрип. Бережно и неловко Саша поднял ее, невелика была тяжесть этого жалкого, разбитого тела. Он донес ее до машины, помог врачу уложить на носилки.
За несколько лет работы Саше пришлось повидать многое, у него уже сформировался навык отстраняться от чужих бед. Но что-то в душе дрогнуло и надломилось при виде красивого ребенка, растерзанного перед домом, бессмысленно вытаращившим глазницы окон.
– Ну, как она?
Дежурство закончилось, на выезды уже ездил сменщик, и Саша третий час томился в угнетающем, белесом больничном коридоре возле реанимации, сам не понимая, что за сила его здесь удерживает.
– Собирали, как мозаику, – мрачно пошутил усталый хирург. – Молодая, выкарабкается. Не понимаю, что может случиться в жизни, из-за чего стоило бы так себя увечить… А тебе-то чего? Ты ее знал раньше?
– Нет, – признался Саша. Откровенничать он не собирался: не любил впускать в душу посторонних. – Как друга тебя прошу: сделай всё, что можно.
– Сделал. Остается ждать.
Благодаря своей работе Саша не преувеличивал собственные тяготы, как бы соразмеряя их с тем, что случается у других. Когда каждый день видишь чьи-то муки, учишься ценить жизнь.
В мире, предоставившем им выживать, эти двое отчаянно хватались друг за друга, как жертвы кораблекрушения в открытом море, и, может быть, подчас взаимным состраданием тихонько подменяли любовь.
VII
Горячее, страшное зарево подымалось над хаосом чужих домов, тишина была похожа на крик. Над землей таяли клочья багрового тумана, в небе реяли огромные черные птицы. Взошла ослепительная луна, большая, созревшая до полного круга. Птица стремительно приблизилась к ней, вонзила стальной клюв, и небо пошатнулось; налетел другой ворон, третий, они терзали луну, и вскоре ночь опустела. Дома исчезли, улица расступилась, видна стала полуразрушенная старинная церковь. Над разбитым куполом сиял покосившийся золотой крест: религия возвеличивает орудие казни. Над церковью взметнулось пламя, оно билось и мерцало, представлялось живым и хищным существом, и храм больше не был разрушенным, он ожил, и за распахнутой дверью видны были силуэты людей в черных одеждах. Вдруг по скрижалю неба прошла, оскалилась трещина молнии. Человек поспешил отвести глаза: не то сейчас он бы увидел Бога, а тот, кому это доведется, слепнет. Правда, слепым от рождения он завидовал – хорошо в убогой косности мира ощупью придумать свой мир, не видя многого, что видеть страшно и стыдно.
В сон вторгся отчетливый звук. Стучали в дверь. Возвращаясь к реальности, Владимир прислушался, почувствовал: не враг. Хотя теперь врагом мог быть любой. Осторожно – собственный дом после сна казался ему незнакомым и коварным – мужчина прошел к двери, открыл. Прохлада позднего вечера чуть успокоила его.
– Мне, конечно, неловко тебя просить… – Саша был смущен. С ним была незнакомая девочка, Владимир перехватил ее взгляд, в котором плескался испуг и угадывалось некое неосознанное чувство. – Я не могу поселить Богдану у себя в казарме. Можно, пусть она поживет у тебя?
– Знаешь, как говорят нохчи? Если мы друзья, то мой дом – твой дом. – «А твой враг – мой враг», – так звучит продолжение поговорки, которое Владимир предпочел утаить.
Когда скрестились, как шпаги, их взгляды, Богдана невольно вздрогнула, ее охватил озноб. Она прежде не встречала похожих. Но ощутила, будто знает его, давно знает.
Богдана поспешно отвела глаза, молча прошла в дом вслед за ним, не найдя в себе сил попрощаться с Сашей.
Дом казался одичалым: здесь много лет не жили, а тот, кто возвратился, жилью представлялся чужим, неприкаянным. Полупустая, сирая комната была прохладна и отчего-то скрадывала шаги. Но дом не был враждебным.
Вторжение девушки вызывало у Владимира странные чувства, в которых он не имел желания разбираться. Из-за нее приходилось налаживать быт, до сих пор совершенно вокзальный и шаткий; не то чтоб это было обременительно, просто непривычная забота о ком-то и тревожила, и начинала немного нравиться, как трогательная игра.
Богдана остановилась на пороге комнаты. Наверное, ей было неловко стеснять хозяина дома; всю жизнь ей приходилось чувствовать себя незваной.
– Я если и сплю, то днем, – сказал мужчина, подразумевая деликатный вопрос о единственной кровати. – Ночь – страшное время, когда безопаснее быть в сознании.
– Боитесь, что на вас могут напасть? – робко поинтересовалась Богдана.
– Нет. Самое страшное всегда в самом человеке. Знание, которого я не просил и не хочу.
Позже она сумеет говорить с ним на одном языке. А сейчас Богдана подумала нечаянно: неужели он сумасшедший? Но тогда его безумие совершенно.
VIII
Подлинно душа способна на чувство – даже то, что называют любовью – когда стало больно, когда довелось соприкоснуться с ужасом. С души, чтоб откликнулась до глубины, надо содрать защищенность – как с провода изоляцию, чтобы вырвался ток. Оттого если встретятся двое на войне, не смогут оставаться друг другу чужими, чувство хлынет яростное – исступленное – смертельное. Так заведено. Звери, оказавшись в одной западне, повинуясь обострившемуся инстинкту, либо дерутся насмерть, либо допускают близость.
Богдана и Владимир почти не говорили, не пытались создать подобие доверия; ночью он часто уходил и запирал дверь, Богдана просыпалась одна в чужом доме и лежала, сжавшись под одеялом, шепотом повторяя полузабытые молитвы, в темных углах ей чудились тени и шорохи, а за стенами жилья – чужие шаги.
Когда же он возвращался – в мертвенной тишине всё позже наступающих утр – Богдана боялась глядеть ему в глаза, боялась увидеть гибельный отсвет всего, что Владимир пережил за долгую ночь и о чем неизменно молчал. Так хотелось унять его нелюдскую боль – сердце рвалось.
– Все, кто здесь, будут в аду, – однажды сказал Владимир, мрачно и пусто глядя перед собой. – И воюющие, и жертвы. Все виноваты одинаково, даже те, на ком нет вины. Старики, вдовы, дети. Мы виноваты, наверное, что живем в такое время и на такой земле.
– Вы верите в ад? – тусклым шепотом спросила Богдана.
– Не христианский ад, другой. Просто принято так называть… Об этом нельзя говорить.
Он помнил, как оборвалось дыхание, дрогнул и распахнулся занавес темноты, и как душа, рванувшись, словно заарканенный зверь, хрипя, трудно возвращалась обратно в жизнь. Тогда, в исступлении болезненного бреда, Владимиру казалось, что он сам, своею волей одолел смерть.
Потом был сон. Мать, молодая, стояла на пороге нового дома и расчесывала косу; он шел к ней издалека, усталый, но мать не обрадовалась сыну, велела вернуться и много лет к ней не приходить. Она так и не пустила сына в дом, совсем не похожий на тот, где жила когда-то вправду.
Ночь поблизости гор имеет особый оттенок, чернота низкого холодного неба просвечивает терпкой синью, тихий серебряный туман стелется вдоль земли.
Однако нынешняя ночь таила страшное предвестие, жуткий ветер рвался в окна жилья, небо словно застлал тягостный дым, и темнота, глухо таящая тень готовящейся беды, была беспокойна, молча предостерегая того, кто умел ее читать.
– Мы должны уйти, Богдана, – спокойно велел Владимир. – Собирайся.
– Как – уйти? Куда? Что случилось? – девушка была растеряна.
– Пока ничего. Пошли со мной. Я знаю относительно безопасное место.
Богдана поспешно набросила плащ: ночи были уже прохладны. Выхватила из-под подушки сонеты Шекспира в черном с золотом переплете – единственное, чем дорожила.
– Почему ты не запер дверь? – спросила она, когда вышли в темноту улицы.
– Если будет заперто, они подожгут дом.
Богдана не решилась спросить – кто они и каким образом Владимиру известно, что может произойти. Отчего-то она верила ему.
– Придется немного идти через город. Ничего не бойся. Страх притягивает гибель. Тот, кто боится – самая удобная мишень.
Темнота умеет быть и спасительной, и лживой. Богдана чуть не вскрикнула, приняв издали приметный колодезный журавль за людской силуэт. Она то и дело оступалась.
– Не сердись на меня, – сбиваясь, попросила она.
– Молчи.
Владимир хорошо помнил путь, и все же Богдане казалось, что они идут наугад. Дома в несколько этажей, меньше полувека назад смотревшиеся в этих краях дерзостью, теперь были привычны. Из нижних окон одного дома, по ту сторону улицы, вырвался сияющий сноп огня, породив раскат гневного грома. Клубящийся черный дым рассекали яркие змеи пламени, как острые мечи. Дом пошатнулся и устоял, словно раненый титан.
Молчаливый спутник властно торопил Богдану, не позволял ей остановиться или оглянуться. Едва они свернули в безжизненный переулок, стал слышен шум яростной толпы. Зной близкого огня отзывался задыханием и мгновенным ознобом. Мимо бежала женщина в черной одежде, похожей на рясу священника; она судорожно прижимала к груди надрывно кричащего ребенка. Пожар бился в нескольких домах, в одном взрывом выворотило стену. Горячий треск пламени заглушал людской невнятный ропот. Огонь казался живым существом, в метании его мерещились какие-то искаженные видения, алые лоскуты рвались, меркли над отвесными стенами непротивящихся домов, вспыхивали снова злобным золотом, осыпались наземь хлопьями легкой золы. Грозный гул пламени крепчал, где-то уже рушились балки, дорога мерцала осколками высыпавшихся стекол.
Пламя – самая загадочная и безжалостная стихия. Оно жадно, неуправляемо, и ничего – ни дерево, ни сталь, ни живая плоть – ничего, кроме разве что камня – не способно ему противостоять; огонь всё пожирает без следа. Постичь и поверить, как хилая горсть пепла остается от рукописи или жилья, так же трудно, как понять, стоя над трупом, куда девалась жизнь – когда именно непонимание и неверие не позволяют смириться.
Улицу захлестнула толпа смятенных, полуодетых людей. В большинстве это были женщины – растрепанные старухи, похожие на хищных птиц; молодые, ломающие смуглые руки, судорожно плачущие. Кто-то кого-то искал, обезумевшие погорельцы, метаясь, затоптали младенца, выроненного перепуганной матерью, которой едва ли было пятнадцать, и ее, пытающуюся броситься обратно в пылающий дом, держали под руки соседки.
Некоторые знали убежища и стремились туда, другие собирались просить приюта у тех, кто живет в уцелевших пока кварталах, а иные бежали вслепую, неизвестно куда, и страх был их единственным поводырем.
Богдане вдруг показалось, что Владимир намеренно ведет ее по этому жуткому пути, показал ей подлинный облик войны, не понимаемый издалека, чтобы не жила она иллюзиями. Девушка задыхалась в плотном дыму, горло было мучительно сжато, путь, освещенный косыми отблесками удаляющегося огня, был почти непосилен.
Уйдя от растревоженного города, двое шли узкой тропой через редкую, невысокую рощу, слева жалобно блеснул тонкий ручей, пустынное небо, запутавшееся между дрожащими деревцами, светлело от дальнего колышущегося зарева.
Роща расступилась, и дорожка, неожиданно скользкая, как змея, взметнулась вверх. Темные, суровые горные вершины молчаливо подпирали тяжелую высь.
– Горы… – обессилено прошептала Богдана.
– Здесь есть один путь… Кажется, чуть дальше…
Годы чуть заглушили память, оставалось полагаться на врожденную интуицию.
Богдана молча шла вслед за Владимиром, ступая неосторожно и без страха, как лунатик, которому не дай Господь очнуться. Они взбирались на неуступчивый холм, затем шли куда-то вниз, дважды обходили притаившиеся ущелья, неразличимые в темноте, из-под ног сыпались, ускользая, мелкие камешки. Горы были неприветливы, но надежны. Вокруг была мягкая, утешающая ночь.
Две согбенных, кривых скалы почти смыкались, образуя прочный свод, под ними таилось нечто вроде небольшой пещерки. Трудно сказать, создала ли так природа или много веков назад ей помогли люди. В вековом влажном сумраке шаги отдавались пугающе гулко. Пещера не имела хода вглубь и была довольно тесна для двоих. Холод камня скрестился с холодом ночи.
Богдана дрожала, но не только от озноба. Бессознательным жестом Владимир крепко прижал ее к себе, словно она была ребенком. Даже здесь, вдали от пожарища, девушке чудился дым – не сразу она поняла, что это их одежда вобрала удушливый запах. В пещере было некое подобие уюта, обусловленное чувством защищенности. Когда глаза окончательно привыкли к темноте, можно стало различить в проеме скал колодец неба с тонкими иглами звезд; там взошел новорожденный месяц, тонкий кривой кинжал.
Исступленные женственные порывы чувствовала Богдана и не могла их в себе смирить. Она доверчиво прижалась к Владимиру, лицом уткнулась в его колючий, грубый вязаный свитер, резко пахнущий табаком. Сонная истома кружила ей голову, и хотелось, чтобы мужчина обнял ее сильней, иначе, чтобы никогда не размыкал рук, не отпускал ее; а еще хотелось – сквозь сон – ласкать, перебирать его темные волосы. И тут сознание отступилось.
Ночь длилась нестерпимо долго. Девочка спала, склонившись головой к нему на грудь, и вызывала непривычную покровительственную нежность с осадком горечи. Иногда она начинала во сне стонать или плакать, и тогда Владимир гладил ее по голове и плечам, чуть покачивал, шептал утешительные слова.
Его тоже постепенно успокоила дремота. Внезапно боль тугим кольцом сдавила сердце; как тяжко знать наперед беду и быть совершенно не в силе ничего исправить. Потому редко дается людям такой дар, что не каждый в силах его вынести. В позвоночник будто впилось что-то холодное и острое, но это не могла быть физическая боль, скорее мираж, чужое ощущение, передавшееся ему.
Кто? Впрочем, найти ответ оказалось нетрудно. Родных у Владимира среди живых не осталось. А друг был только один.
IX
Машину грузили двое глухонемых с бессмысленными лицами, похожих как братья именно в силу этой бессмысленности. Водитель нервозно курил поодаль, зябко подняв воротник куртки.
Небо едва начало бледнеть, притягивали взгляд четкие угрюмые рельсы, местность была убога. Из приземистого барака, обозначавшего полустанок и некогда служившего сторожкой стрелочника, вышел невысокий, заметно полнеющий и комично пытающийся держать осанку мужчина, жестами объяснился с ребятами, окончившими погрузку, сунул старшему несколько мелких купюр, и оба одинаково преглупо разулыбались.
– Давай, – окликнул шофера. – Пора в путь-дорогу…
Вот за это веселенькое настроение, за этот напевчик хотелось ударить. Крепко. Чтоб запомнил.
– Что же ты делаешь, а? Тебя завтра из-за угла уложат из твоего автомата.
Человек с презрительной гримасой на стареющем лице хлестнул Сашу насмешливым взглядом.
– Меня-то не уложат, я не суюсь куда не след. Знаешь ли, каждый выживает как умеет.
– Выживать – это спасать свою жизнь. А не загребать деньги, продавая своих.
– Тебе что? Возишь – и вози. Расстояние одинаково. В этой подленькой игре надо играть по своим правилам. Дураки рвутся на линию огня и получают пули, такова жизнь, естественный отбор, если хочешь. А умные живут. Работают и зарабатывают. Я никого не убил, между прочим. Базар кончен, езжай. Дорогу помнишь?
– Не уверен.
– Врешь, сдается мне. У тебя же привычка запоминать сразу.
– Как знаешь. Если заблужусь, выкину эти чертовы ящики в первом тупике, – парень отбросил окурок и пошел к грузовику.
«Не заблудится, а обмануть может, чистоплюй».
– Ладно, – Сериков нагнал водителя. – Придется ехать с тобой.
Дряхлый мотор, который бы давно на пенсию, недовольно заворчал, вспыхнули фары, и механическая кляча поплелась вперед.
Горная дорога вилась хитрой змеей. Пыль кружилась в желтоватых лучах фар. Радио бормотало на непонятном для обоих языке, пока водитель не выключил его раздраженно. Иной раз он действительно с трудом припоминал нужный поворот. Над дорогой маячил блеклый рассвет.
А ведь никто не накажет отступника. Ни люди, ни Бог. Очевидно.
Возникла пронзительная догадка, которую тотчас захотелось отогнать и позабыть, но она, настойчивая, требовала исполнения. Оставалось километров двадцать, чтобы успеть решиться.
Саша по-прежнему напряженно всматривался в непростую дорогу, а мысли его лихорадочно метались. Почему я? Но у каждого свой крест, не задают же, наверное, Господу этого вопроса те, кто гниют в безымянных могилах, кто сгорают заживо во взорванных домах. До сегодняшней ночи война щадила и миловала его.
Водитель искоса бросил взгляд на спутника. Тот отвернулся к окну. И не было больше раздумий, вправе ли он брать на себя жестокую миссию, можно ли поступить с этим человеком так, как задумал. Сериков был человеком, пусть продажным, подлым или просто слабым, и стрелять в него Саша не смог бы. Здесь же было некое равенство, неоднозначный суд, и кто из них заслужил гибели – решать предстояло Богу и случаю. Тот, кто решился судить, готов был разделить участь присужденного. Это показалось Саше справедливым.
Богдана… Можно было надеяться, что Володя позаботится о ней.
По мере неумолимого приближения к загаданному месту появилась и крепчала дрожь в сильных руках и неприятный кисловатый привкус во рту. Страх сконцентрировался в области солнечного сплетения. Отчаянно захотелось проехать мимо и вычеркнуть из памяти последние полчаса. Он никому и ничему не был должен эту страшную цену.
Саша рывком повернул руль, – размытый край дороги над широким ущельем не оставлял возможности отступить, решать было поздно. Машина резко накренилась, как будто светлеющее небо бросилось в лобовое стекло; в хаосе сминаемого металла острая, ослепительная боль оборвалась беспамятством. Грузовик дважды перевернулся и замер, зацепившись передними колесами за каменный уступ.
X
Косые солнечные полосы легли на пол грота, первые лучи мерцали и двигались, поймав недолгие минуты, когда солнце еще может сюда проникать, пока не поднялось выше.
Богдана вздрогнула и проснулась. Сновидения ее были беспорядочны и тревожны, и сейчас девушка не могла сообразить, где находится. Сев на холодном каменном полу, она растерянно терла кулачками глаза.
– Не бойся, Богдана. Мы в горах.
Эхо отразило голос, теплый и чуть колкий, необычный – надломленный на высокой ноте тембр.
Богдана удивлялась, что смогла уснуть. Правда, она и сейчас чувствовала себя обессилевшей.
– Можем возвращаться… – Владимир решил не говорить ей о ночном видении, пока ничего не знает наверняка.
Как вчера, Владимир бережно вел ее, неопытную в горах. Неторопливо спустились туда, где вырывался из каменного плена Дарьялского ущелья Терек.


