412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Мареева » Зависть богов, или Последнее танго в Москве » Текст книги (страница 10)
Зависть богов, или Последнее танго в Москве
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:47

Текст книги "Зависть богов, или Последнее танго в Москве"


Автор книги: Марина Мареева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

– Он отвезет тебя домой. – Андре придвинулся к Соне. – Это вяленки. Да?

– Валенки. – Она тихо, блаженно рассмеялась – опять напутал. Куда, интересно, везут валенки летом? Смешно.

– Русская поговорная басня. – И Андре обнял Соню, пытаясь согреть ее, мокрую, дрожащую. – Я знаю. Готовь сани летом, а тельнягу – зимой.

– Теле-егу! – поправила она его, смеясь. – «Тельнягу»! Ты как Фридрих мой… Тот тоже… Тельняга, тельняшка…

– Кто есть Фридрих? – Андре тут же скорчил зверскую рожу. – Немец? Тебе мало француза?! Буду убивать.

– Его? Меня?

– Оба-два. Ты холодная. Сними платье. Обуй мою рубашку.

– Надень! – Соня все еще смеялась, пытаясь расстегнуть «молнию» на мокром платье, «молния» тоже намокла, не поддавалась, не желала расстегиваться.

Андре мягко, но решительно развернул Соню спиной к себе, борясь с этой упрямой «молнией». Вот его дыхание у самой Сониной шеи, вот теплые, ласковые пальцы… Он расстегивал платье, и Соня выбиралась наружу, высвобождая голые плечи, озябшие руки, сбрасывая с себя эту мокрую холщовую постылую оболочку. Скорей!

На волю. На свободу. К Андрюше. Вот так. И Соня повернулась к нему, торопливо сдирающему с себя рубашку, впопыхах, через голову, успев расстегнуть только две верхние пуговицы…

Скорее, скорее, уже Самотека, наверное. Самотека, разливанное дождевое море бурлит под мостом, по которому с грохотом проносятся машины. Андре застрял головой в рубашке, Соня бестолково и весело помогала ему. Скорей! Уже Самотека, сама, сама течет дождевою пенной мутной рекой к близкой Сретенке… Это скоро. Все скоро. Все рядом. Пускай!

И Соня откинулась назад, легла на спину, навзничь, на этот серый жестковорсный теплый настил, притянув к себе своего Андрюшу, ничего не боясь. Свобода! Вот как ее этим ливнем промыло, промыло насквозь, до сердцевины, до сердца, дождавшегося своего часа.

Сквозь узкую прорезь в брезенте мелькал мокрый московский асфальт, и первые огни отражались в нем.

Соня съезжала куда-то вбок по этому теплому шершавому настилу, прижимая к груди голову Андре, целуя его ладони, вжимаясь щекой в жесткий ворс, в эти теплые тупоносые валенки, шепча:

– Готовь сани летом… Готовь Соню летом…

Вся Сонина долгая жизнь, медленная, ровная, внятная, но лишенная главного смысла и главной цели, наконец обрела их разом, и цепь сомкнулась, ибо было найдено недостающее, самое важное, единственно важное звено.

И разве смогла бы она теперь, когда грузовик наконец остановился, когда шофер хлопнул дверцей, крикнул: «Приехали! Луков!» – разве могла она, отведя руки Андре, поднять, натянуть на себя мокрое платье, спрыгнуть вниз, на залитый дождем асфальт Лукова переулка?

– Я не хочу, – твердо сказала Соня. – Не хочу никуда от тебя.

Он понял. И принял решение.

– Куда ты поезжаешь? – крикнул Андре, повернувшись к щели в брезенте.

– Ярославка, – откликнулся шофер. – Двадцать шестой километр.

– Это под Москвой. – И Соня выпалила растерянной счастливой скороговоркой: – Господи, что я делаю, потом жалеть буду!

– Там комнату можно нанять? – крикнул Андре. – Мотель? Можно?

Шофер закатился хрипловатым хохотком, насмешливо повторил:

– «Мотель»! Даете! Ты кто, вообще? Болгар?

– Прибалт, – привычно соврал Андре.

– Ясно. – Шофер помолчал. – Ладно. Будет тебе мотель. Считай, на побережье. На взморье. Поехали.

Андре первым спрыгнул вниз, раздвинув брезент. Потом он протянул Соне руки, Соня обняла его за шею, и он переместил ее из одного мира в другой. Из одного пространства в другое. Из шаткой теплой брезентовой кибитки – в прохладу, во тьму августовской ночи.

– Ты горячая, – встревоженно отметил Андре, прижав Соню к себе.

Они стояли рядом почти у самого края невысокого обрыва. Внизу темнела узкая полоса песчаного берега, а дальше – господи! – дальше угольно, маслянисто поблескивала гладь ночной реки. Ока.

– Ока? Так? – спросил Андре.

– Ока. Чем те не взморье? – весело откликнулся шофер, сбегая вниз по склону к заброшенному дебаркадеру, стоящему на причале на вечной привязи – ни людей, ни огней. – Спускайтесь! Вот тут тропочка.

– Ты горячая, – повторил Андре, поплотней запахнув на Соне свою рубашку. Теперь он и футболку с себя снял, повязав ее вокруг пылающей от простудного жара Сониной шеи. – Погоди меня. – И он снова забрался в кузов.

Соня ждала его у обрыва. Маленькая, нелепая, похожая на Пьеро в этой огромной просторной рубахе, достающей ей до колен. Руки утонули в длинных, на два пальца длиннее, чем нужно, рукавах, а белый хлопковый то ли бант, то ли шарф, сооруженный из футболки, повязан вокруг горячей шеи.

Она стояла, блаженно улыбаясь (нет, не Пьеро, у Пьеро брови горестным домиком), покачиваясь от слабости… Все равно это счастье, блаженство, тонкая ткань еще хранит тепло и запах его тела, рукав футболки щекочет Сонины пересохшие губы. Вот так стой и вдыхай родной запах, желанный запах его смуглой кожи, пьяней, слабей, плавься от жара.

Да она уже расплавилась там, в тесном, шатком, жарком кузове, под этим мокрым брезентом. Где огонь – там и воск. Где воск – там и пламя.

Готовь Соню летом. Андре ее переплавил. Растопил затвердевший воск, тот стал податливым, мягким, послушным, горячим. Он слепил из нее другую женщину. Новую женщину. Женщину.

Женщину. Жар – он сейчас растает, это нестрашно… Но все плыло у Сони перед глазами, сливаясь в одно дрожащее, зыбкое, тускло мерцающее пятно.

Андре вернулся, опустился к Сониным ногам. Как Фридрих, обморочно подумала Соня, почему-то вспомнив о Фридрихе, опустившемся к ногам своей Матлюбы.

Андре снял с нее туфли, и колкий ворс защекотал голые Сонины пятки – это Андре обул ее в валенки. Заботится. Согревает.

Он взял ее на руки и понес вниз. Что-то сказал, поцеловал в мочку уха… Щекотно.

Запах реки после ливня: речной мелкой гальки, намокшего, набухшего, потемневшего от дождя песка, острый, русалочий запах водорослей и тины… Это мазут, а это мокрая пенька и ветошь… Резкие, сильные, свежие, рыбацкие запахи. Они удерживали Соню, ее сознание.

Жар, обморочная слабость.

– Погожди, – прошептал Андре, осторожно поднимаясь на дебаркадер по шаткому узкому трапу. – Сейчас, скоро… Я тебя выздоровлю.

В этом самолете тоже жар, пекло, ад, люди мечутся по салону, крича и воя, задыхаясь от едкого желтого дыма.

Уже горит обшивка, скручиваясь в рваные, жеваные лоскутья, падая на искореженные, объятые пламенем сиденья. Шипит и пенится горящий пластик, а человеческая кожа…

Закрой глаза! Не смотри! Отвернись!

Острый запах спирта ударил ей в ноздри. Соня открыла глаза.

Это сон был. Только сон. Это Сонин кошмар. Горячечный бред.

– Вернулась! – просиял Андре. – Моя радость. У тебя был бред. Ты стонала.

– Я простудилась, Андрюшенька. – Соня притянула его к себе. – Настоялась там, под дождем… – Она говорила с трудом, но ей было легче. Первая волна жара отхлынула от лба, щек, шеи, тела.

Андре осторожно высвободился, наклонился к табурету, стоящему рядом с кроватью, подлил спирта из трехлитровой бутылки в фаянсовую миску и, окунув ладони в бесцветную жидкость, снова принялся за работу.

– У тебя инфлюэнца, – деловито, тоном знатока пояснил он. – Ничего. Я тебя поправлю.

– Инфлюэнца. – Соня чуть слышно рассмеялась, задыхаясь от слабости, от нежности, от полноты и силы чувств, неведомых ей прежде, теперь же распиравших ее изнутри, рвавшихся наружу, требующих немедленного изъявления. – Инфлюэнца, скажешь тоже! Ты еще испанку вспомни. Эти твои словечки… из бабушкиного сундука.

И она снова попыталась притянуть его к себе. Голый до пояса, влажный то ли от пота, то ли от спирта, сосредоточенно, неумело, старательно, любовно втирающий этот крепчайший, невесть где им добытый бальзам в Сонину кожу… Родной. Целитель. Спаситель.

Андре приподнял ее над влажными простынями, перевернул на живот, касаясь ладонями узкой спины, острых лопаток, втирая в них огненный животворный настой.

Соня уткнулась лбом в скомканные простыни, потемневшие от ее пота, от спирта. Лоскутное крестьянское одеяло соткано из ярких, пестрых ситцевых заплат.

– Мы на дебаркадере? – спросила Соня.

– Да. Коля дал кров. Коля дал спирт. Сюда не причаливают. Все теплоходы в миле отсюда. Но будет тепло. Уже тепло. Видишь – печка. Я зажег.

– Затопил, – привычно поправила его Соня, приподнявшись на локтях и разглядев наконец маленькую каюту и печку, чугунную круглую ось, соединяющую низкий потолок с дощатым полом.

– За-то-пил? – удивился Андре, продолжая втирать спирт в ее тело, уже блаженно горящее под его ладонями, ставшее легким, почти невесомым. – Затопил чем? Водой? Нет, Коля дал мне хворостья.

– Дурачок ты мой, – Соня перевернулась на спину, – русский язык многозначен. Неуч. Гнать тебя нужно из твоей «Юманите».

Андре чуть-чуть отпил из бутылки сам и, охнув, быстро сказал несколько слов по-французски.

– Дай мне попробовать, – попросила Соня, гладя его обнаженные руки. – Каплю. Просто интересно попробовать. Я никогда…

– Нет, – перебил ее Андре, усмехнувшись. – Ты мне живая нужна. Это Колин спирт. Коля принес из машины. Он уехал. Золотой мужчик.

– Мужчи-и-ик! Балда ты моя французская.

Он поставил бутыль на табурет, смешно отфыркиваясь и скорчив гримаску.

– Доктор! – И Соня снова притянула его к себе, полубессвязно бормоча: – Доктор, вы знаете, какое самое лучшее лекарство? By компрене?

– Уи, – ответил он по-французски, и уж это-то она поняла. – Да, – повторил он по-русски. – Я понимаю. Я знаю.

Соня проснулась. Ночь. Тихо-тихо. Слышно, как редкие капли дождя мерно, сонно стучат по металлическим поручням, там, за окном каюты. Значит, снова идет дождь. Слышно, как потрескивают в круглобокой печи догорающие дрова. На Андрюшином русско-французском-тарабарском дрова – это «хворостья».

И Соня протянула руку к соседней подушке. Пусто. Она резко села на постели, откинув в сторону край лоскутного одеяла. Ее обожгло каким-то первобытным, животным ужасом: нет его! Где он? Где?!

Как будто он всегда был рядом, столько, сколько Соня себя помнит, и, если его нет, – это катастрофа, смертный ужас, край.

Еще не проснувшись толком, обмирая от панического страха, Соня повернулась к окну, благо оно было рядом, распахнула створки.

Окно выходило на узкую палубу. Там, за поручнями перил, чернела ночная река, шел тихий дождь. Прохлада, сырой, пропитанный дождем воздух, утром будет туман…

И Соня успокоилась. Она вспомнила. Она же сама отправила Андре в деревню, чтобы он позвонил в Москву Ирке. А уж Ирка… Ирка должна позвонить Сереже, что-нибудь ему наплести, успокоить. «Плести? – переспросил Андре, одеваясь. – Плетка?» И Соня, усмехнувшись, тихо сказала: «Плетка мне будет. Мне, милый. Промеж ребер. Потом».

Сережа. Теперь, когда Соня вспомнила обо всем, чувство панического страха за Андре сменилось чувством тяжкой вины перед мужем.

Сережа. Как теперь жить с таким грузом вины?

Соня набросила на голые плечи Андрюшину рубашку, вдела руки в просторные длинные рукава. В каюте было жарко, и она оставила створки окна приоткрытыми. Самоубийственное решение: от окна тянуло речной сыростью, прохладой почти осенней ночи, а Соня сидела на сквозняке, левым плечом, рукою, бедром окунаясь в жар натопленной душной каюты, подставив правое плечо сырому ночному ветру.

Через неделю Андре уедет навсегда. И умрет для нее, для Сони.

Как она будет жить? Как, если только что, забыв, что Андре ушел ненадолго, она обмирала от смертной тоски? Как она будет жить? Зачем ей жить?

Сейчас бы добить себя, полубольную, мокрую от испарины, стынущую на сквозняке. Инфлюэнца. Испанка. Отек легких. Конец.

Грех! Прости, Господи. Грех. Соня крещеная. Мать тайком от отца крестила ее, совсем маленькую, Соня ничего не помнит, она не ходит в церковь, но ее крестильный крестик лежит на дне материнской шкатулки, под бабушкиными агатами, под матово-дымчатым маминым жемчугом, под коробочками с обручальными кольцами, которые никто не носит, под старинным, ветхим складным веером, под театральным биноклем с облупившейся перламутровой инкрустацией…

Грех! Надо гнать от себя эти подлые мысли. И Соня потянулась к створкам окна, чтобы прикрыть их.

– Соня-а! Соня-а-а-а!!!

Андре звал ее с берега. Соня спрыгнула вниз, на теплый дощатый пол, выскочила из каюты, босая, в рубашке на голое тело, еще слабая, мокрая от пота. Сбежала вниз по шаткому трапу, на бегу застегивая пуговицы на рубахе, одной рукой, вкривь и вкось, перепутав петли.

Андре стоял на вершине обрыва. Человек десять мужиков, явно нетрезвых – вон как их шатает, как они возбужденно, нестройно галдят – толпились вокруг него.

– Пустите его! – хрипло крикнула Соня.

Но Андре уже сбегал вниз по узкой тропинке, Соня толком испугаться за него не успела. Рюкзак через плечо, телогрейка… Еще одну, свернутую потуже, он несет под мышкой… Поскользнулся, качнулся, устоял на ногах..

– Соня-а, нас зовут на свадебу!

А, вот оно что. «Свадеба». Они его подпоили. Конечно, конечно.

Как странно. Смешная штука жизнь! Еще вчера получужой, сегодня – роднее не бывает, он торопится к Соне, спускается вниз, к ночной Оке, скользя по глине, размытой дождем, полураздетый, в этой дурацкой телогрейке, с рюкзаком через плечо. Что там? Щедрые деревенские дары, молоко да сметана?

– Соня, пошли на свадебу! – Пьяненький, размягченный, едва стоящий на ногах, да, милый, это тебе не шато-шабли, это наше русское ядреное, огненное пойло…

А местное развеселое мужичье столпилось на краю обрыва, похохатывая, вон у них и гармонист, и гармошка.

– Осторожно, там камень! – Соня кинулась навстречу Андре, обняла его, пьяного французского дурака. Господи, как от него разит сивухой!

– Это тебе. – Он развернул телогрейку, набросил ее на Сонины плечи. – Соня, какие люди! Как я люблю русских! Душа нарасшвырку!

– Нараспашку… Ты по трапу поднимешься? Сможешь?

– Пойдем на свадебу!

– Никаких свадеб. У меня инфлюэнца. Ты пьяный. Ты дозвонился до Ирки?

– Да, да, да, – бормотал Андре, первым поднимаясь по шаткому трапу и протягивая Соне руку. – Такая хорошая Ира. Она все наплетет твоему… этому… Соня! – с хмельным ликованием в голосе воскликнул он. – Как я люблю русских! Французы… Тьфу! Ты не знаешь французы. Скупые, скучные, душа – вот такая… с наперстень.

– С наперсток…. Сейчас упадешь… О-о-ой, накаркала!

Андре, качнувшись вправо, сверзился с трапа в воду. Соня спрыгнула следом. Хохоча, пытаясь его поднять, оглянулась на берег, на обрыв: видят? Нет, слава богу, ушли.

– Ты поздоровела, – одобрительно отметил Андре, поднимаясь на ноги и вытаскивая из воды мокрый рюкзак.

– У меня доктор хороший.

– Там были пироги, – вздохнул Андре, осматривая рюкзак и счищая с него водоросли. – Давай отдадим их рыбам. На ланч. Соня! – Торжественно, прочувствованно: – Вот русские! В магазинах – пустыня, ничто. Но ты делаешь приватный визит – о, русский тебя накормит от ушей. Так сыто!

– Выходи, – засмеялась Соня и потянула его за руку из воды, такой теплой у берега.

– А французы? – гневно вопрошал Андре, послушно идя за ней. – В магазинах есть все. Но ты приходишь к друзьям, и что? Канапе! И капля аперитива. Русские! Божетворю!

– Боготворю… – Соня вела его за собой по трапу, крепко держа за смуглую мокрую, грязную руку.

– Соня! Почему вы так плохо живете? – Андре бросил на палубу дебаркадера мокрый рюкзак с разбухшими пирогами. Сам уселся рядом, по-турецки скрестив длинные ноги в мокрых джинсах, пьяненький, веселый. Русская водка пошла ему впрок.

Водка для мужика – как лакмус. Проявляет все тайное, истинное, тщательно скрываемое. Подлинные свойства натуры проступают со всей очевидностью. При условии, что выпито не мало, не много, а так, чтобы стрелка остановилась вот у этой самой контрольной отметки, у каждого она своя.

Если из подвыпившего мужика прет тоскливая злоба, вздорность, мутная желчь – вот таков он и есть. Обойди его десятой дорогой.

Сонин французский дурила был во хмелю размягченно-добродушен, говорлив, весел, по-детски дурашлив. Соня им любовалась. Соня его обожала.

– Почему вы так плохо живете? Почему нет ничего в магазинах?

– Это ты спроси у своего Жоржа Марше, – беззлобно огрызнулась Соня, тоже опустившись на сырые теплые доски, рядом с ним. – У хозяина твоей коммунистической партии. Почему ты работаешь в «Юманите»? Ты что, коммунист?

– Не касай моих убеждений! – отрезал Андре.

Он подтянул к себе рюкзак, в котором хлюпала вода, позвякивали бутылки и банки. Развязал шнуровку, принялся вытаскивать из походной самобранки все, чем одарила его деревенская свадьба.

– О, это я знаю! Бернар рассказал… Ква-ше-на капустья! – И он сочно захрустел капустой, набив ею рот, и уже вытаскивал из рюкзака кусок соленого сала, белейшего, с темно-розовыми прожилками, густо обсыпанного тмином и перцем. – Я знаю! – хвастливо, как школьник на переэкзаменовке, завопил Андре. – Это… как это… Сальное мясо!

– Сало. – Соня уткнулась щекой в его плечо.

Снова нахлынула слабость. Ничего. Зато она счастлива. Она совершенно счастлива. Вечность бы так сидеть!

Ночь. Август. Река. Заброшенный дебаркадер. Дождь едва накрапывает, лениво, еле-еле… Вот так бы сидеть, уткнувшись щекой в его родное плечо, в эту мягкую, ватную, ветхую деревенскую телогрейку. Тело в тепле. И душа согрета.

– Это топленое масло, – пояснила Соня, по-кошачьи обнюхав содержимое литровой банки, которую Андре поднес к ее носу.

– Топленое? – Он вопросительно поднял свои темные низкие брови. – Его тоже топили? Как печку?

Соня молча покачала головой, тихо, беспричинно смеясь.

– Хорошо. Но почему «топленое»? Его тоже уроняли в реку?

– Отстань от меня, балда. Это такая специальная русская процедура. Русский патент. Понял? Зато оно долго хранится.

– Зачем? – изумился Андре, вытаскивая из рюкзака банку с густым, темным, почти чайного цвета медом. – Зачем хранить масло, когда можно сделать свежую покупку?

– Ох, милый… Ты же сам только что спрашивал про наши пустые прилавки, – вздохнула Соня, отнимая у него мед. Может, это то, что ей нужно. Лекарство, верное снадобье. – У нас пустые прилавки, господин убежденный коммунист.

– Сдаюсь! – Андре поднял вверх руки, едва не до локтя вылезшие из куцых рукавов телогрейки. – Сдаюсь, Соня. Меняю «Юманите» на «Фигаро».

– Быстро же ты меняешь убеждения…

Соня пригляделась к банке с медом. Аптекарской резинкой к крышке был прижат крохотный листок бумаги. Соня развернула его и прочла, поднеся к глазам.

– Та-ак… – протянула она, смеясь. – Попался! Ты не только убеждения меняешь. Бабник!

– Что это? – насторожился Андре.

– Вот написано: «Звонить через семерку. С приветом. Валя». И телефон.

– Соня, это провокация! – возмутился Андре, отняв у нее записку. – Какая Валья? Их было много! Там, на свадебе!

– Ах, много? – Соня затрясла его за широкие ватные плечи, изображая африканскую ревность.

– Они меня все обхватили! Выступили на крыльцо!

– Ах, обхватили?

– В темноте… Какая семерка? Это кто-то… как вы говорите… «Под шумок».

– Ах, под шумок? – И Соня толкнула его в грудь, опрокинув на палубу дебаркадера.

Андре притянул ее к себе. Видел бы их кто-нибудь сейчас! Парочка сумасшедших, полуголых, растрепанных, в расстегнутых телогрейках»

– Значит, под шумок? Там еще и телефон есть. Так и написано: «Раб. тел.». «Рабочий телефон» – сокращенно.

– Соня! – Андре обнял ее и подмял под себя, шепча с французской экстатической пылкостью, надо потом рассказать ему про мамочкины страхи, про Золя, про маркиза де Сад – де Огород – то-то он посмеется. – Соня, я не знаю никаких «раб. тел.». Я раб тела!

…Ночь. Шелест тихого дождя. Мокрые широкие теплые доски. Запах реки. Кончается август.

– Соня, я раб твоего тела. Да? Да. Вот так.

Потом, уже в каюте, когда он уснул, Соня придвинулась к нему поближе, легла на живот, поудобнее пристроилась в узком жарком пространстве между его грудью и левой рукой, лежащей на лоскутном одеяле. Подбородком она уткнулась в свои скрещенные руки.

Андре лежал на спине, ровно, тихо дыша во сне, и можно было беспрепятственно сколь угодно долго смотреть на него. Вот выпуклый, высокий, упрямый лоб. Вот узкая переносица, породистый крупный нос с отчетливой, резкой горбинкой. Испанский нос, каталонский, теперь Соня знает его родословную, причудливые сплетения южных кровей.

Андре рассказал ей так много! Оказывается, это очень важно, это необходимо – знать все, что только можно знать о его предках, прапрадедах, прапрабабках. Жадно, запоминая каждую мелочь, каждую подробность, она, Марья, родства не помнящая, толком не знающая истории своей собственной семьи, она внимала его сентиментальным, долгим рассказам про деда по отцовской линии, сурового и работящего каталонца. Он выращивал виноград. Там столько солнца, там такие животворные земли! Андре так и сказал – «животворные», жирные, рыхлые, сочные, плодоносные земли…

А Соня слушала, представляя себе этого сумрачного, чернобородого, кряжистого испанца посреди виноградной плантации, стоящего босиком на горячей и рыхлой, животворной каталонской земле.

Андре рассказывал, Соня слушала. Иногда снова накатывала на нее волна слабости. Болезнь тлела в ней, в ее горячем, слабом теле, но счастливая, сумасшедшая ночь не позволяла болезни разгореться. Жар любовный и жар простудный то ли боролись друг с другом, то ли соединялись, сливаясь в единый пламень, гори, гори, гори все огнем!

Соня вслушивалась в шепот Андре, временами проваливаясь в обморочное забытье, на несколько минут теряя нить его долгого рассказа, потом, очнувшись, снова ловила каждое слово: Испания, Каталония, виноградники… Север Франции, угольные копи, дочка шахтера, бабка Андре. Как сюда забрел виноградарь-испанец? Провалы в памяти, полуобморок, жар…

Его бабка по материнской линии, да, та самая, русская бабка, «сударыня», «инфлюэнца», «мужчин»… Андре воспитала русская бабка. Мать умерла, когда ему было шесть лет, нет, он ее не помнит. Только мягкие руки, фарфоровая миска, мать сбивает ему гоголь-моголь, быстро, весело мелькает фарфоровая лопаточка… Теплый, золотистый блеск желтка, облако воздушной пены…

Соня слушала, и сердце ее сжималось от нежности и сострадания, от благодарности за эти признания, за сбивчивый шепот, за этот искренний, подробный, простодушный рассказ…

Мать умерла, бабка повздорила с отцом Андре, отец устраивал свою жизнь. Андре был отправлен в Гасконь, к дальним родственникам.

– Гасконь? – ликующе переспросила Соня. – Дюма? Д’Артаньян?

Сказочная книжная история из Сониного детства, томик Дюма, с ветхим корешком, толстый, растрепанный, со штампиком отцовской библиотеки. Волшебная, придуманная Гасконь.

Нет же! Она была и есть. Вот он лежит, раскинув в стороны красивые смуглые руки. Он оттуда. Он там жил. Он оттуда, из несбыточной, заоблачной Гаскони.

Маленький городок, длинное нарядное название Олорон-Сент-Мари… У самых Пиренеев, у их изножия. Андре жил на ферме. Ему было восемь лет. Ночами он плакал. Он вспоминал мать, смотрел на огонь. Печь топили можжевеловыми ветками, этот горький, печальный осенний запах он помнит всю жизнь.

Он помнит, что был там, в Олорон-Сент-Мари, вечно голоден. Люди, у которых он жил, были бедны. Только козий сыр, хлеб и вино.

– Вино? – удивилась Соня.

Да, вино. Красное вино разбавляли водой. Ты пьешь – и не чувствуешь голода. На время. Вот так… Слезы, черствый хлеб, запах можжевельника, разбавленное красное вино…

Тоска по матери. Потом приехал отец, забрал Андре домой. К бабке.

– На которую я похожа, – добавила Соня.

– Нет! – запальчиво возразил Андре. – Я не мог тебе объяснить. Это трудно. В тебе… В русских женщинах, в общем…

– Вообще.

– …Вообще, хорошо, правь меня! В русских такая полнота чувства! Ты – мать, ты – тепло, я увидел тебя тогда сразу, да? Я понял… Я обвер… как же… обволокусь, оденусь в тебя, как в тепло, буду согреваться, это важно мне, понимаешь?

– Я понимаю.

– Соня… Хворая кошка ищет траву, свою траву, эта трава ей помогает. Ты понимаешь? Я здоровый кот. Что ты смеешься? Но мне нужна… Что ты смеешься, это серьезно! Мне нужна эта трава. Ты эта трава. Русские женщины… как это… бабы… Была большая война. Они перестрадали. Умеют жалеть.

– Это правда, милый. Мы настрадались. Это правда.

– Но мне нужна не русская в общем. Мне нужна ты… Всё. Я устал.

– Так поспи. Спи, милый, – шептала Соня, гладя его спутанные, густые, каталонские, французские волосы.

Теперь она смотрела на него спящего. Так смотрят, чтобы запомнить. Осталось шесть дней. Потом он уедет. Навсегда.

Андре открыл глаза. Сказал, притянув к себе Соню:

– Я твои глаза увидел над своим сном.

– А что тебе снилось?

– Не помню. Неглавно.

– Неважно, – привычно поправила его Соня.

– Соня… – И он спросил, сведя к переносице свои красивые широкие темные брови. – А почему ты Соня? Редкое имя. Русская литература. Достоевский. Так?

– Боже! – ахнула Соня. – Какой ты у меня начитанный!

– Сорбонна.

– Бо-оже!

– Отделение славистики. – И Андре добавил значительно, важно (как они любят прихвастнуть, обожают, был бы повод, мужики – как дети – русские, французские, один черт): – Я… как это? Не шитом лыком. Соня. Русская классика. Так? – Он потянулся к наручным часам, лежавшим рядом, на табурете.

– Так, милый, – подтвердила Соня. – Моя начитанная мамочка назвала меня в честь двух своих любимиц – в честь Сонечки Мармеладовой и в честь Сони из «Дяди Вани».

– Я знаю, Чехов. – Андре всмотрелся в циферблат. – Они не работают. Подарок Вадима. Свои часы я задул в домино.

– Продул. У нас транзистор есть маленький. – Соня поднялась с постели, кое-как обмотавшись простыней. Едва устояла на ногах: слабость, голова кружится. Инфлюэнца, будь она неладна. – Я видела в телогрейке, в кармане… Какой-нибудь мужик со свадьбы расщедрился.

– Соня, какие русские! Какие души! – снова запел Андре свою благодарственную песнь.

Соня, посмеиваясь, достала из кармана мокрой телогрейки маленький транзисторный приемник, тоже влажный. Работает ли?

– Молчит, – сказала она, включив транзистор и настроив его. – Не работает. Наверное, часа три уже. Скоро светать начнет. Так вот. Что касается Сони… Когда я выросла и прочла эти книги, я страшно возмутилась. Я сказала: «Мама! Зачем ты назвала меня в честь уличной женщины? И в честь некрасивой, несчастной старой девы?» И моя мамочка – восторженная идиотка, я вся в нее… – она мне ответила: «Ты потом поймешь. Они умели жертвовать собой. Умели любить. Они самые счастливые».

Соня замолчала. И Андре молчал. Молча они смотрели друг на друга, и в этой зыбкой ночной тишине, когда слышно, как глухо потрескивают догорающие в печи «хворостья», как суетливо и испуганно хлопает крыльями, кружа у раскаленной лампочки, залетевшая сюда бабочка-капустница, в этой тишине голос радиодиктора торжественно и веско произнес:

– Передаем сигналы точного времени. Начало шестого сигнала соответствует…

– Батюшки! – ахнула Соня, растерянно глядя на Андре. – Всего-навсего полночь. А я думала – вечность прошла… Всего только полночь!

Но уже звучал гимн, советская величавая песнь, «Союз нерушимый»…

Они молчали, глядя друг на друга, вслушиваясь в державные, мощные аккорды. Обычный еженощный ритуал сегодня казался особенным, наполненным тайным глубоким смыслом.

Сигналы точного времени. Вот они. Сегодняшняя ночь – это сигналы точного времени. Как будто вся долгая Сонина жизнь и жизнь Андре до этой ночи, до этого рубежа была Неточным Временем. Замечательным, вполне счастливым, вместившим в себя столько, сколько должна и может вместить сорокалетняя человеческая жизнь. Но это было неточное время.

И только теперь, сейчас, когда они смотрели друг на друга, вслушиваясь в победоносные созвучия советского гимна, только теперь Время наконец объявило им о том, что для них обоих оно стало Точным.

Время просигналило им об этом сквозь шорох и треск старенького транзисторного приемника, лежащего на голых Сониных коленях, кое-как прикрытых самодельной холщовой крестьянской простыней, старательно на руках подрубленной кем-то по краю.

23 августа 1983 года

– Женя! – кричала Соня, зажав ладонью левое ухо. Совсем ничего не слышно. – Женя, это Софья Владимировна! Женя, позови Сашу!

– Он спит. И Сергей Юрьевич тоже. Они поздно легли, оба.

Откуда Женя об этом знает? Она что, ночевала у них дома? Час от часу не легче.

Соня, бледная, с ввалившимися глазами, в мятом платье, стояла у колченогого стола в диспетчерской подмосковного желдорвокзальчика. Соня звонила домой. Женщина-диспетчер, милостиво разрешившая сделать звонок, смотрела не на Соню – в окно, на Андре, который стоял посреди пустынного утреннего перрона.

Диспетчерша, плотная, простоватая баба лет пятидесяти, оглядела его, смолящего свой «Житан», рослого, смуглого, красивого, в ненашенской настоящей джинсе, и перевела взгляд на Соню.

– Женя, а ты… Ты что, ты у нас ночевала? – почти заискивающе спросила Соня.

Вообще-то Соня могла бы и не звонить. Верная Ирка, даром что язык без костей, но за Соню в огонь и воду, – верная Ирка уже обеспечила подруге железное алиби. Но Соня все же решила позвонить.

Сердце сжимается от тоски и тревоги. Там, далеко, за тремя неразъемными кольцами, автодорожным, Садовым, Бульварным, в утренней Москве, в тихом Луковом переулке, спит обманутый муж И брошенный сын тоже спит, как всегда натянув одеяло по самые брови. И эта хитрюга хиппоза, будто почуяв, что место хозяйки вакантно, уже там. В девятом часу утра уже там, и голосок у нее уверенно-властный, и в трубочку она зевает по-хамски, не церемонясь.

– Да, я у вас ночевала. Да не волнуйтесь вы! – Снова зевок. – Саша мне раскладушку на кухне поставил. Я его подтягивала по физике до трех ночи. Он совершенно ни бум-бум, а я секу. Ему и по физике нужно репетитора нанимать. – И, обнаглев сверх всякой меры, чеканно, тоном прокурора, оглашающего приговор: – Вы, Софья Владимна, совершенно сына запустили. Извините. Как-то, в общем, ослабили контроль.

Вот так. Больнее не ударишь. Соня сдержалась, смолчала. Диспетчерша стояла спиной к ней, опять рассматривая Сониного невыспавшегося красавца, меряющего широкими шагами пустой перрон.

– Женя, передай Сергею Юрьевичу: я буду дома часа через два.

Соня старалась говорить сухо и холодно, но в голосе помимо ее воли звучали жалкие, суетливые, покаянные нотки. Она перед всеми виновата. Всякий может теперь бросить в нее камень, и будет прав. Всякий, даже эта юная стерва в джинсах с бахромой, знаем мы эту раскладушку на кухне, физику до трех ночи. Сережа уснул, вы и…

А сама-то?!

Господи, как болит голова, и рука, сжимающая телефонную трубку, дрожит от слабости.

– Передай Сергею Юрьевичу: я буду дома часа через два с половиной. Я ночевала у подруги.

– Я знаю. Она звонила. – И что-то вроде насмешливого недоверия примешивается к этому невозмутимому «я знаю». Или это Соне только кажется?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю