412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Мареева » Зависть богов, или Последнее танго в Москве » Текст книги (страница 9)
Зависть богов, или Последнее танго в Москве
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:47

Текст книги "Зависть богов, или Последнее танго в Москве"


Автор книги: Марина Мареева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

– Еще бы не помнить! – хмыкнул муж, не отрывая близоруких глаз от клавиш своего «ундервуда». – Кремень-баба. Воронежская губерния, крестьянская кость. Не в бровь, так в глаз. Не в глаз, так в лоб. Не в лоб, так в темя.

– Вот, вот, – кивнула мать, по-прежнему не глядя на Соню, растерянно застывшую посреди кухни. – Повела я нашу Шуру в Художественный театр на «Анну Каренину». Алла Константиновна в тот вечер саму себя превзошла! Играла неподражаемо! Первое действие подходит к концу… В зале платочки мелькают… Всхлипы, вздохи… И вдруг наша Шура, на весь зал, своим извозчичьим басом: «Палкой ее! Палкой!»

– Браво! – Сережа захохотал, оторвавшись от своей машинки. – Вот вам голос народа. Порок должен быть наказан.

Соня похолодела. «Анна Каренина». «Палкой!» Мать, не желающая смотреть в ее сторону… Она знает?! Она знает! Ирка! Ирка, а кто же еще?

– И вот теперь я думаю, Сереженька… – Мать наконец метнула в сторону Сони быстрый казнящий взгляд. – Я думаю, наша Шура была права. Я перечла книгу. Анна мне омерзительна. Животное. Самка.

Мать обо всем знает. У Сони сжалось сердце. Такое чувство… Такое ощущение, что все вокруг рушится. Медленно падают вниз куски штукатурки, сыплются песок и известь, летят в стороны обломки стен. Бесшумно, беззвучно, как в кино, когда выключен звук. Все рушится. Катастрофа. Уже ничего нельзя спасти. Вот так стоишь соляным столбом посреди разрухи, на руинах, развороченных бесшумным взрывом. И обрывки гневных фраз едва долетают до слуха. Контузия, руины. Ничего нельзя спасти.

– Соня, ты чего встала-то? – удивленно спросил Сергей. – Садись к столу. Юлия Аверьяновна клубники привезла, попробуй.

– …Когда стареющая женщина, – гневно продолжала мать, – жертвует благополучием мужа и сына… сжигая все в топке своих страстей…

– Неплохо, – весело отметил Сережа, придвигая к себе черновик. – «Топка страстей»! Продайте фразочку. Куда-нибудь вставлю.

– Ты же пишешь для Воениздата! Кого ты можешь бросить в топку? Только Сергея Лазо, – съязвил Сашка, разминая в тарелке мясистую клубничную мякоть. Соня тупо смотрела на это густо-алое, с бледными прожилками сердцевин, ягодное месиво. Сашка залил его молоком. Клубника с молоком, Сашка любит.

– Не кощунствуй! – заметил Сережа, втайне гордясь сыновним юмором.

– А мне ее не жаль. – Теперь Юлия Аверьяновна смотрела только на Соню, испепеляя дочь инквизиторским взором. – Каждый ее шаг продиктован эгоизмом. Голод плоти и эгоизм.

Катастрофа. Соня медленно подошла к столу. Вот ее сын и муж. Сережа поправляет очки указательным пальцем, глядя в черновик. Он еще ничего не знает. А мать уже знает. Уже рухнули стены, их не поднимешь. Сониного дома больше нет.

Она вышла из кухни, подошла к телефону и набрала Иркин рабочий номер.

– А она на даче, – ответила Соне Иркина «замша», старая проныра, спит и видит, как бы Ирку подсидеть. – Она и вчера пораньше уехала, и сегодня. Битва за урожай. Мы тут вкалываем, а Ирин Иванна себе варенье варит.

Соня опустила трубку на рычаг. Значит, Ирка вчера зашла к матери. По-соседски, на огонек. И проболталась за чаем. Разоткровенничалась у самоварчика. Так просто! Два-три лишних слова – и на Соню бесшумно обрушился потолок Дом рухнул. Его не выстроишь заново.

Вернувшись на кухню, Соня остановилась на пороге и прижалась плечом к дверному косяку. К полуразрушенному косяку. Никто, кроме Сони, этого не видит, не замечает. Дом рухнул.

– …Ей дела нет до того, что будет огласка! – Юлия Аверьяновна продолжала гнуть свое, кляня бедную, грешную Анну, казня Соню, как ей, наверное, казалось, изощренным способом. Эзоповым лукавым языком. – Ей дела нет до того, что будет брошена тень на доброе имя ее семьи. Что ее сын и муж…

– Юлия Аверьяновна, я же работаю! – не выдержал Сережа. – Вот смотрите, что я по вашей милости отшлепал: «Взвод под командованием Анны Карениной вошел в село на рассвете».

Сашка густо, басом захохотал и прошамкал набитым ртом:

– Угу. А село называется Вронское. Да, пап?

– Неясная Поляна, – подхватил Сережа.

Остряки. Сын и муж. Похохатывают. Ни о чем не догадываются, ничего не знают. Вот мятые странички Сережиных черновиков, плотно исписанные мелким, экономным почерком. Бодяга про партизан. Деньги в семью. Сережина пожизненная каторга. Нужно скопить деньги на вожделенный кооператив где-нибудь в Измайлове.

Какое Измайлово? Дом наш уже рухнул. Кров разорен. Это Соня, это все Соня, подлая Анна, животное, самка, чудовище, топка страстей.

– Прости, мой друг, я тебе мешаю. – Юлия Аверьяновна тяжело поднялась со стула и поцеловала зятя в плешивую макушку. – Мне пора. Я ухожу.

Соня молча смотрела на мать. Соня – животное. Соня выпачкана черным, с головы до ног, она вся в грязи, не отмоешься. Три себя пемзой, стой под холодным душем часами – не отмоешься.

– Соня, ты что? Проводи мать! – раздался Сережин недоумевающий голос. – Мне некогда, мне послезавтра рукопись сдавать.

Очнувшись, Соня добрела до прихожей. Пусто. Она открыла входную дверь.

Мать спускалась по лестнице, тяжело, неуверенно переставляя ноги со ступеньки на ступеньку. Какая она старая! За несколько дней она постарела на год. Это Соня виновата.

Она догнала мать, не говоря ни слова. Мать оглянулась, услышав шаги. Оглядела дочь с головы до ног, словно силясь отыскать на Сонином лице и теле какие-то преступные, злокозненные отметины.

– Чего ты хочешь? – спросила она шумным шепотом. – Ты хочешь, чтоб нас всех посадили? Чтоб нас всех по Лубянкам затаскали? Француз! Боже! Нация распутников! Ты почитай Золя!

Она неловко полезла в свою плетеную сумку, висевшую на сгибе локтя. И рука, и старая сумка из ветхой, пучками торчащей на сгибах соломки, мелко дрожали. – Вот я тебе заложила закладки. – Мать вытащила из сумки облезлый томик Золя из отцовской библиотеки. – Прочти! Это пишет француз о французах. У них порок в крови.

– Мама… – Соня осторожно опустила Золя в соломенный зев материнской сумки. – Мама! Ты всегда путала жизнь с библиотекой всемирной литературы. Мама! Жизнь – отдельно, библиотека – отдельно.

– Порочное, развращенное племя, – продолжала Юлия Аверьяновна, не слушая Соню. – А этот? Как его… Господи, что у меня с памятью… Такой… с растительной фамилией. С такой… овощной… Вот выпало, и все! Это потому, что я волнуюсь.

– Маркиз де Огород, да? – Соня пыталась пошутить, не уронить лица – отцовская порода, отцовская школа.

– Де Сад! Вот именно! – И мать тут же возмущенно добавила: – Ты еще пытаешься острить?

– Мама… – Соня дотронулась до ее руки. Отдернув свою руку так резко, будто Соня была прокаженной, Юлия Аверьяновна стала спускаться вниз по лестнице, унося с собой своего Золя и свои незыблемые представления о том, что можно и чего нельзя.

Через час Соня уже стояла в тамбуре вечерней электрички. Пятница, дачный час пик. Жара, духота, давка. Соню прижали к дверям, к вагонному стеклу, мутноватому, грязному, в пятнах копоти и пыли.

Она ехала к отцу. Соня не решилась спросить у матери, знает ли отец. Не хватало духу. Если отец знает… Что ж, тогда не дом рухнул – тогда обрушилась Сонина жизнь.

Отец хотел сына. Ждал мальчика. Родилась Соня – он воспитывал ее как мальчишку. Жестко ограждал от материнского сюсюканья, дозируя все эти умиленные возгласы, череду дамских смотрин: «Ах, какая девочка! Какие у нас глазки! Мамин носик! Мамины ямочки!»

Отец решительно выплетал из Сониных кос атласные банты, громоздкие блестящие соцветья, сооружаемые матерью с особым тщанием. Однажды он и вовсе постриг Соню «под горшок» – стриг сам, неумело, старательно, боясь задеть дочкину пухлую щеку острыми, алчно щелкающими ножницами.

Мать, рыдая, кричала три дня: «И меня постриги тоже! Под нуль! И сдай нас в детприемник! Обеих! Изувер!»

А полигоны? Неисчислимые полигоны, на которые отец всегда брал Соню с собой… Она и сейчас помнит эти бескрайние, выжженные солнцем поля, надвигающийся на нее, заполняющий собой все пространство между землей и небом чудовищный грохот и лязг. Это медленно приближаются, ползут по сухой, выцветшей от пекла траве угрюмые железные победоносные чудища – отцовские танки.

Грохот усиливается, Соня плачет на руках у отца, оглохнув, пряча лицо на его груди, забившись под края его плащ-палатки, вдыхая отцовский походный, охотничий запах, запах брезента и кожи, отцовского крепкого табака и дорогого лосьона, которым он всегда протирает после бритья свои впалые щеки, свой крупный властный подбородок. Танки уходят. Грохот с неохотой стихает. «Соня, не плачь, не бойся их. Ты моя дочка. Они мои сыновья».

– …Вы выходите?

Соня вздрогнула и, протиснувшись вдоль стены тамбура, освободила место у дверей. Как жарко! Когда это кончится? Когда кончится эта великая сушь?

Если отец узнает… Если он знает…

Но в конце концов он уже не мог бороться с природой и вынужден был признать свое поражение. Он не безумец, из девочки не вылепишь мальчика, она растет, ей десять, двенадцать, четырнадцать…

Когда он проиграл в этой изначально обреченной на поражение, абсурдной схватке с природой, то отошел в сторону. Теперь он был подчеркнуто отстранен. Отныне он сохранял жесткий неукоснительный нейтралитет. Он ничего не желал знать о Сониной новой, с каждым днем набирающей силу, почти взрослой, почти женской жизни. Все эти Сонины тайные переговоры с матерью на кухне, при погашенном свете, в половине первого ночи; все эти ломкие мальчишеские баски и дисканты: «Позовите Соню», «Передайте Соне, ей звонил… – молчание, хрипы, шумное дыхание, сдавленный смех, глухое возбужденное шушуканье, – Витя Пономарчук»; Сонина новая стрижка, материнский патрончик перламутровой помады, выпавший из прохудившегося кармана цигейковой шубы, выметенный из-под Сониной кровати веником домработницы Шуры, томик Бунина, обернутый в три слоя пергаментной бумагой и надписанный сверху крупно: «Природоведение. 6 кл.»…

Ничего, ничего, ничего про это Сонино природоведение отец не желал знать. Он трижды стучал теперь в дверь Сониной комнаты и выжидал минуты две, прежде чем войти, услышав Сонино: «Папа, можно!»

Несколько лет их общей, на две семьи, жизни в одной квартире были для отца мукой, тяжелым испытанием. Как только подрос Сашка, отец перебрался на дачу, забрав с собой мать и стоически перетерпев материнские слезы, упреки, протесты.

Что это было? Ревность? Обостренная, болезненная щепетильность? Особый склад характера?

Кто знает… Кто может знать… Соня уже шла дачным поселком, по щиколотку утопая в теплом песке. Садилось солнце. Кто-то играл в бадминтон, мерно постукивал о ракетку легкий прыгучий воланчик… За дачными заборами люди сворачивали гамаки, пили чай на открытых верандах, беззлобно переругивались, звали детей ужинать, поливали из шлангов парниковые огурцы, окатывая друг друга плотной струей воды, хохоча и отфыркиваясь… Звенела посуда, кто-то настраивал транзистор на «Маяк», сухо потрескивали еловые шишки, дотла сгорая в жарком зеве чьей-то летней печи.

Соня медленно шла мимо заборов, вдруг поймав себя на мысли, что все это время, каждую минуту она думала… Нет, не думала – она помнила об Андре. Сжимаясь от отчаяния, уткнувшись лбом в грязное стекло вагона, приближаясь к отцовской даче, готовясь к самому худшему, она все же помнила об Андре.

Обмирая от стыда и страха, она все-таки была счастлива. Вот странно. Раньше не было страха, но не было и счастья. Теперь есть и то и другое. Если бы только счастье!

Да ладно! Последнее дело – торговаться с судьбой.

И Соня, толкнув открытую калитку, вошла на участок.

Дверь в комнату была распахнута настежь. И окна – настежь. Все залито закатным солнцем. Красиво. Очень тихо.

Отец сидел за столом, спиной к ней, и курил, стряхивая пепел в свою любимую пепельницу, отлитую специально для него к его юбилею уральскими, что ли, умельцами. Разумеется, отцовский танк в миниатюре. Крохотный люк открывается, столбик горячего пепла падает в круглое отверстие. Остроумно продумано. Отец ее обожал, таскал с собою в Москву в старой походной планшетке.

Соня стояла в дверях, молча глядя на его широкую сутулую спину. Она была его дочь. Она все о нем знала, любое движение, взгляд могла безошибочно расшифровать, могла предугадать еще не произнесенное слово. Она и теперь все поняла, глядя на его поникшую спину, следя за медленным движением его руки с зажатой между пальцами сигаретой – от губ к открытому люку своей каракатицы и обратно… Соня поняла: он знает.

А он почувствовал: Соня стоит у него за спиной. Он оглянулся, быстро, вскользь глянул на дочь – и тотчас отвернулся.

Дачный сосед, суетливый мужичок, завцехом ликеро-водочного завода – отец его обычно не жаловал, а тут, гляди, выпивал с ним на пару, вон бутылка и стопки, – дачный сосед Пал Захарыч вскочил из-за стола:

– Пошел я, пора. Здрасте, Сонечка, я на минутку… Принес вот чекушку новую, это из пробной партии. – Он проскользнул мимо Сони, пятясь выскочил на веранду и добавил, натужно посмеиваясь, чуя напряжение, разлитое в воздухе: – К первому сентября выпускаем. У нас на заводе ее «первоклассницей» кличут. Шутники…

Соня молча кивнула гостю, глядя на отцовскую спину, на пустую стопку, стоявшую возле его локтя. Он знает. Нужно и это выдержать.

– Где мама? Спит? – спросила Соня, дождавшись, пока Захарыч хлопнет калиткой.

Отец молча кивнул. Загасил окурок о крохотный стальной люк – пепельницу, между прочим, отливали из настоящего танкового сплава. Соня подошла к столу, села напротив отца. Он взглянул на нее и долго смотрел. Соня выдержала этот взгляд, Соня тоже была из настоящего сплава, из отцовского сплава, бронетанковая стальная Соня. Броня крепка. Полигоны, брезент, грохот и лязг… Броня крепка, и танки наши быстры.

– Она тебе обо всем рассказала. – Не вопрос, а спокойное, уверенное утверждение.

Отец отвел глаза. Налил себе водки.

– Первоклассница, – пробормотал он, глядя на толстенную стопку, до краев наполненную сорокаградусной. – Первый раз в первый класс. Дожили. – Он залпом опрокинул стопку. – Французик. Французик из Бордо. Кричали женщины «ура» и в воздух лифчики бросали.

Соню будто насквозь прошило гневное недоумение – отец никогда прежде не позволял себе нарочитой мужицкой грубости.

– Папа, не унижай меня, – сказала Соня. – И себя тоже. Не нужно.

– Тогда давай разводись. – Отец снова закурил, стараясь не встречаться с дочерью взглядом. – Давай, давай. Я надеюсь, он к нам, в Союз переберется?

Теперь он пытался язвить. Зло, желчно насмешничать. Значит, отец тоже бывает слабым. Никогда прежде он не позволял себе быть слабым в присутствии дочери. Слабым, растерянным. Никогда!

– Давай я его трудоустрою. Он кто, журналист? Ладно. Я его приткну в «Сельскую жизнь» на полставки. Только уж ты, будь добра, предупреди его: у нас тут зимы холодные. Санузлы совмещенные. В четверг рыбный день.

– Я в Москву. – Соня поднялась из-за стола. – Я в таком тоне разговаривать не намере…

– А ты подумала о том, что будет с Сережей? С Сашкой?! – взорвался отец, тоже вскочив из-за стола. Он казнил Соню беспощадно, по-мужски. Не дочь – чужая порочная баба, сбрендившая на пятом десятке, снисхождения не будет! – У Сашки выпускной класс! Что с ним будет, когда он узнает? Завалит экзамены, загремит в армию! А если он угодит куда-нибудь под Кабул? Ты подумала об этом?!

– Что ты говоришь? – крикнула Соня. – Еще ничего не случилось, а ты уже и с мужем меня развел, и сына в Афган отправил! Ты еще скажи, что он там, в Афгане…

И Соня осеклась, помертвев от суеверного страха. В следующую секунду она отшатнулась и едва устояла на ногах, схватившись за скатерть и смяв в горсти тонкое полотно.

Отец ударил ее по щеке. Он ударил ее первый раз в жизни.

Поделом. Мы падаем. Падаем.

Соня закрыла лицо руками. Щека горела. У отца тяжелая рука. Броня крепка, что правда, то правда.

– Сядь, – приказал отец. – Сядь. Ты думаешь, у меня этого не было? – Он понизил голос, он выбил из себя это мучительное признание, но это был его последний довод. Последняя попытка образумить дочь, спасти. – Было! Было. Я не святой. Но я же…

Соня отвела руки от лица. На отца больно смотреть. Зачем, зачем он говорит ей об этом? О самом тайном, страшном, грешном, зачем он мучает себя, зачем он мучает ее? Он хочет ее спасти. Мы падаем.

– Было. Но я щадил твою мать. Я был… Я был… трижды осторожен. Потом казнился. Замаливал грех как мог. А ты… А ты…

– Папа, не нужно, милый! – взмолилась Соня.

– А ты никого жалеть не будешь. Я тебя знаю. Ни себя, ни других. Никого.

Соня повернула ключ в замке, открыла дверь – и отпрянула, споткнувшись о высокий порог.

И сын ее, и тоненькая девочка лет шестнадцати, которую Сашка только что обнимал, стоя у двери в темной прихожей, тоже отпрянули друг от друга. Сашка и вовсе ударился башкой о край вешалки.

– Осторожней, – сказала Соня, сбросив туфли. – Здравствуйте, Женя. Вас ведь Женей зовут?

Она говорила нарочито ровно и буднично, давая понять им и тоном, и взглядом: ничего не случилось. Это нормально, естественно. Вам по шестнадцать, целуйтесь себе на здоровье.

– Женя. – Девочка протянула Соне руку, по-мужски решительно, и пожатие будь здоров, а ведь в чем дух держится! Тоненькая, бледненькая, очень самостоятельная девочка.

– Вот и познакомились. А то все по телефону… Возьми пятак, приложи. – Соня вынула из кошелька пятикопеечную монету, протянула сконфуженному Сашке, глядя на него с насмешливой нежностью.

Чего ты глаза прячешь, дурень? Это нормально – влюбиться в шестнадцать лет. Славная девочка, сверстница. Косит под хиппи, джинсы располосованы в мелкую бахрому. В полосы вплетены нитки бисера. Хорошо хоть, кольцо в нос не вдела. Ничего, ничего, славная девочка.

Целуйся с ней на здоровье. Это нормально. Ненормально, когда твоя сорокатрехлетняя мать сползает на пол, скользя спиной по растушеванному полотну афиши. А иностранный подданный – вообще не известно, кто таков, едва знакомы – ее обнимает.

Вот это ненормально. Больше этого не будет. Хватит.

– Соня, это ты? – окликнул ее Сережа из спальни.

– Иди, он уже лег. Он опять… – И Сашка договорил, перейдя на смущенный шепот: – Выпил. Закончил рукопись. Повод.

– Чуть-чуть, – уточнила Женя, вторгаясь в деликатную сферу, нисколько не смутившись и мгновенно закрепив за собой непререкаемое право на обсуждение самых болезненных внутрисемейных тем. – Мы от него наливку спрятали. Успели. Там коньяка было на донышке, он выпил. Рюмки полторы.

Соня смолчала, подумав о том, что хрупкая девочка в джинсовой бахроме приберет к рукам, дай ей волю, и увальня Сашку, и этот дом, и всех его домочадцев.

Сониному отцу она понравится. Девочка отлита из прочного сплава. Бронетанковая девочка. Соне до нее далеко. Соня и сама сейчас далеко.

Она вошла в комнату. Сережа лежал поверх покрывала, откинувшись на подушку и прикрыв глаза.

– Посиди со мной, – попросил он, не открывая глаз. – У меня голова болит.

Соня присела на краешек постели. Вот ее муж Бледное лицо, спутанные светлые волосы, высокие залысины, переносица перечеркнута тонкой красноватой вмятиной от дужки очков.

– Сашка взрослый совсем, – сонно пробормотал муж. – Большой… Женю привел… Разотри мне виски, ты умеешь.

Соня послушно приблизила пальцы к мужниным вискам, совсем седым. Но Сережа светло-русый, седина почти незаметна.

– Взрослый. Вырос сын. – И Сережа спросил после паузы: – Почему ты так долго не рожала, а? Шесть лет. Почему?

Сонины пальцы замерли на его висках. Он что, догадывается о чем-то? Знает?! Нет. Нет.

– Сережа, мы жили вместе с родителями. – Надо говорить первое, что придет в голову, не задумываясь. – Денег не было… И потом…

– Просто ты меня никогда не любила, – перебил муж. – Не любила. Не хотела рожать. Думала еще встретить кого-то. Того, кто…

– Ну хватит тебе.

– Тогда проще было бы расстаться.

– Сережа, ты выпил, ты устал. Я тоже устала, я очень устала, давай мы не будем…

В коридоре зазвонил телефон.

– Подойди, – попросил Сережа. – Я и правда устал. Если меня – я сплю.

Соня не шелохнулась. Она сидела, опустив на колени руки ладонями вниз, сидела с какой-то детской усталой покорностью, безвольно, смиренно.

Соня знала, кто это звонит. Она не будет снимать трубку. Он позвонит, позвонит – и перестанет. Вот и перестал.

– Что ж ты не подошла? – Сережа наконец открыл глаза и всмотрелся в ее лицо, по-своему истолковав этот усталый, пустой, неподвижный взгляд, эту позу. – Прости, я чушь сморозил. Забудь. Вот опять звонят. Подойди.

Соня послушно вышла из комнаты. В коридоре пусто – Сашка ушел провожать свою девочку. Телефон звонит и звонит. Как он смеет сюда звонить? Как он смеет?!

Она сняла трубку и услышала голос Андре, едва различимый сквозь треск, уличные шумы, далекий голос, заглушаемый гулом машин, чужими голосами.

– Соня! – кричал Андре. – Слышишь меня? Завтра! Четыре часа поровну!

– Нет, – ответила она.

– Как? – Андре стоял где-то там, в глубине, в сердцевине вечерней летней Москвы, под стеклянным козырьком телефонной будки. – Говори гласней! Да?

– Нет! – крикнула Соня, забыв о том, что ее может услышать Сергей. – Нет!!!

– Соня…

Андре замолчал. Ей было слышно, как рядом с ним, справа и слева от него, другие, чужие голоса что-то кричат своим абонентам, смеются, спорят, возражают… Вот теперь хорошо слышно. Очень хорошо. Чужие голоса совсем рядом. Чужие. А у Андре – родной.

– Соня, послушивай меня теперь. Мой контракт кончается через неделю.

Соня стиснула трубку одной рукой, другой туго-натуго перебинтовав телефонным проводом запястье. Как – через неделю? Через неделю он уедет? Навсегда?! Почему?! Нет! Нет.

– Соня! – крикнул Андре, и было понятно, что он очень волнуется. – Завтра, четыре часа. У… как это… У самого важного входа… Театр… минуту… – Он зашуршал, наверное сверяясь с запиской. – Да. Ваш воинский театр, солдатский. Как это… Театр военных действий. Ты знаешь, где это?

– Знаю. Везде, – ответила Соня. – У нас везде театр военных действий.

Через неделю он уедет? Уедет навсегда? Оказывается, она успела к нему привыкнуть. Уверилась в том, что он всегда будет рядом, близко, возле нее, с ней. Впереди уйма времени. Вечность.

«Мы падаем?» – «Падаем. Еще не скоро».

И можно падать и падать, медленно-медленно, долго-долго, как во сне, обмирая от страха и ничего не боясь, растворяясь в пустоте, в ласковой тьме, зная, что Андре – рядом, вот его руки, вот его плечи, вот его губы… Ничего не страшно, ничего не стыдно, вольная воля, свобода, свободное падение… И это продлится вечность.

Это кончится через семь дней.

– Соня, слышишь меня? – крикнул Андре. – Ты придешь?

– Да, – ответила она. – Да!

22 августа 1983 года

Без пятнадцати четыре Соня стояла у ступеней Театра Советской Армии.

Все складывалось как нельзя лучше. Она пораньше ушла с работы, сумев что-то наплести этому Андрею Ивановичу. Отпустил. Впрочем, заметил суховато, что, дескать, быстро же поостыл Сонин трудовой энтузиазм. Другие, мол, бьются за такую должность годами, а уж получив ее – рвут ноздри, вкалывают по-черному.

– Я наверстаю, – пообещала Соня, дрожа от радостного нетерпения, считая минуты. Половина третьего. Тридцать пять минут, тридцать шесть…

Теперь она поднималась по широченным ступеням пятиугольной громадины, озираясь по сторонам: может быть, Андре уже здесь? «Самый важный вход» – это главный вход, она давно научилась расшифровывать его неуклюжие перевертыши-неологизмы…

Ровно четыре. Как он вчера сказал? «Четыре часа поровну». Надо за ним записывать.

Вот, пиши-пиши. Будет что вспоминать, когда потеряешь его навсегда. Совсем скоро. Через неделю.

Нет, не нужно об этом думать. Еще семь дней впереди. Соня больше не будет отталкивать его руки, не будет лицемерно гнать его прочь. Трусливо. Постыдно. Не будет!

Четыре часа десять минут. Соня стояла у изножия гигантской колонны, прислонившись спиной к ее рифленому, почти горячему боку. Как жарко! Душное пекло. Ничего, на ней легкое короткое платье без рукавов, самое любимое. Светлая холстинка-дерюжка, глубокий вырез, тонкая полоска ручной вышивки. Очень простое платье, славное, все говорят – ей идет.

Половина пятого. Андре опаздывает. Это нестрашно, он и вчера опоздал. Он работает. Такая профессия. Какие-нибудь непредвиденные обстоятельства… Но, меряя пространство между двумя колоннами, она уже чувствовала, как ликующее нетерпение сменяется тревогой.

Внизу, у подножия лестницы, томилась у своего лотка пожилая мороженщица. Кто ее сюда поставил, бедную? Зачем? Безлюдно, жарко. Ей бы выкатить свой хладный сладкий короб к Самотеке или к Палихе – уж там-то на него накинутся страждущие. Соня рассматривала тетку под пестрым полосатым тентом, пытаясь отвлечься, глуша растущую тревогу. Без пяти пять. Где он?! Где ты?!

Соня снова прижалась к колонне. Опять глянула на мороженщицу и охнула: полосатый тент взмыл над металлическим стержнем, всплеснул красно-бело-зелеными холщовыми крыльями. Что это? Ей это почудилось?

Да нет же! Это ветер. Обыкновенный ветер. Налетел – и утих.

Ветер?! Да ведь Соня и забыла о том, что на свете бывает ветер, порывистый, сильный. Еще бы не забыть! Еще бы не отвыкнуть от него за долгий месяц безветренной суши! Значит… И Соня подняла голову к небу.

О счастье! Спасение! Боже всеблагой, ты наконец сжалился над нами! Небо было свинцово-серым. Небо было затянуто тучами.

– Неужели дождь собирается? Наконец-то! – весело произнесла какая-то женщина, проходя мимо Сони. Она только что вывела из дверей главного входа ораву юных ленинцев – темный низ, белый верх, пилотки, красные галстуки. – Наконец-то дождь, ну надо же. Дождались… Дети! Все спускаемся вниз строем. Сейчас будет подан автобус.

Соня взглянула на часы. Двадцать минут шестого. Полтора часа прошло. Значит, Андре не приедет.

– Тетя, вы с нами? – спросил Соню пацанчик лет десяти, замыкающий колонну детворы, уже спускающуюся вниз по ступеням.

– Я? – тупо спросила Соня. – А вы кто такие?

– Общесоюзная игра «Зарница», – победной скороговоркой ответил пацанчик, скача вниз как угорелый, и словно в честь этой солдафонской пионерской забавы, наверху, в поднебесье, что-то раскатисто, грозно, грозово грохнуло – и покатилось долгим глухим эхом.

– Дети-и-и-и! В автобу-у-у-с! – завопила пионервожатая, оттаскивая от лотка мороженщицы юных ленинцев.

Соня присела на выступ колонны. Сейчас начнется ливень. Ну и пусть. Она вдруг отчетливо поняла, что не уйдет отсюда. Она дождется Андре. Даже если он приедет через час, через два, вечером, ночью… Она будет его ждать. Она дождется.

Даже если он не придет никогда – она все равно его дождется. Понимайте как хотите. Женская логика.

Семнадцать сорок четыре.

Мороженщица уже сворачивала свой тент. Пионеры, весело галдя и толкая друг друга, забирались в автобус.

Снова громыхнуло там, наверху, грохнуло, разорвавшись гулкими раскатами. И хлынул ливень.

Андре не приедет.

Соня отсюда никуда не уйдет.

Струи дождя уже хлестали по ее голым плечам. Она обхватила плечи руками. Можно войти в театр, спрятаться от стихии. А Андре? Он подъедет, не выходя из машины, обведет колоннаду быстрым внимательным взглядом. И уедет прочь, не найдя Сони. Значит, надо сидеть здесь.

Ливень шел стеной, плотной, сплошной дождевой завесой. Пенные потоки заливали ступени лестницы. Еще немного – и Соню просто смоет с каменного выступа. Потоп, настоящий вселенский потоп.

Все запасы дождевой влаги, скопившиеся за месяц иссушающей жары там, наверху, в бездонных небесных резервуарах, обрушились теперь вниз, на Москву, на пятиконечную махину Театра Военных Действий, на маленькую женскую фигурку, дрожащую от холода, промокшую до нитки.

Восемнадцать двадцать две. Короткое, тонкое, мокрое платье прилипло к телу. Волосы можно рукой отжимать. Дождевые струи стекают вниз по лицу, по щекам к подбородку.

Мокрая курица. Старая мокрая курица. Он не приедет.

Нет, он приедет! Еле живая, продрогшая, сотрясаемая ознобом, она все же не растеряла почти ожесточенной решимости сидеть здесь, на холодном мокром каменном выступе столько, сколько потребуется.

Ей просто некуда идти. Не к кому. Незачем. Ей нужен Андре. Только он. Значит, она дождется.

Восемнадцать тридцать семь.

Какой-то грузовик въехал на площадь перед театром, поднимая фонтаны брызг.

Соня поднялась со своего выступа.

Со стороны, издалека, могло показаться, что Соня стоит совершенно голая. Короткое, тонкое светлое платье, намокнув, облепило ее тело. Ни морщинки, ни складочки – будто эластичная пленка, повторяющая все изгибы и округлости. И тушь, и румяна, и помаду – все давным-давно начисто смыло дождем. Влажные волосы были откинуты ото лба к затылку, словно гладко зачесаны назад.

Соня такая, какая есть. Никаких женских ухищрений, ни следа от извечного бабьего набора простейших уловок. Ливень расправился с Соней, будто строгий отец, твердой рукой нагнувший к рукомойнику голову дочери, впервые, тайком, подкрасившей губы и ресницы.

Соня такая, какая есть.

Грузовик между тем подъехал к ступеням лестницы. Из кабины шофера выскочил Андре.

– Андрюша! – отчаянно и хрипло крикнула Соня. Крикнула – и ринулась к нему, сбегая вниз по ступеням. – Андрюша, я здесь! Здесь!

Потоки мутной дождевой воды стекали со ступеней. Соня неминуемо поскользнулась бы, упала, но Андре успел подхватить ее, взять на руки. Он успел подбежать к ней, мокрой, дрожащей, озябшей, счастливой, тут же обхватившей руками его шею, крепко-крепко, крепче не бывает.

– Зачем ты не ушла? – покаянно бормотал он, неся Соню к машине, спускаясь вниз по этим имперским ступеням, по щиколотку утопая в мутной вспененной воде. – Я думал, ушла… Мы работали. Я не мог отпуститься. Делал фото. Ваши космонавты… В летальном городке…

– В летном, – со смехом поправила Соня, быстро обцеловав его мокрое родное лицо. – Скажешь тоже – летальный. Летальным бывает исход… Не приведи господи.

Откуда эта свобода? Что происходит? Она делает то, что хочет, она ничего не боится, ей ничего не стыдно. Свобода! Свобода желаний и действий. Все стародевичьи запреты, все страхи, все табу опрокинуты. Забыты. Их нет.

– Что ты делаешь? – спросила Соня, увидев, что Андре несет ее не к кабине, а к кузову, крытому брезентом.

– Я не могу одевать тебя сухо рядом с шофером, так? – пояснил он, довольно ловко перенеся Соню через откидной борт кузова, осторожно опуская на что-то мягкое и жесткое одновременно. Какая-то серая косматая груда… Господи, да это же валенки!

– Поезжай! – что есть мочи крикнул Андре, обернувшись к открытой дверце кабины. – Сретенка!

И он перемахнул через бортик, приземлившись на гору жестковорсных коротких валенок. Задернув брезент, он повернулся к Соне, сидевшей на серой груде, на горе валенок, и гора тотчас пришла в движение – грузовик тронулся, разворачиваясь на площади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю