Текст книги "Зависть богов, или Последнее танго в Москве"
Автор книги: Марина Мареева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
– У меня подруга приболела. – Зачем она это объясняет? Она что, оправдывается перед этой наглой пигалицей в бахроме? – Я вызывала «скорую». У Иры давление поднялось… Резко. Потом упало.
Бред, сущий бред.
– Я передам, – с ленцой молвила юная нахалка.
Соня повесила трубку. Пальцы мелко-мелко дрожали. Вот тебе плата за Точное Время. То ли еще будет!
– Бедная Ира! – невозмутимо заметила диспетчерша, по-прежнему стоя к Соне спиной и глядя на Андре, который, изнемогая от долгого ожидания, изучал расписание электричек на Москву. – Такая симпатичная Ира, вроде с виду здоровенькая… Здоровенная даже, можно сказать.
Соня молчала, задохнувшись от стыда, от бессильного возмущения, оторопев, онемев. Вот тебе плата. Всякий имеет право дать оплеуху. Даже эта незнакомая баба, безошибочно разгадавшая несложный ребус, по-славянски бесцеремонная, по-подмосковному колкая на словцо.
– Че ж это у вашей Иры приболело-то? – продолжала между тем диспетчерша, насмешливо глядя на Андре. – Че ж это у Иры резко поднялось? А потом упало?
– Ну знаете ли… – пробормотала Соня, расправляя на бедрах мятое свое платье. А где было его выгладить? Чем? – Знаете что…
– Знаю. – Диспетчерша повернулась к ней, привалившись спиной к широкому подоконнику и скрестив руки на груди. – Знаю. Ты давай завязывай врать-то. – Она смотрела на Соню без осуждения, почти сочувственно. Искренне желая помочь. Грубовато, нахраписто, напрямик, по-расейски, но – помочь. Дать верный совет. – Завязывай. Запутаешься. У тебя врать не получится. Ты честная баба-то, я ж вижу.
Можно было бы возмутиться. Можно было бы просто уйти, хлопнув дверью. Соня не сделала ни того, ни другого.
– Честная? – глухо спросила она. – А как вы это определяете?
– А на глаз, – хмыкнула диспетчерша. – Не ври. Через месяц, самое большее, твой Сергей Юрьич тебя к стенке припрет.
– Нет у меня месяца, – вздохнула Соня. – Он уедет через неделю. Навсегда.
– Через неделю? – Диспетчерша повернулась к окну. Андре снова курил, не видя их, не чувствуя их взглядов. – А знакомы давно?
– Столько же, – призналась Соня с той внезапной отчаянной откровенностью, с какой открывают душу случайным попутчикам.
– О-ой, плохо, – сказала диспетчерша, помолчав. – Если б еще годок-другой с ним проваландалась… Осточертел бы. Больно сладкий. Сама б ушла. Разошлись бы, как в море корабли. Плавно. Друг дружкой довольные. А если пятнадцать денечков всего… Да с мясом от себя отодрать… Плохо. Всю жизнь будешь помнить. Мучиться.
– Мне так и так теперь мучиться, – пробормотала Соня. – Жить с моим… грехом. Не знаю как. Не знаю.
– Люди всяко живут. – Диспетчерша пожала плотными плечами, стянутыми тесноватым форменным мундиром. – Вон у меня шурин двадцать лет жил с осколком в правом легком. Ничего, жил. Пока не помер.
Браво, браво. Вот вам русские слова утешения. И Соня рассмеялась от неожиданности, негромко, сипло. Вот вам расейское скупое бабье сочувствие. То ли плетью огрела, то ли приголубила напоследок, напутствуя рубленым, едким словцом.
Осколок в легком. Осколок в сердце. «Мы падаем?» – «Падаем, да».
…Мест в вагоне электрички было предостаточно, можно было войти и сесть у окна, но Соня не захотела. Вовсе не потому, что короткое ее платье стало еще короче, село оно, что ли, после того как попало в гигантскую лохань безжалостной прачки – того ужасного ливня? Куцее, мятое платье, края подола будто изжеваны, а, наплевать на зевак Нет, не поэтому Соня осталась в тамбуре.
Она не хотела ни с кем делить Андре. Всякий беглый, равнодушный взгляд, скользнувший бы по Андре, все равно кража. Те, кто смотрит в их сторону, те, кто вольно или невольно мешают их уединению, все равно крадут Андре у Сони. На секунду – все равно это ущерб, потеря. Из секунд складываются минуты, из минут – часы. Дни. Шесть дней – это так мало.
Уйдите же все, отвернитесь, не смотрите на нас, не толкайте нас локтями, проходя мимо через тамбур, не отвлекайте Андре праздными дурацкими вопросами вроде: «Мужик, на Новодачной останавливается? Нет?..»
Уйдите все, оставьте нас в покое! Осталось шесть дней. Дайте мне дожить. Дайте мне сполна насладиться последними часами моего Точного Времени.
Поэтому Соня и стояла в грязном, прокуренном тамбуре, прижавшись к Андре, уткнувшись лицом в его грудь, в его рубаху, еще хранящую вчерашние ночные запахи: костра, мазута, реки. Карман его рубашки был оттопырен, там, внутри, лежал маленький транзисторный приемник, подарок неведомого щедрого свадебного «мужчика», крохотный волшебный ящик, хранящий сигналы Сониного Точного Времени. Начало шестого сигнала соответствует началу конца.
– Ну что ты? – мягко, увещевающе шепнул Андре, осторожно беря Сонино осунувшееся, бледное лицо в свои ладони и внимательно, тревожно вглядевшись в ее глаза. – Не печалуйся. Давай поищем какой бы шансон!
Он достал из кармана рубашки транзистор, включил и терпеливо принялся искать свой шансон. Найдешь тут шансон, как же!
Но Андре нашел. Он набрел на хорошо поставленный, натасканно радостный голос дикторши: «…и с удовольствием выполняем заявку слушателей «Рабочего полдня». Для вас поет Клавдия Шульженко».
– Очень красиво, – отметил Андре, прислушавшись.
– Это танго, – тихо пояснила Соня.
«Пройдут года, и мы забудем, – пела Шульженко с ее коронным, отточенным шиком, – случайной нежности порыв…»
– Вот, я вчера тебе об этом говорил, – сказал Андре, сосредоточенно вслушиваясь в голос незнакомой певицы. – Русские женщины. Тепло и сила. Как у матери, да? Вот у нее голос матери. Здоровый, перестарый – все равно слушаешь, а ты – сын. Это важно. Это она. И это ты.
«Мы никогда не скажем людям про нашу встречу и разрыв…»
Андре сунул транзистор в карман, неожиданно привлек к себе Соню и повел ее в ритме танго, прямо здесь, в тесном, грязном тамбуре.
– С ума сошел? – охнула Соня.
– Да, мадам. Уже неделя я сошел! – Ударом плеча Андре отодвинул застекленную дверь тамбура и, ведя Соню в ритме танго, ворвался в вагон.
Он вел ее в танце умело и лихо, мурлыча себе под нос мгновенно усвоенную, шикарную послевоенную русскую мелодию.
– Пусти, – шептала Соня, впрочем не пытаясь вырваться. Всем его желаниям, его воле, его настойчивости, его несусветным французским выходкам, всему, всему, всему Соня будет теперь подчиняться. Наступило Точное Время. Оно длится недолго. Нужно ему соответствовать.
Андре вел ее в танце, двигаясь по узкому проходу между рядами сидений, выделывая преувеличенные, шаржированные па.
«И скажете мне в утешенье, что вечно ведь нельзя любить», – пела Шульженко, властительница сердец. У нее голос матери. Голос из Сониного детства, из Сониной юности, низкий, властный, русский, родной материнский голос.
– Андрюша, на нас смотрят! – смеялась Соня, но он вел ее дальше, понемногу приближаясь к дверям тамбура в другом конце вагона.
«Что это было лишь мгновенье, и мы должны его забыть».
На них смотрели во все глаза. Соня ловила осуждающие, изумленные, любопытствующие, одобрительные взгляды. Одобрительных было больше.
Немолодые торговки, везущие в Москву лучок, малину и первые осенние астры; подмосковные парубки в линялых теннисках, спешащие в город по своим чрезвычайно значительным, неотложным делам; старухи с корзинами яблок, год урожайный, год яблочный, остро, свежо, кисло-сладко, медвяно пахнет крепкобокой, сочной антоновкой… Молоденькие дачницы-москвички с невыспавшимися, ненакрашенными лицами листают свои умные книжки, но все поглядывают на Соню и Андре поверх рассеянно перелистываемых страниц, поглядывают, вопросительно округлив сонные глаза, зверски завидуя…
– Пусти! – смеялась Соня. – Простите нас, пожалуйста, – твердила она, ловя эти взгляды. Шульженко еще пела, еще звучало танго, Сонино танго, точные ритмы, сигналы Точного Времени. – Простите, он шутит… Андрюша, ну все!
Но Андре не слушал ее, электричка мчалась сквозь промытый дождем сквозной перелесок За окном, мелькая, летели березы, осины, ели, заборы, крыши чьих-то домов, блестящие от дождя. Подмосковная срединная Россия, узкие ленты рек, мосты и овраги, поля и просеки, освещенные утренним солнцем. Спокойным, почти осенним, неярким солнцем. Больше не будет пекла. Больше не будет изнуряющей, тяжкой жары.
Август подходит к концу. Пекло истаяло, пекло погашено вчерашним ливнем, залито потоками небесной спасительной влаги.
Август подходит к концу. Через шесть дней начнется осень.
Через шесть дней закончится… Что? Жизнь? Точное Время? Не думать! Не думать, не думать. Не гневить Бога. Не сметь!
Андре наконец влетел в тамбур, не выпуская Соню из цепких своих, сильных смуглых рук.
«Быть может, правы вы глубоко, разумно поступили вы…» Шульженко еще пела.
– Это наше танго, – выдохнул он, отдуваясь, склонился к Соне и поцеловал ее. Разгоряченный, большой, в рубахе, пропахшей рекой, дымом и мазутом.
«Но это было так жестоко, что, не простившись, вы ушли».
– Последнее, – эхом откликнулась Соня. – Наше последнее танго. В Москве.
Минуты три Соня стояла у дверей своей квартиры, вертя в руке ключ.
Сейчас она войдет и все ему скажет. Если Сашки нет дома, Соня скажет мужу: «Сережа, давай поговорим. Это очень серьезно». Вот так Спокойно, негромко и внятно.
Она не будет жить с осколком в правом легком. Она не сможет. Она сядет за стол напротив мужа, соберется с духом и…
Что – и? Что может быть бредовей этой затеи? Ее синеглазый «мужчик» через шесть дней исчезнет навсегда. На веки вечные. Над Ла-Маншем мокрый снег. Вот за сквозной пеленой этого мокрого французского снега, тихо падающего с синего французского неба на французскую вечнозеленую землю, на Булонские дивные леса, на Елисейские заливные Поля, за этой самой пеленой ее ненаглядный Андре и растает.
Соня повернула ключ в замке, вошла в прихожую. Андре растает навсегда, а Соня, единым ударом сокрушив жизнь близких, родных ей людей, будет метаться по разоренной квартире, настаивая на размене, разъезде? Зачем? Кому от этого будет легче?
– Сережа, ты дома? – крикнула она. – Саша!
Молчание. В темной прихожей пахнет гарью. Соня сделала шаг, другой и наткнулась на старый цинковый таз с водой, стоящий на полу. В воде плавали горстки пепла и комья обугленной бумаги.
– Сережа! – крикнула Соня и направилась в комнату. – Сережа, что происходит, объясни!
На пороге комнаты Соня остановилась. Нет, она ни о чем ему сегодня не скажет. Никаких серьезных разговоров, боже избави. Она не будет добивать его, жалкого, пьяного, стоящего посреди комнаты, в одной руке сжимающего почти пустую бутылку водки, в другой – ворох скомканных рукописных листов.
– А, это ты, – произнес Сережа, увидев Соню. – Мне зарубили повесть.
Так это он повесть свою пожег-порешил?! Батюшки-светы! Протрезвеет, очухается – будет ведь по памяти восстанавливать эту сагу про Смоленский геройский обком, обложившись мокрыми, мятыми, обугленными листками.
– Отдай! – Соня ринулась к мужу. – Дай сюда! Ты пьян! Ты стал много пить, Сережа.
И она отобрала у него мятый рукописный ворох, плод трехмесячных усилий, десять рублей за печатный лист, Воениздат Сережу лишней копейкой не балует. Зато там сидит, надувши багровые склеротические щеки, ответственный секретарь, полковник запаса Горячев, слуга царю, отец солдатам. Он там сидит и клятвенно Сереже обещает в случае чего отмазать Сашку от армии, добыть ему «волчий билет», а то и в мосфильмовский полк пристроить. Смирные лошадки, подмосковное душистое сено. Ни тебе Афгана, ни тебе «духов» с моджахедами.
– Спятил? – возмущалась Соня, потрясая мокрыми листами. – Это что, Смоленский подпольный обком? Ну так сделай поправки. Горячеву нравилось. Ты же сам говорил – он слезу пролил! Скупую. Когда ты ему читал, как второго связного ведут на расстрел.
– Это не обком! – Сережа побрел в коридор. Господи, как его шатает, почти всю бутылку выжрал, не ровен час – сопьется. – Это не обком, Соня.
– А что это? – Соня шла следом за мужем, надсадным криком давя в себе растущее, мучительное ощущение вины перед ним. И желание тотчас перед ним повиниться. Да, бухнуться на колени, в ноги, по-бабьи – в ноги, в ноги! – Что это? Сережа, не гневи Горячева.
– Это не обком! – рявкнул муж. – Это моя повесть! А-ля Набоков! Моя лучшая!
Не зная, что сказать, Соня молча отняла у мужа бутылку и поставила ее на пол. Эту набоковскую, заветную свою повесть Сережа писал урывками, года три, тайно. Для себя, не для Горячева. Повесть о любви, о страсти. Это Сережино сокровенное, главное. Оправдание жизни. Таить-то таил, да все изредка, как бы случайно, непреднамеренно подбрасывал Соне листок-другой.
Детские хитрости, смешные уловки. Он якобы случайно забыл страницу под номером двести пять в кухне, на холодильнике. Спрашивается, что она делает тут, под сахарницей? Хитрец. Часа через два начинает бродить по квартире, недоумевая: «Куда-то я подевал листочек один. Выпал, что ли, из папки? Как?! На кухне? Ну, я надеюсь, ты не прочла?» А Соня, принимая правила детской глупейшей игры, с лицемерным пылом отвечает: «Нет, нет, что ты, что ты!»
Значит, ему зарубили его любимое детище. Пока Соня – там, на райских речных ночных берегах, он – здесь, в чаду и дыму, с остатками своего обожаемого, отринутого творения, пьяный, несчастный, выпачканный пеплом… Как стыдно! Как горько! В ноги бухнуться…
Знала бы она раньше, какой древний, бабий, крестьянский, домостроевский страх перед мужем, страх и стыд будут жечь ее изнутри, разъедать душу!
– И вот что самое обидное, – сказал Сережа, стоя посреди узкого длинного коридора, возле таза с черными, разбухшими от влаги бумажными комьями. – Они ее не долбали, мою повесть. Они восхитились. – Он вынул из-за пазухи еще один лист. Да у него под майкой еще страниц десять, совсем он спятил, допился! – Повесть ваша, говорят, замечательная. В каждой строчке талант дышит. – Сережа чиркнул зажигалкой и поднес язычок пламени к мятому рукописному листу.
– Отдай! – Соня отняла страницу. – Тоже мне, Николай Васильевич Гоголь.
– Но вы, говорят, у нас автор военно-патриотический. – Он слабо махнул рукой и снова побрел в комнату, споткнувшись о цинковый таз, этот цинковый гроб, в котором были похоронены Сережины надежды. – Вы же у нас о партизанах пишете. А тут все высоким эротизмом пронизано. Мы не можем такое под вашим именем печатать. Это все равно что выходит «Лолита», а автор Бонч-Бруевич или Мария Прилежаева. – Сережа устало хлопнулся в старое, продавленное кресло.
– Агния Барто, – усмехнулась Соня, подойдя и осторожно присев на подлокотник. Ладонью она пригладила Сережины взъерошенные светлые волосы.
Если в ней и в самом деле есть то самое русское, женское, материнское тепло, о котором говорил Андре, то тратить его нужно на мужа и сына. Все тепло – Сереже и Сашке. Им, а не заезжему красавцу с синими прованскими глазами.
У Сережи глаза выцветшие, выгоревшие. Как эти старые обои. Скучный, пасмурный цвет. Не любишь ты его, не любишь. Никогда не любила.
Не любила, а замуж пошла. Вот теперь и расплачивайся.
– Сонька! – Сережа обнял ее за талию, притянул к себе.
Постылые руки, неловкие, чужие. После Андрюшиных сильных, желанных, родных.
Терпи. Вечное русское бабье дело – терпеть да жалеть.
– Сонька, жизнь проходит, – выдохнул муж. – Что ж, я так и помру автором бестселлера «Подпольный обком не сдается»?
– Сережа, ты тоже не сдавайся. – Соня коротко, нервно рассмеялась, гладя его волосы, светлые, спутанные, тонкие, редкие.
А у Андрюши – темная густая непокорная смоль, так и гладила бы, и ласкала, и щекою бы к ним приникала, дрожащими губами… Не вспоминай, не думай. Терпи.
– Ты тоже не сдавайся, Сережа. Мы все здесь партизаны, в сущности.
– Ты права, – усмехнулся муж и, подняв на нее близорукие глаза, отстранился. – Ты у Ирки ночевала? Она звонила, предупредила нас. Сказала – ты уснула уже, подойти не можешь…
Соня молча кивнула и поднялась с подлокотника. Весь пол залит водой. Надо занять себя уборкой. Надо отвлечься.
Она принесла с кухни ведро и принялась собирать тряпкой воду с пола.
Через шесть дней Андрюша уедет. Сначала будет больно. Потом полегчает, наверное. Ирка говорила, это проходит. Не сразу, но отпускает. Просто нужно набраться терпения и сил.
– Знаешь, как я хотел свою повесть назвать? – спросил Сережа. Пытаясь помочь, он неловко выдернул из ее руки набухшую, мокрую тряпку, и тряпка, разбрызгивая грязную воду, плюхнулась на пол. – Я хотел назвать ее «Кружение сердца».
Соня, наклонившись было за тряпкой, замерла на миг. Потом медленно выпрямилась, глядя на мужа так, будто ее поймали с поличным.
– «Кружение сердца», – повторил Сережа с каким-то почти болезненным наслаждением, упиваясь звучанием старомодной, выспренней фразы. – Красиво, правда? Это из Герцена. У него так глава о семейной драме называется – «Кружение сердца». Это он так определяет состояние влюбленности. Точнее не скажешь. Правда, Соня? Что ж ты молчишь?
…Сонина соседка по останкинской монтажной обвязала правое Сонино запястье красночерным витым шнурком.
– Это оберег. Носи неделю не снимая.
– Зачем? – удивилась Соня.
– Господи, ты же работаешь в Останкине, – снисходительно пояснила та. – Ты знаешь, что такое Останкино? Здесь когда-то было село. Его на заброшенном кладбище построили, считай – на костях. На останках. Поэтому и назвали так.
– Жуть! – Соня поежилась, не отрывая глаз от экрана.
Такая сегодня работа – гонять туда-сюда километры пленки в поисках слова «капитализм».
Третье лицо государства позавчера на пленуме оговорилось. Маразматик, трухлявый, беспамятный дед. Двинул тезис, лопоча по бумажке: «Мы должны уничтожить социализм!» Это вместо «капитализм». Обмолвился. Оговорочка по Фрейду.
Теперь Соня и останкинская режиссерша лопатили, шерстили, гоняли туда-сюда тонны пленки, крутили записи прежних дедушкиных речей. Как две немолодые Золушки, терпеливо перебирали крупу по зернышку, просматривали бобину за бобиной. Отыскивали слово «капитализм», когда-либо слетевшее со старческих уст третьего лица. Нужно найти этот чертов «капитализм», вырезать аккуратно, так, чтобы комар носа не подточил, наложить на «уничтожить социализм», на дедову оговорку.
Ювелирной сложности работа. Время – к трем дня. У Сони сегодня выходной, могла бы отоспаться. Нет, она сбежала сюда из дома. Дома тяжко. Сил нет Сереже в глаза смотреть.
Уж лучше сидеть в монтажной, глотать остывший некрепкий кофе, заново учиться курить, они тут все курят. Гонять пленку, охотясь за словом «капитализм». Думать об Андре. О вчерашней ночи. Делать вид, что вся эта дребедень про кладбищенские страсти чрезвычайно ее, Соню, занимает.
– Нет, правда, проклятое место! – между тем возбужденно продолжала режиссерша. Надо же, вроде неглупая баба, а такой вздор несет. Ладно, будем к ней снисходительны. Они тут все на мистике помешаны. – Мы тут по останкам ходим! Сюда, между прочим, привидения захаживают. Почему-то на Пасху особенно… Вон Валя Голикова из «Международной панорамы» раз в монтажной сидела до четырех утра. Выходят с редакторшей в коридор покурить, и что ты думаешь! Она до сих пор заикается. Пятый час утра, пусто, тихо, вдруг она чувствует чью-то холодную, скользкую руку! Сзади ей кто-то на плечо… О-о-ой!
Соня, вздрогнув, оглянулась на ее крик.
Вадим. Гонец от Андре.
– Ну как, холодные? – Вадим стоял за спиной вопящей Сониной соседки, держа руки у нее на горле. – Холодно тебе? – спросил он, садистски посмеиваясь. – Вот если бы еще и скользкие… Знал бы – намылил.
– Пусти! – визжала режиссерша, отбиваясь. – Гад какой! Меня чуть кондратий не хватил. Как ты вошел-то? Бесшумно.
– Мы, привидения, входим без стука, – ответил Вадим. – Если стучим, то только костями. Берцовыми.
– Пусти, сволочь, до инфаркта довел!
– Так тебе и надо. Будешь знать, как пугать новобранцев.
– Вот у вас все такие скоты на иновещании!
– У нас не иновещание. – Вадим наконец отпустил режиссершу, быстро глянул на Соню, молча, сообщнически кивнув ей на дверь. – У нас чревовещание. Татьяна, я у тебя Сонечку на пару слов заберу.
Соня вскочила со стула.
– Ты бы тут проветрила, Таня. – Принюхиваясь, Вадим повел широкими ноздрями. – Чтой-то тут серой пахнет.
– У-у, мерзавец, – беззлобно прошипела режиссерша, грозя ему вслед кулаком.
Вадим вышел в коридор. Соня уже ждала его там, сгорая от радостного нетерпения, протягивая руку:
– Ну? Что там, записка? Давай сюда!
Вадим демонстративно засунул руки в карманы брюк.
– У, как мы заговорили, – ядовито заметил он.
Злобный ерник, желчный тип. Плевать, Соня ему все прощала, он был теперь почти родной. Андрюшин приятель. Андрюшин гонец. Долгожданный посыльный. Ему все можно простить – и желчь, и презрительный взгляд, и откровенную неприязнь к ней, к Соне.
– Вот так бы сразу-то. А то комедию ломала. – И Вадим скорчил уксусную рожу, передразнивая прежнюю Соню. Заныл, вынув руки из карманов, отмахиваясь от Сони, как от надоедливой мухи: – «Ах, не трогайте меня! Ах, подите прочь! Ах, я сдам вас в участок!»
– Где записка? – перебила его Соня, нисколько, впрочем, не сердясь.
– А я ее съел, – невозмутимо ответил Вадим. – Порвал на сто сорок клоков и сожрал. Так было велено. Негласная инструкция.
– Да будет вам. – Соня все еще тянула к нему руку. – Давайте ее сюда.
– Пароль, – потребовал Вадим.
Господи, как его Андрюша терпит? Что у них общего? Ядовитый гад. Стоит, засунув руки в карманы светлых летних брюк, кривит свои полные бледные губы в издевательской ухмылке.
– Ладно уж, – смилостивился Сонин истязатель, глядя на нее, изнывающую от нетерпения. – Андре велел передать вам на словах. Сегодня в шесть у бассейна «Москва», у центрального входа.
– Спасибо, – благодарно прошептала Соня.
– У него всего десять минут будет. Просьба не опаздывать.
– Спасибо, спасибо.
– Вы прям как «Бесприданница» – Карандышеву, – хмыкнул Вадим и, молитвенно сложив смуглые руки на груди, сведя к переносице затуманившиеся очи, проблеял слабеющим голосом: – «О, благодарю-у!»
Соня нервно рассмеялась. Она все ему прощала. Сегодня! В шесть вечера! Всего десять минут, зато она увидит Андре, она его обнимет, она…
– Полтинничек не одолжите? – неожиданно спросил Вадим, сверля Соню насмешливым взглядом. – Поиздержался, знаете ли. Курьерские расходы. Фигаро здесь, Фигаро там. Опять же – бензин нынче недешев.
Соня обомлела. Он ее шантажирует. Какая гадость! Это шантаж, откровенный и наглый. Господи, как же с ним Андре может… С ним, с таким… Шантажист! Вот он стоит, умный, желчный, сунув руки в карманы светлых пижонских брюк, ухмыляется. Нисколько ему не стыдно.
Соня вернулась в монтажную, сняла со спинки стула сумку, висевшую на ремне. Соседка подмигнула ей, победно сложив пальцы буквой «V»:
– Соня, виктория! Нашла я дедов «капитализм». И по хронометражу попадает. Сейчас подмонтируем, и все будет в ажуре.
Соня кивнула, вынимая из сумочки кошелек. Шантаж. Какая гадость!
Сама виновата. Запуталась, изовралась. Ловит рыбку в мутной воде. Свою золотую французскую рыбку. В мутной-мутной воде. Вот теперь и ее саму поймали на крючок Этот мерзкий Вадим, это привидение с иновещания, упырь со скользкими, холодными руками, играет по правилам игры, которые Соня сама для себя установила. Она лжет. А Вадим ее шантажирует. Квиты.
Соня вышла в коридор.
– Вот. – Она протянула Вадиму деньги, глядя на него с омерзением. – Здесь полтинник без рубля.
В открытом бассейне «Москва» зеленая теплая вода, плеск, смех, возбужденные голоса. Над водой неплотная сквозная пелена, вечерний ласковый воздух пропитан влагой.
Как хорошо! Как тревожно, как радостно! Как кружится сердце!
Вот это и есть абсолютная полнота чувства, полнота жизни, сигналы Точного Времени. Увидев Андре, Соня побежала к нему, всей грудью вдыхая свежий, влажный, вечерний московский воздух… Ну повернись, взгляни на меня!
И повернулся, и взглянул. Осунулся, бледный. Вчерашняя ночь. Они почти не спали. Как она соскучилась! Полдня не виделись. Вечность.
Соня обняла его, обвив руками его загорелую шею:
– Здравствуй, родной.
– Там смотрят, – шепнул Андре, осторожно высвобождаясь. – Машина. Там, за углом Пушкинов музей. Мой шофер. Он может видеть.
– И что с того? – Соня обиженно отстранилась.
– Соня, мы должны сохранять себя, – сказал он как можно мягче. – Чтобы быть вместе. Чтобы нас… Как это… Не распутали. Да?
– Да. Да, милый. Конечно. – Она уже справилась со своей дурацкой обидой, конечно, он прав!
Он прав. Она совсем потеряла голову. Захмелела от избытка чувств, от этого сладкого, влажного, летнего вечернего воздуха. Она потеряла вот этот самый… как его… Контроль. Да, контроль.
За углом, справа от Пушкинского музея, стоит машина. Там сидит шофер из французского постпредства, конечно гэбэшник. Он может увидеть. Он может догадаться. Упаси господь! Андре прав – нужно «сохранять», вот именно – сохранять себя.
И Соня медленно пошла вперед, не оглядываясь на Андре, зная, что он идет следом.
– Я сам виновен, – негромко говорил он. – Я так хотел тебя видеть! Мы здесь работаем. Недальне. Дом дружбы. Там большой прием. Потом… – Он выдержал долгую, интригующую паузу. – У меня хорошая известь.
– Новость, – поправила его Соня и, не удержавшись, быстро оглянулась назад Как она по нему соскучилась! Смуглое осунувшееся лицо, синие усталые родные глаза. – Какая новость, Андрюша?
– Танцуй! – потребовал он, широко улыбнувшись. – Я знаю. Русское правило. Когда у вас хорошая известь – вы танцуете.
– Какая? Не томи.
Соня заставила себя отвернуться. Они шли мимо гигантского лягушатника, окутанного теплым паром. Соня в «Москву» не ходит. Когда-то водила сюда Сашку, еще маленького, Сережа купил абонемент. Как-то вышли из бассейна, веселые, мокрые, Сашка все прыгал и прыгал на одной ноге, вытряхивая воду из уха. Какая-то старуха в темном платке плюнула Соне под ноги: «Греховодница! Сама во грехе погрязла, дитя за собой тянешь! Гореть тебе в геенне огненной, бесстыжая!» Сашка заревел басом, Соня схватила его за руку, потащила прочь… Зачем про это вспоминать сегодня?
– Танцуй! – не отставал Андре и, обняв ее сзади за плечи, развернул к себе. Забыл, что ли, про своего шофера? – Когда у вас хорошая известь, вы танцуете.
– Заладил. Когда у нас хорошая известь – мы потолки белим. Ну?
– Я добивался… – начал он издалека, дрожа от победного мальчишеского ликования. – Это было непопросту, мадам. – Пауза. – Я! Оставляюсь в Москве! Еще на полгода!!!
Соня зажала рот рукой. Все поплыло у нее перед глазами. Громада цветаевского дома, полоса мокрого асфальта, фигуры и лица людей, идущих мимо.
– Что? Что? Зачем? – обескураженно спрашивал Андре, притянув ее к себе и обнимая. – Ты не хочешь? Ты не рада?
Соня только качала головой из стороны в сторону, все еще держа ладонь у сжатых губ.
Полгода в Москве! Еще полгода вместе!
Здесь когда-то стоял храм. Вот здесь, на самом этом месте.
– Ты не рада? – допытывался у Сони ее единственный, ее драгоценный. Знал бы он, что еще сегодня утром она опять трусливо уговаривала себя: «Довольно. Хватит. Только жена и мать. Только Сережа и Сашка».
Полгода в Москве! Господи всеблагой! Соня не знала ни одной молитвы…
Здесь когда-то стоял храм. Потом его взорвали. Вырыли котлован, залили водой. Вот почему старуха трясла Соне вслед костлявым темным кулаком. Здесь был храм.
– Я не рада, Андрюша, – только и смогла вымолвить Соня. – Я счастлива.
Здесь был храм. Благодарю тебя, Господи! Ни одной молитвы не знаю. Прости.
– Я счастлива, Андрюша. Это я от счастья плачу, любимый мой. Прости.
– Сережа, нам нужно с тобой поговорить. Очень серьезно, – с порога сказала Соня.
– У нас гости, – хмуро сообщил муж. – Иди на балкон.
– На балкон? – удивилась Соня.
На балконе, сиротливо притулившись на раскладном стуле, комкая в руках носовой платок, сидела жена Фридриха.
Соня видела ее третий или четвертый раз в жизни. Тем не менее помнила отлично. Холеная, еще красивая баба. Классическая жена состоятельного человека. Капризный детский голосок. Причесана так, будто только что от дорогого цирюльника. Холодноватый, скучающий взгляд. Фантастические духи. Духи ей сам Фридрих выбирал, привозил из гастрольных поездок.
Теперь ее не узнать. Соня растерянно поздоровалась с Аллой Петровной, подивившись происшедшей с ней разительной перемене.
Холеная кожа обвисла складками. Сразу заметен возраст, отныне его не спрячешь. Глаза и губы подкрашены кое-как, лучше бы она не красила их вовсе. Следы помады на подбородке. Следы растекшейся туши под измученными, распухшими от слез глазами. Старая, жалкая, несчастная баба.
– Я сама сюда захотела, – суетливой, пристыженной скороговоркой произнесла Алла Петровна, минуя дежурное «здрасте». – Здесь воздух. А я задыхаюсь, кашляю все время. У меня, наверное, астма начинается на нервной почве. Мне говорили, так бывает.
И Алла Петровна закашлялась, приложив носовой платок к губам. Платок был испачкан пятнами темно-вишневой помады. Похоже на кровь. Как будто у жены Фридриха чахотка в последней стадии.
Соня отвела глаза в сторону.
– Сонечка, милая, на вас вся моя надежда! – Жена Фридриха стиснула руки под грудью. Она казалась фальшивой даже тогда, когда была совершенно искренней. Вот как сейчас. – Соня, верните мне мужа! Вы для него… Он вас так… Он к вам так относится! Только вы можете подействовать, больше никто! Уже все средства испробованы… Я вам дам адрес.
Она щелкнула замком сумочки. И снова ее полные, покатые, красивые плечи заходили ходуном от сухого, мучительного кашля. Платком, выпачканным в помаде, она теперь утирала глаза.
– Вот. – Жена Фридриха вытащила из сумочки записку с адресом. – Я вас умоляю! Если бы вы поехали туда… Если бы воззвали к его… к его…
Скомканный платок полетел в открытую сумочку. Алла Петровна извлекла оттуда еще один, чистый, надушенный. Потом достала флакончик японских духов, затейливый, с какой-то мудреной остроконечной крышкой, открыла его, поднесла к нему пальцы… И вдруг швырнула духи вниз, за балконную решетку.
– Господи, что вы делаете?! – ужаснулась Соня.
– Знаете что… – протянула Алла Петровна своим детским капризным голосом, так не подходящим ее старому, отечному, распухшему от слез лицу. – Знаете, я только сейчас поняла…
Соня смотрела на нее, искренне сострадая. И к жалости примешивалось чувство вины, хотя разве Соня перед ней хоть в чем-нибудь виновата?
– Я только сейчас поняла, – продолжала Алла Петровна. – Он всегда дарил мне духи. А они мне совершенно не подходят. Я протестовала, а он настаивал… – Новый приступ кашля. – Настаивал! А это духи для восточной женщины. Это восточный аромат. Понимаете, Соня? Значит, он подсознательно… Самому себе не признаваясь… Он тяготел к восточной женщине. Понимаете?








