Текст книги "Зависть богов, или Последнее танго в Москве"
Автор книги: Марина Мареева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Только теперь Соня заметила, что в правой руке незнакомец сжимает пачку «Житана». Соня знала, что это «Житан», Сережа привез из Парижа два блока, потом не спеша смолил полгода, интересничал, выпускал дым через ноздри, шикарно затягивался, воображал себя Жаном Габеном.
– Спасибо, сударыня, – ответил незнакомец, глядя не на Соню – на свекровь. На Соню он теперь смотреть не желал, отводил глаза. Понятное дело, казнит себя за эти три минуты полного ступора.
– «Сударыня»! – передразнила его Полина, смеясь. – Сонь, слышь, как он говорит? Он так смешно говорит. Как в старое время.
– У меня нет хорошей практики, – пояснил незнакомец, искоса, быстро, с какой-то детской сумрачной опаской глянув на Соню и тут же отведя глаза. – Я еще коротко в Союзе. Мой русский – русский моей бабки. Да?
– Он наполовину русский – наполовину француз, – вставила свекровь, радуясь, что она уже все знает, в курсе всего, посвящена в детали. – Он из эмигрантов. То есть бабка из эмигрантов. Она русская, поняла? Да вы познакомьтесь! Андрюша, это Соня… Ничего, что я Андрюшей вас зову? По-нашенски, по-русски. Это Соня, невестка моя.
Последние Полинины слова потонули в шуме, гаме, ликующих воплях. Соня оглянулась: громогласная, веселая, изрядно подвыпившая мужская компания шествовала из кухни. Огромный пожилой мужик возглавлял компанию, безоговорочно ею верховодил. Никого больше и не видно было из-за широченных его плеч, борцовского обхвата лапищ. Так, мелькали иногда у левого его плеча, у правого локтя разгоряченные хмельные рожи гэбиста Крапивина, Сережи, еще какого-то дядечки… Мелькали – и исчезали за этим богатырским живым заслоном.
И это старик-ветеран?! Что ж, если в сорок третьем Бернару было двадцать, то теперь шестьдесят всего-навсего.
– Софи! – радостно заорал Сережа, подпрыгнув и на миг выглянув из укрытия, из-за Бернарова геркулесова плеча. – Антре! Бернар, это моя жена, Сонька!
Бернар на мгновение остановился. В руках он держал противень с дымящейся печеной картошкой, золотистая рыхлая мякоть которой светилась из-под лопнувшей корочки, коричневой, в угольных обводьях.
– А мы картошку печем! – ликующе завопил Сережа, снова исчезнув за грузной громадой. – Бернар вспомнил, как они картошку пекли на фронте, где-то под Вязьмой.
– Здравствуйте, – растерянно произнесла Соня. Больше всего ей хотелось сейчас оглянуться назад. Увидеть, проверить, стоит ли еще за ее спиной этот русский-французский с пачкой «Житана».
Бернар вручил Сереже противень. Соня понять ничего не успела: полотенцем, которым он только что держал противень, Бернар мгновенно и ловко опоясал ее талию, притянул Соню к себе.
– Он обожжется! – ахнула Соня, глядя на противень в руках мужа.
– Да он остыл давно, – засмеялся Сережа, он перебрал, и порядком. Вот и свекровь, скользнувшая мимо на кухню, шумно шепнула сыну на ухо: «Тормози, понял?»
Бернар произнес что-то на своем языке. Оценивающе, весело, быстро, нависая над Соней, глядя на нее сверху вниз маленькими блестящими круглыми глазами. Сам медведище – и глаза как у медведя.
– Он говорит: красотка. Настоящая русская красавица, – перевел Крапивин. Надо же, Крапивин парле по франсэ, кто бы мог подумать!
– А где этот… как его… переводчик? – закричал пьяный Сонин муж, наклонясь к подносу и дурашливо надкусывая горячую обугленную картофелину. – Где Андре этот ваш?
Соня оглянулась. Андре не было. Ушел. Курит свой «Житан» на Сонином балконе. Стоит на Сонином балконе, в Сониной спальне, положив ладонь на горячую, прогретую солнцем железную балконную решетку. Курит, смотрит на Сонин старый маленький двор, на Сонины тополя, на Сонину Сретенку.
Странно, ей приятно об этом думать.
Ей приятно думать о нем, представлять, как он там стоит и курит, ей нравится, что он здесь, близко, рядом, он сейчас вернется, пусть даже он больше не взглянет на нее ни разу, и ничего не скажет ей, и сядет от нее далеко…
Все равно, все равно – скорее бы он возвращался.
Соня сидела за столом, кивая словоохотливому Бернару, принужденно смеясь, передавая Крапивину селедочницу («Сонечка, вы где? Очнитесь! Я же оливье просил!»), обжигаясь злосчастной картофелиной, которую Бернар, сидящий радом, поднес к ее губам с очаровательной (будь он неладен!) бесцеремонностью пожилого инфант террибл: «Кожу-у-урка!» – а Крапивин переводил, подливая себе коньячка… Как он не боится захмелеть, им же нельзя! Они же вместо коньяка заварку хлобыщут, если верить черно-белым широкоформатным шпионским фильмам.
Уже сидя за столом, Соня все время ждала его, то и дело поглядывала на дверь. Она даже попыталась выйти из комнаты под благовидным предлогом:
– Полин Иванна, давайте я вас подменю у плиты!
– Сиди! – отрезала свекровь.
– Си-ди, – весело повторил Бернар и развернулся к Соне, огромный, грузный, разгоряченный.
Он взял Сонину руку в свою лапищу, накрыл ее сверху огромной ладонью и что-то сказал на своем языке, очень ласково, любовно.
– Переведите же, – попросила Соня, втайне надеясь, что сейчас все вспомнят о человеке с пачкой «Житана», о переводчике, и уповая на то, что кадровый полиглот Крапивин не осилит длинную фразу.
– Он говорит: у русских женщин очень мягкие руки.
Это голос переводчика. Это голос Андре. Значит, он уже в комнате. Не нужно оглядываться. Сейчас он сам подойдет к столу, сядет… Он сядет напротив, вот же его место, стул рядом с Крапивиным пустует, значит…
Соня подняла глаза. Андре сел напротив. Теперь он смотрел на нее спокойно и прямо, не отводил глаз, он как-то договорился сам с собой, что-то решил для себя, стоя там, на Сонином балконе, глядя на Сонины тополя.
У него синие, абсолютно синие, яркие, васильковые, таких не бывает, совершенно синие глаза.
– Бернар, ты мою жену не соблазняй!
Это кто сказал? Это Сережа. Смеясь, стуча вилкой о рюмку. Что значит «не соблазняй»? А, это он потому так сказал, что Бернар до сих пор сжимает Сонину ладонь в своих ладонях. Сонина рука – в печи, в духовке, у Бернара огромные, горячие, медвежьи лапы… Но это ничего. Пусть.
Синие глаза. Неужели такие бывают? Вот же, бывают.
– Бернар говорит: такие мягкие руки были у его Нади, – переводил Андре, пристально, без улыбки глядя на Соню. – Он хочет выпить с вами. Только с вами. В память о Наде.
Соня слушала и кивала, не слыша, не понимая ни слова. Если она и думала сейчас о чем-то… Да нет, ни о чем она не думала. Ей только хотелось стереть эту чужую, карминно-красную помаду со своих губ. Губы пересохли, они горели, Соне казалось, что они выдают ее. Да что они могут выдать?
Андре подумает, что она накрасила их для него, для того, чтобы ему понравиться.
Как он может об этом подумать, если час назад Соня еще не знала, не ведала о его существовании?
Чьи-то руки мягко развернули Соню влево. Кто это? А, это Бернар. Протянул ей рюмку с водкой, что-то сказал.
– В память о его Наде, – перевел Крапивин. – Выпейте не чокаясь.
Соня послушно выпила водку, не чувствуя ни запаха ее, ни крепости, ни вкуса.
– А про хозяина забыли, – пьяно пробормотал Сережа, ставя на диск проигрывателя пластинку.
Я волнуюсь, заслыша французскую речь,
Вспоминаю прошедшие годы… —
запел Бернес про «Нормандию – Неман».
– Хо-хлу-чка… – по слогам выговорил Бернар. Его маленькие медвежьи глаза теперь печально блестели, он подпер багровую щеку багровой же ручищей, и правый глаз почти утонул в складках толстой, грубой, медвежьей кожи.
– Она была хохлушка, его Надя. Украинная, да? Так? – перевел Андре. Не нужно смотреть на Андре, Соня, смотри на Бернара! – Бернар говорит, что он видит вас и воспоминает Надю.
«Воспоминает»! И, не выдержав, Соня взглянула на переводчика.
Узкое смуглое лицо, очень красивое. Очень ненашенское, ничего-то здесь не осталось от русской бабки. Ничего, кроме этого странного русского языка с нелепыми вкраплениями старинных, давным-давно вышедших из обихода словечек. «Воспоминает»!
Нет, иногда он путал и русские слова, чуть-чуть их искажая, почти всегда понимая, что дал маху, страдальчески хмуря при этом темные, широкие, низкие французские брови, сводя их к узкой переносице. Там уже морщинка залегла, и не одна. Но все равно он моложе. Он моложе Сони. Ему лет сорок, может быть даже меньше.
– Надя была подавальщицей. Так? По-да-вальщи-ца. В обеденной для летчиков. Так? – Он переводил, а Соня мысленно автоматически его поправляла, меняя «обеденную» на «столовую», заставляя себя вслушиваться в слова Андре, слышать их.
– Вот мне ты ни черта об этом не рассказывал, – обиженно вставил пьяный Сережа, глядя на Бернара.
– Ты же писал военные мемуары, не любовные. – Крапивин отвел Сережину руку от графина с настойкой. Ага, родные органы не дремлют, они начеку.
Бернар снова схватил Сонину ладонь, сжал ее, вспомнив о чем-то важном, и разразился пылкой тирадой, едва не опрокинув на пол пустую тарелку.
Полина успела выдернуть тарелку из-под его пудового локтя. Полина вообще была сегодня на высоте, ангел-хранитель этого странного, нескладного застолья, его тайный церемониймейстер. Она бесшумно появлялась, внося и водружая на стол какие-то нескончаемые пироги, холодцы, салаты, и тотчас исчезала – быстрая, сосредоточенно-деловитая.
– Бернар говорит: его Надя даже приучилась делать луковый суп, – переводил Андре. – И она пела. Она чудесно пела. И она была очень… Как это… Милосердна. Да?
«Милосердна». Ветхий, полузабытый анахронизм. Просто Писемский какой-то. Соня усмехнулась, глядя на этого недорусского-полуфранцуза. И он на нее смотрел, пристально, исподлобья. Ничего в этом взгляде не было мужского, оценивающего. Ни намека на возможный флирт, на немой сигнал, на эти привычные извечные позывные, всегда мгновенно и безошибочно считываемые обоими, нет! Нет, Андре смотрел на Соню сумрачно, напряженно, словно силясь что-то понять. Узнать ее, Соню. Именно – узнать.
– …Слышишь меня?! Соня! Эй, очнись! – раздался Сережин голос. Сережа стоял рядом, наклонясь к ней и положив руку ей на плечо. – Бернар приглашает тебя на танго. Сонька, ты сегодня какая-то… Она не выспалась, Бернар. У нее на работе проблемы. Андре, переведи! Она устала.
Бернар… Руки Бернара… Облапив Соню, он пытался поднять ее со стула, огромный, шумный, в белой рубашке, прилипшей к потному телу, с рукавами, закатанными до локтей.
Сережа искал пластинку.
– Строк? Да? Пойдет? – крикнул он. – Сонька, а где у нас аргентинские, помнишь?
Краем глаза Соня отметила, что и Андре поднялся… Бернар что-то говорил ей, держа ее руки в своих жарких лапах. Сейчас они будут танцевать, а Андре что? Будет ходить за ними по пятам? Переводить? Он же переводчик.
Скорее бы он ушел.
Соня устала. В самом деле устала. Сил никаких нет, пусть он поскорее уходит, этот Андре с его синими глазами, сумрачным взглядом исподлобья, с его нелепым русским, «сударыня», «обеденная», «милосердна», «воспоминать»…
Пусть он поскорее уходит. Он ведь все равно уйдет, так уж лучше бы поскорее.
– Бернар говорит… О, я не знаю… – Андре запнулся. – Следует ли мне перевести… Серж, Бернар спрашивает: помните ли вы, как он водил вас в Париже на пип-шоу?
– Пип-шоу?
Какое мерзкое, смазанное, скользкое словцо! Лучше бы он вовсе его не произносил. Это тебе не «милосердна». Да, но ведь он переводчик Он обязан. И Соня спросила:
– А что это?
– Стриптиз, – пояснил Крапивин, вяло перебирая пластинки и поглядывая на часы. – Бордель. Полнейший разврат, Сонечка. Зало-жи-ил француз вашего благоверного! Это ж надо!
– Бернар! Провокатор! – заорал Сережа, шутливо замахнувшись рукой на хохочущего Бернара. – Соня, не верь! Соня, он обожает эти мелкие провокации!
Поднимаясь, Соня задела локтем полупустую рюмку, стоявшую на самом краю стола. Рюмка полетела вниз, остатки коньяка выплеснулись на Сонину светлую юбку, какое счастье! Можно наконец выйти из комнаты, есть предлог.
Крапивин все чаще поглядывал на часы. Пора закругляться, слава богу. Уходите. Андре, уходи.
Весело и зло глядя на мужа, Соня сказала:
– Скажи спасибо этой рюмке. Иначе не миновать бы тебе, милый друг, мордобоя.
Зайдя в ванную, Соня прикрыла за собой дверь. В ванной еще пахло свежей известью. Так, кран на полную мощность. Горячей воды уже нет, с утра отключили, сволочи… Соня склонилась над умывальником.
Сильная струя ледяной воды обдала ее фонтаном брызг. Теперь и блузка мокрая, и лицо.
Она подняла глаза, увидела себя в зеркале. Вампирские темные губы на бескровном, бледном лице.
Они еще смеются там, в комнате. Слышно, как они хохочут. Когда же они уйдут?
Дверь приоткрылась. Соня вздрогнула и выпрямилась, увидев в зеркало, что он вошел. Прикрыл за собой дверь. Сделал шаг к Соне и остановился.
Мама была права, когда сказала вчера, как в воду глядела: «Не пускайте французов в ванную!»
Вот, мама, впустила.
А он и разрешения не спрашивал. Да он и не француз. Он почти русский.
Соня крепко закрутила кран, обернулась и спросила:
– Вы… Вы руки хотите помыть? Пожалуйста.
Нужно было бы отойти от раковины, но Соня продолжала стоять, привалившись к раковине спиной и молча глядя на Андре.
Она сразу же успокоилась. Все встало на свои места.
Так и должно было быть. Так и должно было случиться. Как он правильно поступил! Он и должен был войти сюда. Войти, молчать, смотреть на нее. Здесь им никто не мешает.
Вот так и стой, и смотри, это только кажется, что время тянется долго-долго. На самом деле – секунда, минута. И ничего в этом нет неприличного, странного, предосудительного.
Разве есть что-либо предосудительное в том, что мужчине и женщине необходимо смотреть друг на друга? Смотреть друг другу в глаза, не произнося при этом ни слова?
Если им обоим необходимо, то кто их за это осудит?
Да что им людской суд? Пустой звук Они ничего не слышат.
– Соня, ты где?
Очнувшись, Соня выскочила из ванной, закрыв за собой дверь, спрятав Андре там, схоронив от бдительного ока свекрови.
Мужчины уже поднялись из-за разоренного стола. Бернар шел навстречу Соне, застегивая тесный жилет, опуская вниз, к могучим запястьям, рукава закатанной до локтей рубашки.
– Сонечка, нам пора, – виноватой скороговоркой выпалил Сережа. – Ты не сердишься, Сонек? Да чушь собачья, Мулен Ружик безобидный… Туда детей водят. Они одетые были, в бикини.
– Кто, дети? – ядовито уточнил Крапивин.
– А где Андре? – спросил Бернар по-французски, и это совсем не сложно было понять.
– Он курит, – нашлась Соня. – Кажется, на балкон вышел.
– Я здесь.
Соня оглянулась. Андре стоял у нее за спиной, в дверях комнаты. Он был непроницаемо спокоен. Суховато и учтиво он произнес:
– Прошу простить, пожалуйста. Я готов.
…Еще не кончился бесконечный душный августовский день. Останкино. Семь часов вечера. Жара.
В Останкинский пруд вместилось пол-Москвы. Плещутся там, в лягушатнике, хохочут, визжат. Какой-то мужик с бутылкой «жигулей» в руке ходит вдоль кромки пруда, орет с надеждой, очень бодро:
– Лена! Лена-а! Ты не утонула? Мож, ты утонула, Лена?
Фридрих приехал за Соней почти сразу же после того, как ушли французы. Сережа ринулся их провожать, а Соня, не простившись с гостями, спряталась в спальне. Свекровь ей потом попеняла:
– Как тебе, Соня, не совестно? Что люди подумают? Шмыг в комнату, и дверь на засов! Все гулянье псу под хвост. Некрасиво!
Свекрови ведь ничего не объяснишь. Ей же не скажешь: «Полина Ивановна, я боюсь с переводчиком глазами встретиться. Вот с этим, который Андре».
Свекрови не объяснишь. И себе ничего не объяснишь, и не надо. Было и было. Да не было ничего.
– Давай сюда паспорт, – распорядился Фридрих, подведя Соню к бюро пропусков.
А, это они уже в святая святых. Советская телеимперия. ЦТ. Шприц для идеологических инъекций. Соня теперь будет здесь служить. Фридрих по дороге все ей объяснил, все рассказал: про сказочную удачу, про единственную вакансию, лакомый кусочек, все московские эмансипе за это место передрались бы, перегрызлись, перетопили бы друг друга в останкинском пруду за милую душу, оскверняя шереметевские заповедные угодья ненормативной лексикой, у них теперь принято, у эмансипе, матом ругаться.
Так что Соне сказочно повезло, ее берут младшим редактором сменных программ. Не куда-нибудь – в программу «Время»! У Фридриха здесь друг – большой начальник.
– Софья, оклад двести ре! Рокфеллерова ставка! Ты бы хоть спасибо сказала старику.
– Спасибо, спасибо, Феденька, – говорила Соня, идя за Фридрихом бескрайними останкинскими коридорами, пока он безошибочно разматывал-распутывал эти лабиринты. Уверенно шествовал, пузом вперед, южный человек – везде дома, везде хозяин…
Кто-то с ним поздоровался с лакейским подобострастием. Фридрих снисходительно, с барской ленцой кивнул в ответ. Потом шепнул Соне:
– Кто это? Я его не знаю.
– Это он на всякий случай. Он думает, что ты здесь большая шишка, – догадалась Соня. – Честь тебе практически отдает – как старшему по званию.
– Стой здесь, – приказал Фридрих и исчез за массивной начальственной дверью.
Соня прислонилась к белой стене. Все здесь белое – стены, двери, таблички на дверях. Как в больнице. Ну да, шприц. Шприц для инъекций. Многократно продезинфицированное, стерильное, прошедшее санобработку, безукоризненное орудие для борьбы с идеологическим противником.
Соня теперь будет здесь служить. А ей все равно где. Она очень устала.
Она будет здесь служить-жить-поживать.
А он будет жить отдельно от нее. Так, как и жил раньше, жил всегда, прожил сорок лет, проживет еще столько же. На другой земле, в благословенном краю, в своем неправдоподобном, сказочном, нереальном Париже.
Соня ничего не знает про этот Париж Гарсон, шансон, Елисейские Поля, шербурские зонтики, дожди, зеленая, изумрудная трава, аккуратно подстриженные газоны, сливки к кофе, устрицы, Анук Эме с косульими глазами, француженки, у него красивая жена, молодая, ей лет двадцать семь… И две девочки, маленькие. Откуда Соня об этом знает? Почему она в этом уверена? Надо будет потом спросить, проверить.
Да как она проверит-то, дура набитая, она больше не увидит его никогда. Ни-ког-да…
Дверь открылась. Сияющий Фридрих вывалился из кабинета, приобнял Соню за плечи:
– Софья, знакомься. Андрей Иваныч. Андрей, это Софья, рекомендую.
– Здравствуйте, Андрей Иванович. – Соня протянула руку моложавому дядьке лет шестидесяти, вышедшему в коридор вслед за Фридрихом, ловя себя на том, что ей приятно произносить его имя. Ей лишний раз хотелось произнести имя Андрей.
Андрей – это почти Андре. Какое красивое имя, самое мужское из всех мужских! В нем и сила, и мягкость. Оно звучит уверенно и кратко.
– Пошли в аппаратную, – дружелюбно предложил Соне телевизионщик. – У нас через десять минут эфир на «Орбиту». Посмотришь, как это бывает. На практике.
– Софья, я в театр. Тебя потом домой отвезут, я договорился. – Фридрих чмокнул Соню в щеку, вглядываясь в ее глаза внимательней, чем обычно.
Он уже понял, почувствовал: что-то с Соней творится неладное. Понял, но не спрашивал ни о чем – не тот случай, не время, не место. Он лишь слегка коснулся Сониного носа: мол, держись, не унывай!
На прощание он сказал своему дружку:
– Андрей, два условия. Не клеить. Не вербовать. Нарушишь хоть одно – зарежу.
Это называется режиссерской аппаратной.
В режиссерской аппаратной, маленькой комнате, перед бесчисленными мониторами, за пультом сидели человек пять. Десятки экранов, как пчелиные соты. Вон знаменитая Шатилова, вон всесоюзный душка Кириллов, а здесь – поля и урожаи, здесь – КамАЗ, автомобильная вотчина, какой-то кремлевский ревизор явился сюда с инспекцией, он суров, он недоверчиво косится на шеренгу новехоньких грузовиков… Это братья киргизы, это братья узбеки, хлопковое поле… Каспий, рыба, консервный завод…
Голубые экраны, как голубые, аккуратно нарезанные лоскутья – из них здесь сшивают ежедневное типовое одеяло. Казарменное, под которым не согреешься. Но телевизионщики шили это скучное одеяло весело, толково, лихо.
Соню посадили на стульчик возле стены. Она сидела, наблюдая за режиссершей выпуска, за людьми в наушниках. Другие люди с осатанелыми, потными лицами врывались в аппаратную с какими-то листками, вылетали обратно, получив от командирши краткое цеу, хлесткий нагоняй, нещедрую хвалу, приправленную ядом…
Соня вслушивалась в диалоги. Пулеметные очереди коротких фраз, профессиональный сленг, все пропитано циничным цеховым юморком.
Нет, это не Сонин театр с его келейным казарменным духом.
Здесь весело, здесь – жизнь.
Дикторов здесь называли «он» и «она», это Соня сразу уловила. Кириллова режиссерша ядовито-любовно величала «мущ-щ-щина».
Режиссерша, нестарая еще баба в мини, еще очень даже ничего, сидела, забросив ногу на ногу, в наушниках, верховодила всеми, хохмила, покрикивала – королева жизни!
– Внимание на шапку! Мото-ор! Мы в эфире, пошли, ребятушки… Оставьте мне тело мущ-щ-щины! Не режьте мне, изверги, Игорька! Олег, Болгария по первому стоит! Новороссийск понадобится, вместо киргизов пойдет! Каким пунктом седьмой?.. Минск будет шестнадцать «А»! Так, шестнадцать – заставка! Ребятки, не укладываемся… Игорь! – Это Кириллову, в эфирную аппаратную, рядом: – Посмотри, что ты можешь выбросить на ходу. Универсиаду – в помойку. Ребята, культуру режем! Культуру – в помойку! Что у нас там? Музей Островского? Рихтер? Мордовский балет? Островский пусть закаляется. Рихтера оставь, мордву на завтра… Они нам завтра спляшут свой мордовский краковяк… Так, ребята, уходим! Там есть захлест? Вот это он закрывает?..
«…Новыми экспонатами пополнилась на днях экспозиция мемориального музея Николая Островского…» – Знаменитая теледикторша натасканно улыбалась Соне с экранов мониторов, дама без возраста, в извечной своей униформе – алый пиджак, белая блузка.
– Спорт режем! – распорядилась режиссерша, мать-командирша, голова всему. – Наум, спорт режешь, только пловчихи и мини-футбол.
Наум Дымарский, спортивный вещала, импозантный красавец в сединах, уже появился на мониторах. Он поправлял широкий пижонский галстук и нервно откашливался в кулак.
– Вроде пронесло, – пробормотал Андрей Иванович, стоявший рядом с Соней. – Чисто вошли – чисто уходим…
Соня подняла на него глаза – лоб, переносица, впалые щеки его были усеяны крупными каплями пота. То ли от жары, то ли от напряжения.
– Аня, спорт! – Режиссерша перебросила ногу на ногу и вытянула платочек из-под манжета кофточки.
Здесь всегда жарко, наверное. И осенью, и зимой. Получасовая телекоррида. Массовый выброс адреналина, короткая яростная атака, венчаемая меланхолическим заморским шлягером «Над Ла-Маншем мокрый снег».
Над Ла-Маншем мокрый снег, а здесь у всех ладони мокрые. И лбы, и спины. Пекло. Боевая готовность. Кровь кипит в жилах.
– …Аня, спорт!
– …Чисто уходим…
И дикторша, бедняжка ясноглазая, тоже живой человек, со всеми бывает.
«С новостями спорта вас сегодня познакомит Николай… – Она еще улыбалась, но улыбка деревенела, склеивала ее ярко накрашенные губы. – …Островский».
– А-а-у-у-й!!!
Общий вопль отчаяния и скорби. Смертный крик взмыленной, мокрой, обессилевшей стаи, честно добежавшей до финиша, – вот он, в шаге, в полуша…
И рухнули в полушаге от него. Багровыми потными мордами – в бурый, пахнущий тальком и резиной, пыльный песок беговой дорожки.
– Сглазил! – Андрей Иванович сплюнул и выматерился в сердцах.
Но теперь они уже хохотали. «С новостями спорта… Николай Островский…» Какие-то юнцы катались по аппаратной, корчась от смеха. Пожилая редакторша выпуска сползла по стенке, закрыв лицо руками:
– Аня! Сука! Счас нам главный покажет… как закалялась сталь!
– …чтобы не было мучительно. За бесцельно, – процедила режиссерша и крикнула в микрофон: – Игорь, режь погоду! Москва и Ленинбург!
Она сдернула наушники с примятых темных волос, влажно блестевших, – жара, пекло. Температура прямого эфира, температура кипения, белого каления, сто сорок по Цельсию. Но уже звучит «Над Ла-Маншем», «Ливерпуль – Манчестер, несоветская колыбельная советской новостной программы.
Мокрый снег, Ла-Манш, Париж…
– Пойдем. – Андрей Иванович протянул Соне руку.
Париж, Андрей, Андре. Мокрый снег. Там, наверное, прохладно. Дождь идет. Может быть, он уже завтра туда вернется, прилетит домой из Москвы, чужой, постылой, жаркой. Обнимет своих дочерей…
– Соня! Ты слышишь? Мы на «ты», да? Пойдем ко мне, поговорим. Потом я тебя представлю руководству.
…обнимет дочерей. И жену. Они его встретят в аэропорту. Как же он называется? Орли? Ле-Бурже? Его жена припаркует свой «пежо» на автостоянке в Ле-Бурже. Смешно. Как много французских слов осело в памяти!
– Соня, стой! Это нужно переждать, пережить, как стихийное бедствие.
В студийном коридоре Андрей Иванович легонько подтолкнул ее к стене и встал рядом. И вся эфирная стая – режиссерша, редактура, мальчики с монтажными листами, зареванная дикторша, Кириллов, вытирающий ей слезы бумажной салфеткой, – все они стояли здесь же, радом, повернув, как по команде, головы вправо.
Из глубины коридора, из распахнутых дверей сановного кабинета только что вылетел Главный Начальник. Хозяин эфира. Теперь он приближался к своей стае, почему-то держа в руке учрежденческий стул. Он держал его за массивную ножку, стул был увесист, а начальник крепок и дюж.
– Убьет! – прошелестела дикторша одними губами. Щеки у нее были в черных подтеках – это тушь, паршивая советская тушь, уж дикторшам центральным могли бы выдать по патрончику импортной водоустойчивой.
– М-мать твою! – огласил останкинские белоснежные своды громовой начальственный рык. Не замедляя шага, начальник швырнул стул на пол.
– Убьет, выгонит, – простонала дикторша.
– Отобьем. – Кириллов скомкал в руках бумажную салфетку.
Два молодцеватых секретаря, сопровождавших разъяренного босса, подняли стул, едва не столкнувшись гладкими молодыми лбами.
Хозяин эфира выдернул стул у них из рук и продолжил свой путь, потрясая стулом, неотвратимо приближаясь…
– М-мать твою!
Стул снова полетел наземь. Секретари нагнулись к нему, соревнуясь в сноровке.
Двери кабинетов и аппаратных бесшумно приоткрывались. Чьи-то лица, искаженные страхом, снедаемые любопытством, на мгновение высовывались из узких щелей и тотчас исчезали: чур меня, минуй нас пуще всех печалей и барский гнев…
– М-мать твою! Где она?! Где выпускающий?!
…и барская любовь.
Стул снова рухнул на стерильный пол общесоюзной дезинфекторской.
– …Я им сейчас покажу, мать твою, Николая Островского! Счас увидят у меня Павлика Морозова! Гулю Королеву!
Он был уже совсем рядом. Громовой рык, зверская рожа, галстук съехал набок, крепкая, поросшая рыжим мхом лапа снова сжала ножку стула.
Соня вышла вперед. Терять ей было нечего, она здесь никто, ничто. Ей ничего не страшно.
– Запороли эфир, выгоню всех, к сучьей матери! – орал Хозяин. – Покажу вам Александра Матросова!
Вот-вот. Амбразура. Соня закрыла собой полумертвую от страха дикторшу и сказала, глядя в хозяйские очи, мутные, с расширенными зрачками:
– Да будет вам. Они всей стране настроение подняли. Минуты на три как минимум. Вся страна смеется.
– Выгоню, – затверженно повторил Хозяин эфира, тупо глядя на Соню.
Соня отняла у него стул, поставила на пол и села. Эфирная стая понемногу отклеивалась от стен, жадно наблюдая за Соней и Хозяином.
– Им премию нужно дать, – добавила Соня. – Три минуты всенародного ликования. Это мало кому удается, разве что Райкину.
– Это кто? – спросил Хозяин, глядя на Сонины ноги.
– Это у нас… – заблеял Андрей Иванович. – Даже не знаю… Планировали на… на… Встань! Встаньте, Софья, как вас… На младшего редактора сменных… Теперь, конечно, вряд ли мы…
– Смелая, – миролюбиво отметил Хозяин.
Андрей Иванович замер с открытым ртом. Соня встала, и тотчас хозяйские секретари рванули стул на себя, еще чуть-чуть – разодрали б его пополам.
– Зачем же младшим? – Хозяин уже остыл, выпустил пары и теперь рассматривал Соню с любопытством. – Уж не молодка. Редактором ставь, сменным редактором. Давай приказ готовь, я подпишу. На дневной выпуск.
…Все никак не кончится, не кончится этот бесконечный бредовый день.
Теперь обмывали Сонину победу, чествовали Соню – укротительницу монаршего гнева, отмечали Сонино вступление в ряды. Сидели плотным кружком вокруг столика в вечернем останкинском баре.
Соня слушала, кивала, отвечала, соглашалась, пила вместе со всеми теплое шампанское из кофейных чашек…
Ей хотелось домой. Лечь и уснуть. Она смертельно устала.
И ей не хотелось домой. Не хотелось видеть Сережу, не хотелось открывать дверь в ванную, где несколько часов назад этот французский русский…
Да не было никакого французского русского, нужно забыть об этом, ничего не было! Забыть. Так будет вернее и проще. Над Ла-Маншем мокрый снег, а в Москве плюс двадцать девять, девять часов вечера. Все.
– Софья Владимировна?
Соня подняла голову.
Мужчина ее лет, среднего роста и какой-то… неспортивный, узковат в плечах, немного сутулится. Еврей. Африканского, арапистого, негроидного разлива. Лиловый негр – вот такого оттенка кожа. Бриться приходится по пять раз на дню, все равно к вечеру весь в щетине. Губы в пол-лица, вывороченные, крупные, бледные. Глаза навыкате. Голос низкий, роскошный брутальный рык, хрипотца потомственного курильщика.
Кто таков? Не слишком ли много для одного дня?
Не слишком ли часто она сегодня оборачивается на незнакомый мужской голос? Слишком, слишком. Но ведь это такой день. Такой день раз в жизни случается. И не во всякой жизни.
– Да, это я, – кивнула Соня, зачем-то вставая.
– Вадим. – Незнакомец протянул ей руку. – Мы можем выйти на пару слов? Рая, – он наклонился к режиссерше, – прости, солнышко. Я ее на пару минут украду. Верну в целости. У нас приватный разговор.
Соня вышла за ним в коридор. Не оглядываясь, Вадим двинулся вперед, и Соня покорно пошла за ним мимо белых дверей с белыми табличками. Ее ведут знакомить с руководством. Она ни минуты в этом не сомневалась.
Сколько здесь лестниц, лифтов, сколько развилок, поворотов, и все белое, белое, белое… Глаза болят. Почему он остановился на лестнице?
– Я от Андре, – негромко сказал Вадим.
Так не бывает. Соня зачем-то спустилась на две ступеньки вниз и тут же вернулась обратно.
Так не бывает. Андре, о котором она помнила каждую минуту, каждую секунду все эти несколько часов. Андре, с которым она десятки раз простилась, мысленно простилась навсегда. Андре, которого, как ей уже казалось, и не было вовсе, не человек – фантом, растаявший в изумрудной глянцевой дымке, аэрофлотовско-интуристовской, рекламной… Андре, Андре, Андре… Этот Андре никуда не делся.
Он в Москве. Он еще здесь. Он сработал на редкость оперативно. Он прислал Соне гонца.
Этого не может быть! Так не бывает. Здесь подвох. Здесь опасность. И Соня произнесла быстро и четко:








