412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Мареева » Зависть богов, или Последнее танго в Москве » Текст книги (страница 7)
Зависть богов, или Последнее танго в Москве
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:47

Текст книги "Зависть богов, или Последнее танго в Москве"


Автор книги: Марина Мареева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

– Хватит! – рявкнул Фридрих.

– Ты мне глотку…

– Хватит, я сказал!

Один Бог знает, чем бы это кончилось, если бы…

– Господа-а-а! – Низкий, надтреснутый, капризный женский голос.

В наступившей тишине все взглянули на сцену. Это старорежимное, какое-то белогвардейское, шансонеточно-киношное «господа» прозвучало диковато. Даже в стенах этого вольнодумного райка.

– Какая красивая, – прошептала Соня, не удержавшись.

– Господа, у нас через час в «Современнике» смотрины. Поторопитесь, пожалуйста.

Юное создание, тонкое, маленькая змеиная головка на длинной змеиной шейке. Змея – и пластика змеи, и норов. Восточная женщина, гибкое узкое тело, глаз не оторвать. Юная красотка прошлась взад-вперед, небрежно придерживая рукой длинный широкий пояс, края которого медленно ползли за ней по сцене. Змея!

– Господа, мы опаздываем…

Как она тянет слова! Они лениво скользят, плывут за ней, будто края пояса. И сама она скользит по сцене, как змея по горячему песку. Кто она? Узбечка? Таджичка?

– Она таджичка, Федя? – взглянув на Фридриха, спросила Соня и осеклась.

Нет, ни о чем сегодня Фридриху рассказывать нельзя, не имеет смысла. Фридрих ничего не услышит, Фридрих приговорен. Фридрих пойман в силки.

– Фридрих! – Соня дотронулась до его плеча.

Не слышит. Смотрит на юную змею. Змея медленно скользит по сцене… Если она сейчас спустится в зал, выскользнет в фойе – Фридрих молча, завороженно пойдет следом. Если она откроет тяжелую входную дверь и выйдет на раскаленное от солнца Садовое кольцо, Фридрих будет неотступно следовать за ней. Он будет идти за ней по раскаленному добела кольцу, как по вольтовой дуге. Будет идти, пока не сгорит.

Он тоже сошел с ума, старый, осторожный, многоопытный Фридрих.

И Соню он не слышит. Он стоит в узком проходе между рядами партера. Все уже давно расселись по местам, главреж развалился за своим режиссерским столиком, лениво расспрашивая трех юнцов, стоящих на сцене, эту восточную красотку и двух ее однокурсников: откуда? Чей курс? Чем порадуете? Отрывочек из Рощина? Что еще? Арбузов? Вот, давайте из «Тани».

– Да что с тобой, Федя?! Очнись! Давай сядем.

Вздрогнув, Фридрих наконец перевел на Соню одурелый, растерянный взгляд.

– Она таджичка?

– Узбечка, – глухо ответил Фридрих.

Вон оно что. Это память крови, голос крови. Его узбекской матери, которую он никогда не видел.

Фридрих снова взглянул на юную женщину с маленькой змеиной головкой и низким властным голосом.

Он тоже сошел с ума. Здесь что-то не так. Что с ними происходит?

Это взбесившееся солнце, августовское солнце восемьдесят третьего года. Какое-то особое, опасное излучение, радиация. Они облучены.

Внезапная вспышка – и ты приговорен. Кровь твоя отравлена, мозг поражен, сердце задето. Ты уже не принадлежишь себе. Ты уязвим и жалок, вот как Фридрих сейчас, бедный Фридрих, Федя, давай же наконец сядем, уже погасили свет, дай мне руку.

Какая у него горячая, слабая, безвольная рука!

20 августа 1983 года

– Ну миленький, пожалуйста, хороший мой, быстрее, быстрее! – Судорожная женская мольба, обморочный стон сквозь стиснутые зубы. – Милый, что тебе стоит? Я тебя про-шу-у-у!

Соня стоит в останкинской телетайпной, переминаясь с ноги на ногу, подпрыгивая от нетерпения и не сводя напряженного взгляда с узкой белой страницы, медленно-медленно, самоубийственно, неслыханно, непростительно, возмутительно медленно выползающей из зева студийного телетайпа.

– Быстрее, быстрее! – заклинает Соня телетайпную ленту, а телетайп издевается над ней, показывая длинный белый язык.

Программа «Время» уже в эфире.

Величаво-торжественный Игорь Кириллов (если бы телезрители знали, какой он хохмач и прикольщик при выключенных-то камерах! Соня здесь четвертый день, Соня уже знает) читает текст правительственного сообщения. Свежайший государев указ, с пылу с жару. Постановление об усилении трудовой дисциплины и правопорядка. Ужо товарищ Андропов снимет отцовский ремень, огреет всех железною пряжкой…

– Ура! – Выдернув наконец страницу номер четыре, Соня выскакивает из телетайпной, несется по студийному коридору… Она знает: Кириллов там, в прямом эфире на всю страну, притихшую у «Рубинов», «Зенитов», дочитывает страницу номер три. А дальше-то что?

Четвертой у него нету. Кириллов, опытный боец, закаленный в останкинских битвах, тянет время, растягивает паузы между фразами. Медленно, как бы задумчиво, как бы глубоко осмысливая многозначительный подтекст каждого государева слова, да что там слова! – каждой гласной, каждой согласной, не говоря уж о знаках мягких и твердых, – он неспешно, скупо роняет:

– Мы должны… – Пауза. – Пресекать… – Мхатовская пауза. – Любые про-яв-ле-ния… – Практически по складам.

Влажная, мелко дрожащая ладонь Кириллова между тем нашаривает четвертую страницу… Ее нет! Ее еще нет!

– …безответственности… – обреченно продолжает Кириллов.

Четыре мхатовские паузы, соединенные в одну. Он заполняет долгую цезуру казняще-взыскующим взором ленинской мощи и глубины: дескать, внемли, паства! Трепещи и кайся!

– Безответственности, – повторяет Кириллов. О спасительная идея! Теперь он будет повторять каждое слово, как бы вдалбливая, вбивая его в непутевые головы нерадивых сограждан. – И разгильдяйства! Раз-гиль-дяй-ства!

О мученик! Полжизни за страницу номер четыре! А Соня между тем, добежав до аппаратной, влетает в нее, подвернув ногу.

– Какая? Четвертая? – осатанело крикнул режиссер выпуска, глядя на страницу телетайпной ленты, которую Соня сжимает в руке.

– Четвертая, – прохрипела Соня, переводя дыхание.

– Давай в эфирную! На карачках! Живо! – И режиссер крикнул в микрофон, алчно глядя на страдальца Кириллова: – Валя! Только голову его! Крупно!

Зажав листок зубами, Соня опустилась на четвереньки и поползла вперед по жесткому ковровому настилу. Больно, все равно что голыми коленями по наждачной бумаге…

Она ползла по эфирной аппаратной, направляясь к дикторскому столу, за которым сидел бедняга Кириллов, распинаемый телекамерами на глазах у всей страны. Он давно уже прочел по второму разу государев указ, он уже дважды озвучил все эти «меры по борьбе». Теперь он боролся с самим собой. Еще минута – и Кириллов закатится истерическим хохотом на весь Союз нерушимый: он же видел боковым зрением, тренированным зорким оком, как ползет к столу новая редакторша, держа во рту вожделенную страницу номер четыре.

– Ита-ак, – громово произносит Кириллов, приблизив ладонь к краю стола, – мы продолжаем знакомить вас… – он нетерпеливо шевелит пальцами, – с текстом правительственного сообщения…

Соня осторожно задрала вверх голову с зажатым в зубах листком. Только бы не попасть в кадр… Оп! Дрожащие пальцы Кириллова стремительно выдернули из Сониного рта листок с нежно-опаловым оттиском Сониных губ, Сониной губной помады…

Спасены! Режиссер выпуска мелко перекрестился, беззвучно шепча одному ему ведомую молитву.

– Пар-р-раграф номер семнадцать! – сочно, раскатисто, триумфально возглашает спасенный Соней Кириллов.

А Соня в это время сидела на грубом ворсе коврового покрытия у Кириллова под столом. Сидела, по-турецки скрестив ноги, правая лодыжка ныла, кожа на коленях стерта до крови…

За толстым, звуконепроницаемым стеклом аппаратной режиссер выпуска показал ей большой палец. Победа!

Кивнув, Соня беззвучно рассмеялась и тут же увидела, как из-за режиссерского плеча выглянул Вадим, гонец от Андре.

Над Ла-Маншем мокрый снег. Никуда не деться от Андре.

«Мы падаем?» – «Падаем, падаем. Еще не сейчас. Еще не скоро».

Вадим ждал ее у телетайпной. Стоял у дверей, исподлобья глядя на Соню, медленно идущую к нему.

Гонец от Андре. Четыре дня от Андре ни слуху ни духу. Четыре дня – это срок. Соня уже уверилась в том, что француз отстал. Она и вовсе о нем не думала.

Она только о нем и думала. Каждый день, каждую минуту, каждую секунду. Просыпаясь, отрывая голову от подушки, погружаясь в душное марево еще одного жаркого дня… Стоя у плиты, невпопад отвечая Сереже, отсчитывая сыну деньги на репетитора, покупая сливы у метро, неумело торгуясь с пожилой подмосковной плантаторшей, осоловевшей от жары и недосыпа… Глядя на себя в темное стекло вагона метро, вручая новехонький пропуск безмолвным бойцам вневедомственной охраны, как им жарко, беднягам! Они стоят, закованные в свои вневедомственные латы, и пот струится по их багровым юным рожам, пока они изучают Сонин пропуск, шевеля губами, по-детски повторяя: «Редакция информационных программ». А Соня стоит у дверей пропускника, у круглой вертушки, и думает об Андре, об Андре, об Андре…

Это как наваждение. Неотвязная мука. Андре, Андре, Андрюша. Нет тебя четвертый день, и слава богу. А сама тревожно озирается по сторонам, вглядывается в незнакомые лица, оборачивается на каждый стук в дверь, на шаги за спиной, на низкий мужской голос: может быть, это Вадим? Что ж он не идет, не несет весточки от Андре, где он?

А Вадим стоял у телетайпной и ждал Соню. Она медленно шла к нему. Сутуловатый, узкоплечий, в щеголеватом ненашенском пиджаке с замшевыми заплатами на локтях. Понятное дело, иновещание, они там все немножечко Эренбурги: иноземная сладкая жизнь на халяву, за русский счет. Счета оплачены МИДом, Лубянкой, Кремлем. Хорошо устроились.

До Вадима оставалось шагов пять.

А ведь он принес очередную записку. Взять или нет? Она же хочет ее взять, хочет, хочет, хочет увидеть Андре. Она ведь только о нем и думает.

– Уходите отсюда, – быстро проговорила Соня, проходя мимо гонца к дверям телетайпной.

– Да что вы как маленькая! – вспылил Вадим, и его без того смуглое лицо потемнело от злости. – Что вам, три года, что ли? – Он достал записку из кармана пиджака, всем своим видом, насмешливым голосом, презрительным взглядом давая Соне понять: что ты ломаешься, что ты цену себе набиваешь? Тебе цена две копейки в базарный день. – Возьмите.

– Я вас не знаю, – сказала Соня, стараясь не смотреть на этот вчетверо сложенный листок бумаги.

Вадим ее презирал, ее это задевало, и больно. Но что, ей оправдываться перед ним? Пытаться объяснять ему, чужому человеку, что ни черта она не ломается. Ей страшно. Ей сорок три года. Она жена своего мужа. Дочь своей матери.

«Соня, девочка, есть вещи, которые нельзя переступить. Просто нельзя, и все. – Это мамины слова. Соня их помнит. – Просто нельзя, и все. Если это понять, почувствовать сердцем, то это навсегда. Все искушения тебя минуют. И это не аскеза! Напротив, это залог душевного покоя. Мира в душе. Соня, это самое главное, поверь!»

– Так вы берете или нет? – Вадим протягивал ей записку, сатанея от растущего раздражения. – Черт подери, что мне, больше всех нужно? Возьмите!

– Нет. – Соня вошла в телетайпную и закрыла за собой дверь, дважды повернув ключ в замке.

В ранних августовских сумерках Сонин маленький сретенский двор, двор-колодец, похож на глубокий кувшин, до краев наполненный теплым, густым топленым молоком. Выкипает, почти уже выкипел, еще один жаркий летний день.

Семь часов вечера. Там, наверху, кто-то – все знают, кто – чуть-чуть убавил огонь. Теперь все кипит на слабом, медленном огне. Золотой закатный воздух, истома. Дымящееся топленое молоко. А над ним тонкая сквозная рваная пенка. Это облака.

Соня пересекла свой двор по диагонали, прошла мимо дощатого колченогого стола, зацепив беглым, усталым взглядом доминошников, человек семь. Знакомые дворовые мужики, полуголые, в майках, в расстегнутых рубахах… Сделав по инерции еще несколько шагов, Соня остановилась, похолодев, несмотря на жару.

Он сидел там, среди мужичья. Это его спина. Это его широкие плечи, смуглая шея, темные волосы, смешно взъерошенные, наверное, он их теребил, когда нервничал, проигрывая… Он что, режется в домино с дворовыми мужиками, с шоферней, со слесарями?! Да быть этого не может!

И Соня резко оглянулась.

Андре только что поднялся с лавки. Он стоял у доминошного стола, смотрел на Соню и широко улыбался. В общем, вполне глуповато улыбался, чего уж там… С ума сойти!

– У-у, зараза, – простонал его напарник, дворовый обалдуй дядя Федя. – Обратно продулись! Зараза! Прибалт, снимай часы.

Андре не раздумывая снял с запястья дорогие часы с плоским стильным циферблатом и бросил их на стол, не отводя от Сони счастливого взгляда.

– Сдаюсь! – сказал он и поднял вверх руки.

Кому он сдавался? Соне? Он смотрел на нее, улыбаясь. Он был счастлив. Странно, но Соня ему почти завидовала. Свободный человек. Европеец. Захотел увидеть ее – пришел, сел с простецкой мужской компашкой в домино стучать. Назвался прибалтом, дабы оправдать акцент и инородность облика. В два счета освоил немудреные правила расейской дворовой забавы. Дождался Соню. Увидел, смотрит на нее, любуется ею. Счастлив.

Вот Соня так не умеет. Не умеет она жить легко, радостно, не подавляя своих желаний. Это или есть, или нет. Это в крови. Этому не научиться.

– Ну ты даешь, прибалт! – одобрительно заржали мужики. – Широк! Садись. Давай по новой.

Соня направилась к дому… Нет, нельзя. Что, она его домой приведет? Бред! Приведет, скажет мужу: «Вот, Сереженька, это наш новый французский друг. Дети разных народов, мы одною мечтою живем. Это Андре, Сережа. Он продулся в домино. Наливай ему вино».

Соня остановилась и повернула назад. Теперь она неуверенно шла обратно к улице. Андре следовал за ней, соблюдая классическую дистанцию. Ага, у нас уже свои традиции складываются. Он идет позади на расстоянии двадцати шагов. Что делать? Куда идти? На Сретенку?

Большая Эмма вошла во двор, остановилась, наклонилась к своему чаду, подтягивая ему сползшие гольфы. Сейчас она выпрямится, увидит Соню и Андре.

И Соня зашагала к соседнему дому. Рванула на себя дверь подъезда. Господи боже! Ведь Сережа или Сашка могут увидеть ее из окна! Влетев в полутемное парадное, она прижалась к боковине допотопного, старинного лифта.

Андре вошел следом. Соня еще не видела его, но поняла – он.

– Вы что, домой ко мне заходили? – спросила она в пустоту.

Андре еще не было рядом. Ну где же он? Где?

Вот он. Синие смеющиеся глаза. Сейчас, в полумраке, они кажутся почти черными. Темные волосы взъерошены – как Соне хочется их пригладить! Нет, просто дотронуться до них. И коснуться ладонью его щек и губ…

– Вы с ума сошли? Вы были у меня дома?!

– Не бойся, я не умопомешанный, – заверил ее Андре, наклоняясь к ней и обнимая.

Свободный человек. Хочет обнять – обнимает. А Соня хочет к нему прижаться – и резко отталкивает его от себя.

– Я не умопомешанный.

– Вот в этом я не уверена.

– Я делал звонок. Телефон. Никто не ответил.

– Уходите отсюда, пожалуйста! – взмолилась Соня, вжавшись спиной в железную панцирную сетку лифта. Кто-то уже спускался вниз, лифт медленно полз к первому этажу, по-стариковски скрипя. Сейчас их увидят. А вдруг это Сережин знакомый с пятого этажа? – Уходите!

– Ты не хотела говорить с Вадимом. – Андре снова положил ладони на Сонины плечи. Большие горячие ладони, попробуй их снять. Свободные ладони свободного человека. – Ты его от… как это… отторгала. Я сам пришел. Я хочу тебя видеть. Я не могу тебя не видеть. Что делать?

Дверцы лифта открылись. Соня сбросила руки Андре со своих плеч и ринулась вверх по лестнице, едва не сбив с ног пожилую женщину с собакой. Та удивленно посмотрела Соне вслед. Еще бы!

Соне сорок три, а она ведет себя как влюбленная восьмиклассница.

Второй этаж… Третий… Здесь Андре ее догнал, развернул к себе. Очень сильные руки, свободные руки свободного человека… Что он делает? Вот его глаза, совсем рядом, они смеются. Андре легко поднял ее и посадил на высокий пыльный подоконник, шершавый, в лохмотьях облупившейся краски.

– Пустите! – Соня уперлась ладонями ему в грудь.

– Я хочу тебя видеть, – упрямо повторил Андре, стоя рядом, совсем близко. – Я должен тебя видеть. Что мне делать?

– Терпеть, – не задумываясь ответила Соня.

– Зачем? – удивился Андре, беря ее руки в свои. – Вы, русские, всегда терпите. Моя бабка тоже русская. Я русский… как это… На четвертку.

– На четверть.

– Она говорила… как это… – Он досадливо поморщился, припоминая, и у Сони сладко оборвалось сердце, ей это нравилось, она это помнила. Помнила эту его гримаску, и то, как его широкие темные брови ползут к смуглой переносице, высекая на коже глубокую вертикальную складку. Вот сейчас бы поднять голову и коснуться губами этой складки…

– Пустите меня!

– Она говорила… Секунду… Бабка говорила: «Бог терпел, и нам повелел».

– Велел. Пустите!

– Соня, я не бог. Я терпеть не буду.

– Пусти! – Соня попыталась соскользнуть с подоконника, но Андре ловко вернул ее на место. Удерживая Соню одной рукой, он полез в карман и достал бумажник Зачем это, интересно?

– Ты на нее похожа. На бабку. Мою русскую бабку.

А, это он собирается предъявить Соне какой-нибудь выцветший дагерротип. Как они сентиментальны, эти французы! Носят у сердца ветхие портреты своих прародительниц, успевая при этом охмурять русских дур, рукой припечатывая к подоконнику их дрожащие колени.

– Я похожа на твою бабку? Я похожа на русскую бабушку, да?

И Соня истерически расхохоталась. Она похожа на русскую бабушку. Она и есть русская бабушка. Сорок три, пятый десяток. Она сидит на пыльном подоконнике чужого дома, а на ее коленях лежат руки почти незнакомого мужчины. Лифт снова ползет вверх. Сейчас кто-нибудь выйдет на лестничную площадку, увидит, опознает, пристыдит.

– Вот это точно, Андре. Я похожа на русскую бабушку. Знаешь, сколько мне лет?

– Ты неверно понимала! – Он снова полез за своим злосчастным бумажником. – Ты похожа на нее молодую. Вот здесь она кон-сервировка…

– Консерваторка, – поправила его Соня. – Мне сорок три. А тебе?

– Тридцать восемь. – Он все же достал маленькое блеклое фото. – Вот. Мать моей матери. Ее папа имел оружейный завод. Как это… Ту-ула…

Он произнес «Тула» почти как «Тулуза». Даже самоварно-пряничное, короткое, как обрубок, простоватое славянское слово обретало в его устах заграничный флер, особую прелесть.

– Похожая на тебя. Да?

– Ни капли, – возразила Соня, пытаясь поднырнуть под его рукой.

Он не отпускал ее, и эта осторожная полуборьба-полуигра, цепочка быстрых коротких прикосновений все больше и больше занимала обоих. Как дети! Дети разных народов, мы мечтою о мире… Что за чушь лезет в голову!

– Пусти! Тоже мне… внук оружейницы… Стрелок… латышский… Почему они тебя прибалтом называли? – Соня наконец вырвалась. – Эти, во дворе?

– Я должен был прилгать. – Он снова обнял ее. – Мой плохой русский… – Сейчас он ее поцелует. – Моя хорошая… русская.

Соне сорок три года. Ее целуют первый раз в жизни. Так получается. Приходится это признать. Прости. Прости, Сережа. Первый раз. Это правда. Прости, ты ни в чем не виноват.

Но и Соня не виновата.

«Мы падаем?» – «Падаем, падаем. Еще не скоро».

Горячие, жадные губы. Свободные губы свободного человека. Бред!

Бред, бред. И лифт грохочет. Но это где-то совсем недалеко. Бог с ним, с лифтом. Бред. Блаженство. Безумие. Божество.

«Соня, девочка, есть вещи, которые нельзя переступать. Просто нельзя, и все».

И все. И все, мама.

Все.

– Потрясающе! – Ирка всплеснула руками. – Нет, ты это придумала!

Но Ирка понимала, что Соня ничего не придумала. Скорее, Соня недоговаривает. Утаивает половину. Чтобы у Сони роман? У Сони, свеже-перезамороженной, у Сони-чистоплюйки, у Сони роман?!

– Только посмей кому-нибудь проболтаться, – прошептала Соня, уже казня себя за длинный язык, за бабскую непростительную слабость. Явилась к Ирке в магазин, заперлись обе в накуренном Иркином кабинетике, среди «Урод» и «Кобетт», и Соня ей всё, всё, всё… Почти всё.

– Потряса-ающе!

Когда Ирка волновалась, ее акцент становился еще отчетливей. Когда Ирка волновалась, а она волновалась сейчас, то курила свою «Стюардессу» одну за другой и грызла ногти, красные в белый горошек, под «мухомор», уже давным-давно не модно, а ей нравится. Одесса, невытравляемый Привоз.

– Потрясающе! Француз! Что тебя останавливает, понять не могу? Он же тебе нравится! – Певучая южная скороговорка с прыгающими гласными, быстрые короткие фразы, лепящиеся друг к другу, как крепкие, золотисто-рыжие крымские луковицы в плотно скрученной связке. – И что? Что было дальше? Он тебя поцеловал, и?..

– Что – и? – буркнула Соня. – Говори тише. Я вырвалась и – домой. Отдышалась – к тебе пришла. Не могу Сереже… – Господи, зачем она говорит об этом Ирке? – Не могу Сереже… – А кому еще? – Не могу Сереже в глаза смотреть, – чуть слышно договорила Соня.

Она сидела в кресле возле окна, того самого окна, с которого совсем недавно сдирала проволочную сетку, рвала ее в клочья, исцарапав в кровь руки. Потом уж дома хватилась – ладони в свежих ссадинах. Что делать?

– Что делать? – выдохнула Соня. – Может быть, это вербовка. У меня отец в «ящике» работал, ты знаешь…

Она несла чушь, сама себя презирая. Выбивала из себя ритуальные заклинания жителя резервации: «Болтун – находка для шпиона», «Не болтай!»… Тетка в тугой косынке, приблизившая корявый крестьянский палец к плотно сомкнутым губам… О наши страхи! Наши глупые, наши неслучайные, наши генные страхи!

Там, далеко-далеко, во мгле вековой, свист татарского кнута, кованый сапог опричника, занесенный над уткнувшейся в половицу головой прапрапрадеда… И страшная короткая птичья аббревиатура ЧСИР, и «десять лет без права переписки», и «есть ли родственники за рубежом?»…

– Какой еще «ящик»? – возразила Ирка. – Кому он нужен со своим «ящиком», когда это было?!

Ирка ничего не боялась. Дитя Молдаванки, вольная южная кровь, одесская оторва, портовый город, ворота в мир. По морям, по волнам спешат, плывут в Одессу-маму веселые туземцы… Стамбул, София, Марсель… Лихие хмельные матросики, белый китель, фуражка с кокардой. Пятидолларовая купюра, скомканная во влажной ладони, русско-болгарский разговорник под подушкой… «Мама, дай мне тридцать рублей на аборт. Я договорилась»… Родительская порка, слезы…

Ирка ничего не боялась. Ирка знала все про русско-французскую любовь. И про русско-болгарскую. Все, что нужно знать. С подстрочником. С прямым переводом, с синхронным. «Ваш город очень красив». – «Мое имя Стефан». – «Как пройти на Приморский бульвар?» – «Все очень хорошо. Это прекрасный вечер». – «До свидания. Мы встретимся вновь. Доброго пути».

– Может, они через меня к Сереже подбираются? – предположила Соня. – Он, знаешь, тоже… Не самый последний писатель.

– Угу. Предпоследний, – кивнула Ирка. – Все французские спецслужбы гоняются за твоим Сережей высунув язык. Он им откроет страшные государственные тайны. Времен партизанской войны восемьсот двенадцатого года. Соня! – Ирка гневно возвысила голос. – Ты посмотри, до чего ты себя довела! До чего ты себя довела, если ты, красивая сорокалетняя баба, просто не веришь, что можешь кому-то понравиться!

– Только посмей кому-нибудь проболтаться, – затверженно пробубнила Соня.

Дверь приоткрылась. Гнусная рожа Валентины Иннокентьевны, знаменитой московской фарцовщицы, кормящейся при кордебалете Большого, при девочках из моисеевской песни-пляски, осторожно просунулась в щель.

– Ирэн! – просипела Валентина, лет тридцать назад посадившая связки – художественный свист, сольный номер от Москонцерта, досвистелась. – Что я тебе принесла, детка! «Карина», нижнее белье, ГДР. Тридцать комплектов.

– Валентина, выйди, жди! – шикнула на нее Ирка.

Валентина неохотно прикрыла дверь.

Ирка перевела на подругу вдохновенный взор и воскликнула, глуша неправедную зависть благородным желанием благословить Соню на перемену участи:

– Соня! Позволь себе раз в жизни! Красивую! Короткую! Ни к чему не обязывающую страсть!

– Ира, я так не умею, – вздохнула Соня. – Я ненавижу, когда никого ничего ни к чему не обязывает.

– Тогда живи со своим партизаном, – пригвоздила ее Ирка. – В своей землянке. Так и помрешь, не узнаешь, что такое любовь.

Фарцовщица Валентина, наглая, как двести койотов, снова открыла дверь, втащила в комнату неподъемные торбы, заговорщически сипя:

– Ирэн, я ждать не могу, мне еще к Славе Зайцеву и на Кузнецкий. Ирэн, посмотри, прелесть какая, по дешевке отдаю, девочкам деньги нужны. «Карина»! ГДР по фээргэшной лицензии. Дитя! Это писк!

– Сколько хочешь? – хмуро поинтересовалась Ирка, по-хозяйски, со знанием дела перебирая шуршащие пакетики с Настоящим Женским Бельем. Это тебе не фабрика «Черемушки», корявая грубая сбруя, кокетливый мятый бантик криво, зато намертво вшитый в толстенный шов…

Соня смотрела на Ирку, на старую сиплую тетку, на этот блестящий кружевной ворох… Какой еще Андре? Свободный человек, пришелец с другой земли. А Соня – она отсюда, «Кулинария», «Рыба», «Пуговицы». Черемушкинский лавсан с начесом, комиссионка, «Карина» из-под полы, спасибо шустрым быстроногим девочкам из моисеевского хоровода…

– Ладно, не томи. Сколько? – Ирка напряглась в ожидании оглашения суммы.

– Ну я не знаю… – задумчиво протянула Валентина, индифферентно глядя в потолок. – Девочки недоедали… Девочки все суточные на «Карину» тратили. Девочки сидели на «Леще в томате», Рита Рыжая кипятильником пол-Познани спалила… Аня, ты знаешь ее, у которой разные глаза, Аня в голодный обморок упала в Потсдаме. Прямо посреди гопака. Мрак!

– Сколько? – нетерпеливо повторила Ирка.

– Ну я не знаю… Славочка очень хорошие деньги предлагает.

– Славочка сам, что ли, «Карину» носит? – хмыкнула Ирка.

– Ирэн, дитя, не язви! Тебе не идет, – нахохлилась Валентина. – На Кузнецком все оптом берут. Но ты знаешь, как я тебя люблю, Ирэн, какая у меня к тебе слабость.

– Я пошла. – Соня поднялась из кресла.

– Сиди. – Ирка решительно сбросила шуршащую груду в выдвинутый ящик стола. – Ладно, Валь, сейчас поторгуемся. Что у тебя еще?

– Ну тут… – Валентина наклонила голову к расстегнутым торбам. – Чего ж еще… Много чего. Девочки натолкали… От себя отодрали с мясом… Любят меня… Ты знаешь… Последнее с себя снимут. Душевные девки-то… Вот… – Валентина понизила сиплый голосок до едва различимого шелеста: – Презервативы импортные. На Кузнецком с руками оторвут.

– Чего-о?! – И Ирка взвыла от хохота, откинувшись на стуле. – Валентина, я от тебя умру! Презервативы! В комиссионном!

– А кто тебя, дитя, заставляет их на прилавок выкладывать? – обиделась Валентина.

– Ой, умру, держите меня! Презервативы! В скупке! Подержанные! Бэу!

– Вот на Кузнецком… И у Славочки… С руками…

– Ой, я умру-у, Сонька, дай мне воды! Валентина, ты чудо!

Соня молча вышла из кабинета, прикрыв за собой дверь.

Все, дуры-бабы, опошлили. Зато ей в два счета напомнили, где она живет. Откуда она. Ты, Соня, из Советской Уцененки. Из Общесоюзной Скупки.

Соня вышла на вечернюю Сретенку. Бронзовая Надя, Надежда Константиновна, замершая посреди бульвара, печально и сочувственно смотрела на Соню.

Ах, Надя, Надя… Что будет, то будет. Соня похожа на русскую бабушку. Он бабушку вспомнил. Все по Фрейду, все по науке. Плевать ей, на кого она там похожа! Хоть на прабабушку, хоть на прадедушку, хоть на внучатого племянника троюродной золовки. Только бы увидеть его снова. Только бы увидеть его завтра!

И вовсе она не из скупки. Она со Сретенки. Хватит самоуничижаться, хватит мучить себя, в узел завязывать!

Надо выпрямиться, поднять голову. Вот Сретенка. Девятый час вечера. Душно. Тихо. Сонный троллейбус ползет к Мещанским. Окна домов распахнуты настежь, слышно, как кто-то, сбиваясь, перевирая ноты, играет полонез Огиньского. Скоро сентябрь, и неотвратимо надвигаются на невидимого маленького школяра Гедике, Черни, Майкопар.

Откуда-то тянет дымом – под Москвой горят леса.

Соня шла мимо темных витрин. Вот «Тюль», вот «Дары природы»… Ну что ты, Природа, опомнись, Природа! Разве ж это дары? Крашеный воск, муляжи антоновских яблок, пыльная целлулоидная тыква с проволочным кургузым хвостиком – разве это твои дары, Природа?

И Соня улыбнулась, глядя на себя в черное стекло. Она не из Скупки.

И это не Скупка. Это Сретенка. Это Москва.

Дары природы… Вот и Соне вручен ее Дар. Запоздалый, но щедрый. Надо принять его. Нельзя его отвергать.

Нельзя себя мучить. Хватит. Довольно.

21 августа 1983 года

Натыкаясь на чьи-то тела, она металась по салону. Больно ударилась бедром о подлокотник кресла. Кто-то налетел на нее сзади, оттолкнул. Соня упала в проходе между рядами кресел, закрыв голову руками… Удар в бок… Нет, они не нарочно!

Они тоже мечутся, наталкиваются друг на друга. И вжимаются друг в друга, крепко-накрепко приникают друг к другу. Обезумев от страха, теряя последние силы, крича и плача, молясь на чужом языке, причитая и воя, люди обнимают друг друга так судорожно, так истово, будто хотят напоследок срастись с чужим телом, слиться с ним, тоже дрожащим от ужаса, спрятаться под заслоном чужой, трепещущей, еще живой, еще теплой плоти.

Тогда не так страшно будет умирать. Смерть будет мгновенной, общей. Ты сливаешься с чужой плотью, ты ввинчиваешься в эту горячую, стонущую, сотрясаемую смертным ознобом кучу-малу, ты зарываешься в нее, заворачиваешься в нее, тогда не так страшно!

И Соня встала, держась рукой за подлокотник, за спинку кресла. Вцепилась в чью-то руку, прильнула к чьему-то телу, обхватила руками чужие плечи, вжалась мокрой от слез щекой в чью-то щеку, успев рассмотреть только узкий, приплюснутый нос, раскосые азиатские глаза с расширенными от ужаса зрачками, бледную смуглую кожу с желтоватым отливом.

Незнакомец тоже обнял Соню и прижал ее голову к своему плечу.

Соня открыла глаза.

Звонили в дверь.

Соня вскочила с постели, содрав с мокрого тела ночную рубашку, мокрую – хоть выжимай! Опять – хоть выжимай, Жара. Полуденный зной.

Что за ужас ей снился? Это все от жары. У кого-то бессонница, а у Сони кошмары.

В дверь продолжали звонить. Значит, ни Сережи, ни Сашки нет дома. Накинув халатик на голое тело, Соня отправилась в прихожую.

Маленький черноголовый пацанчик в огромной, с мужского плеча, куртке с эмблемой «Олимпиада-80» стоял за порогом. Цыганенок. Из тех, кто ежедневно крутится у метро «Колхозная», возле «Форума», там у них гнездовье, в извилистых узких переулках между Сретенкой и Цветным.

– Ты Соня? – недоверчиво спросил цыганенок.

– «Вы» надо старшим говорить. – Соня потуже затянула пояс на халатике. – Да, я.

– Давай трешку, – хмуро потребовало таборное вольнолюбивое дитя, с обезьяньей сноровкой почесывая грязный затылок.

– Зачем? – изумилась Соня.

Цыганенок вздохнул, очень по-взрослому, по-мужски оценив презрительным взглядом Сонину безмозглость, Сонины куриные мозги, Сонины неуместные вопросы. Смешно, но грязное уличное дитя тотчас напомнило ей холеного барственного Вадима, который смотрел на Соню точно так же.

Цыганенок вынул из кармана безразмерной олимпийской куртки узенькую голубую полоску бумаги, и Соня мгновенно все поняла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю