412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Мареева » Зависть богов, или Последнее танго в Москве » Текст книги (страница 14)
Зависть богов, или Последнее танго в Москве
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:47

Текст книги "Зависть богов, или Последнее танго в Москве"


Автор книги: Марина Мареева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Не вставая с качелей и продолжая смолить свой «Житан», Андре отвесил ей церемонный поклон. Детская шапочка с заячьим помпоном, абсолютно невозмутимая рожа. Дебил-подросток из детприемника. Смешно.

Соня подошла к нему и села рядом, на низкое сиденье качелей. Андре обнял ее левой рукой, сосредоточенно затягиваясь, виртуозно, с особым шиком выпуская дым из узких ноздрей… Соня замерла, притихла в этом тесном, теплом укрытии, между его рукой и грудью. Как хорошо! Можно ни о чем не думать, ни о чем не горевать, ничего не видеть. Можно сидеть зажмурившись, уткнувшись носом в мягкую, тонкую шерсть темно-синего пуловера. Вот так сидеть и вдыхать запах родного тела, деревенский уютный запах шерсти, обожаемый запах его крепкого табака.

Она украла его окурок. Накануне тайком выудила его из пепельницы, завернула в салфетку, спрятала на дне сумки. Потом, в Останкине, сидя в редакторской, потихоньку достала его, размяла в пальцах, чтобы запах стал острее, сильней. Поднесла ладонь к носу, жадно вдыхая сладостный запах его табака, этих французских сигарет, его запах… Как наркоманка!

Как кошка – это его слова, – как захворавшая кошка, безошибочным звериным нюхом отыскивающая целебную траву, ту самую, единственную. Ту, которая ее лечит, спасает.

– Откуда у тебя эта шапка? Это же девочкина шапка! Той девочки, которая вчера под дождем в ней вот тут качалась.

Соня наконец высвободилась из-под его руки и стащила детскую шапку с его взлохмаченных волос.

– Ты у нее отнял, что ли? Шпана парижская!

– Я не отнял. Я купил, – важно пояснил Андре, гася окурок.

Он кивнул вправо, Соня оглянулась. Гвалт, веселый детский гомон. Алчный треск нетерпеливо вскрываемых целлофановых оберток. Блестящие пакетики из-под заморской жратвы, разодранные в клочья, – вон там, в траве, у накрепко врытых в землю ножек дворового стола, обнесенного сплошной лавкой.

Стол завален импортной снедью. Вон пакет с фирменной надписью, с лейблом продуктовой «Березки». «Beriozka». Укол боли. Стыдно и больно.

– Ты не рада? – осторожно спросил Андре, снова притянув Соню к себе, чуть качнув качели. – Я хотел пропитать детей. Я нес тебе еду на наш ужин, но увидал детей… Эта девочка в шапке… Я решил их пропитать. Ты не рада?

– Накормить, – тихо поправила его Соня, глядя на счастливые разбойничьи лица детворы, сгрудившейся вокруг французской самобранки, на их жадно блестящие глаза, на их маленькие загорелые руки, мечущиеся над дощатым столом, раздирающие все эти пакетики с орехами, коробки с йогуртами… Банки они засовывали в карманы. Маленькие окраинные жители, справа – лес, слева – лес и овраг. Соня наблюдала за ними, закусив губу. Будто голодные, будто неделю их не кормили!

Фисташками-то? Ванильным пудингом? Креветочным нежным, воздушным, сливочнорозово-пестрым рулетом? Неделю?! Никогда! Никогда их не кормили рулетом и пудингом. Как блестят их глаза! Как хрипло и яростно они переругиваются, выдирая друг у друга из рук банку с воздушной кукурузой!

Зачем им воздушная кукуруза? Дикие дети дикого островного племени. Вот он, остров на краю земли, на краю Москвы, справа – лес, слева – лес и овраг. Дикое племя. Явился белый человек. Прибило его плот океанской своенравной волной к дикому, лесному, дремучему, советскому берегу.

– Пойдем домой, Андрюша, – сказала Соня.

– Что тебя печалует? – мягко, непонимающе спросил он.

Соня поднялась с качелей, он тоже встал. К ним подбежала девочка, та самая хозяйка голубой шапки. Она держала в руках упаковку вишневого йогурта.

– Дядя, что это? Кефир? – Крышки кое-как надорваны, зубами рвали.

– Это йогурт, – вздохнул Андре, надевая на нее шапку с помпоном.

– Йодгарт? Там йод? – Девочка с брезгливой опаской обнюхала йогурты, изувеченные дворовыми варварами.

– Пей. – И Андре улыбнулся ей. – Это сладко. Это наздорово.

Девочка умчалась, расплескивая сладкое здоровое пойло.

– Не нужно было этого делать, – тихо сказала Соня. – Не нужно. Они не голодные. Мы не голодные, Андрюша. Мы не рабы. Рабы не мы.

– Я не понимаю…

Он расстроен, бедный. Он тревожно всматривается в Сонины глаза. Он не понимает. Он хотел как лучше. Чтобы было «наздорово». Он ни в чем не виноват.

– Пойдем домой! – Соня обняла его, прижалась к нему. Она соскучилась. Плевать, что все смотрят, пялятся на них из открытых окон. То-то вам теперь будет утеха, московские хуторяне, лесные люди, вам тут скучно было без нас, теперь развлечетесь.

– Кретин! – Андре ударил себя кулаком по лбу. – Я понял! Я тебя обижал. Я показывал тебе, что вы бедные. Что у вас этого нет.

– Ты ни в чем не виноват, ты хотел как лучше… Пойдем домой.

Домой! Она соскучилась. Домой! Сегодня так много боли. Измученное, растерянное лицо Фридриха, исчезнувшее за чужими спинами, за гремящей тележкой носильщика, за шумной толпой, спешащей к вагонам.

Домой! Сердце болит, сердце ноет… Домой. Есть только одно лекарство, только одна трава. Домой! У нас есть дом, мы есть друг у друга, где воск – там и пламень, где боль – там и лекарство, Андрюшенька, Андрюша, любимый мой! Домой! Домой. Домой.

Но сегодня она вернулась в свой прежний дом. В свой Луков, оставленный, преданный ею. На Сретенку. Сретенка, скоро будем прощаться.

Скоро, скоро, скоро. Сегодня – или никогда. Нельзя тянуть, нельзя разрываться на части.

Только бы Сережа был трезв! Только бы Сашка успел уснуть – половина первого ночи. Соня открыла входную дверь своим ключом. В кухне – свет, в комнатах – свет. Голос сына, голос свекрови. Вот досада. С ума они посходили, что ли? Время за полночь, а они не спят.

А ты уже не имеешь права на эту досаду. Ты уже не с ними. Ты здесь больше не хозяйка. Хотят – спят, хотят – бодрствуют.

Соня вошла на кухню.

Сережа сидел за столом, сонно листая страницы «Советской России». Он сидел, уткнувшись глазами в газету, слепо, бестолково водя вилкой по днищу сковородки, наугад нащупывая вилкой край давно остывшей яичницы. Дурацкая, всегда раздражавшая Соню привычка есть прямо со сковороды. Вечный студент. Рудименты холостяцкого, общажного быта. Когда это было! Нет, он двадцать лет кряду скребет вилкой по сковородке. Возьми тарелку, олух, вон лопаточка висит, что тебе, трудно?

Нечего раздражаться. Ты уже не имеешь права на это глухое раздражение. Сейчас сядешь напротив мужа, выложишь ему все, выдохнешь – он этой лопаточкой в тебя и запустит. Запустит, метя прямо в висок. И будет прав. И суд оправдает.

Сережа поднял на жену глаза и вздрогнул от неожиданности:

– Ты? Ты как? Ты что, позвонить от нее не могла? В полпервого ночи, одна!

Соня села за стол, крепко-накрепко сцепив руки. От кого позвонить? А, это он об Ирке! Соня ведь у Ирки ночует. Хороша конспираторша, не помнит своей же, наспех сочиненной, несколько дней назад предъявленной мужу легенды.

– Позвонила бы, что, мол, едешь. Я бы встретил. – Сережа отложил газету в сторону.

У него усталые, воспаленные глаза. Он работал. Потом сбацал себе холостяцкий ужин, толком не сумев разбить яйца, не сохранив желток в целости. Это не холостяцкий ужин. Это ужин рогоносца.

А ты пожалей, пожалей его! Ты не имеешь права на жалость. Ты ему больше не жена. Скорлупы он не смог разбить как надо. Слабый, неточный удар.

А ты сейчас ударишь – не промахнешься. У тебя рука твердая, удар точный. Броня крепка, и танки наши быстры. Бей, Соня! Стальная бронетанковая Соня, дочь своего отца.

– Что с тобой? – почти сочувственно спросил Сережа. – У тебя глаза какие-то больные. Устала? Чаю хочешь? Ужинать будешь? Что ж ты не позвонила? Ночью, одна…

– Меня Иркин новый приятель до подъезда довез. Он на машине.

Чистейшая импровизация. Но лихо, вполне достоверно. Браво! Быстро же она выучилась врать, вилять, изворачиваться! А ведь собиралась все как на духу, правду, правду, ничего, кроме правды.

– Я, Сережа, поэтому, собственно, и вернулась сегодня. Он к Ирке нагрянул как снег на голову. Этот… новый знакомый. Без звонка. Мы уже спать ложились.

Ай да Соня! Сережа верит. Сережа кивает.

– Ничего мужик-то? – спросил Сережа. – Ну дай-то бог… Это ж дважды два, Сонька, что все мигрени твоей Ирки – от бабьей неприкаянности, и только! Жалко бабу. Ты видишь – я легко тебя к ней отпустил. Я ж все понимаю.

Он все понимает. Он налил ей чаю в ее любимую чашку. Соня поднесла чашку к губам, сделала судорожный глоток, обожгла гортань, закашлялась. Сережа все понимает. Что, прикажете его бить, ударить сейчас наотмашь, его, все понимающего, ничего не понимающего? Беззащитного, безоружного, нелепого, сонно моргающего близорукими, воспаленными глазами?

– У нас мама, – пояснил он. – Мама и Сашкина Женька. Парня к школе готовят. Весь день хлопочут… Первое-то послезавтра.

Послезавтра – первое сентября. А она и забыла. Соня поставила чашку на блюдце. Если бы Сережа с укором это сказал! Мол, мама и Женька готовят парня к первому сентября, а ты, мать и жена, черт-те где болтаешься, дома не живешь, являешься в половине первого ночи без звонка, истерики и мигрени твоей разлюбезной комиссионно-уцененной подруги тебе дороже, чем сын, стоящий на пороге выпускного класса.

Если бы Сережа сказал это вслух! Тогда бы он Соне помог. Тогда бы ей легче было: слово за слово, упрек на упрек… Легче и проще было бы отодвинуть чашку в сторону, сцепить пальцы дрожащих рук и сказать: «Сережа, я ухожу».

Нет, никакого укора, никаких подозрений, ни ревнивых расспросов, ни желчного брюзжания.

Что же делать? Где взять силы для удара? Соня встала из-за стола, вышла из кухни и остановилась посреди коридора. Провела ладонью по стене. Тысячу лет собирались переклеить обои…

Но это уже не ее забота. Это не ее дом. Как смеется свекровь, там, за дверями комнаты! Сашка ломким баском рассказывает ей анекдот. Несмешной. Ну ладно хоть приличный… Слышно, как стучит утюг, водружаемый на гладильную доску. Это свекровь ему рубашки гладит. Послезавтра первое сентября.

А Соня стоит у дверей комнаты, прижавшись лбом к дверному косяку. Нужно войти.

Андре уедет через полгода. Он все равно уедет. Даже если Соня решится, даже если перестанет лгать мужу. Ну не сегодня, так завтра, послезавтра. Ей нужен еще один день. Она еще не готова. Она еще не может сказать: «Сережа, я ухожу!»

Послезавтра закончится лето. Будет осень. Первый день осени. Это последний срок. Да, первого сентября. К первому Соня накопит силы для удара. Броня крепка. Она войдет в дом и скажет. «Сережа, я ухожу».

Она перестанет лгать мужу.

Она начнет лгать Андре. Да, лгать, потому что он все равно уедет. Над Ла-Маншем мокрый снег, там Мари-Луиз, Натали и жена, о которой он, умница, не желает говорить дурно. Он уедет через полгода. Он не должен знать о том, что Соня свободна. Если он будет об этом знать, тогда ведь и он должен… Ничего он не должен! Тогда и он будет вынужден… Нет, никто его ни к чему не вынуждает! Тогда и ему придется… Нет! Ничего ему не придется! Нет. Ара!

– Господи, да что с тобой? – Сережа неожиданно возник у нее за спиной. Развернул к себе, обнял за плечи. – Поди ляг. На тебе лица нет. Знаешь, моя дорогая, если эта твоя Ирка с ее перманентной депрессухой вот так на тебя будет действовать, то я тебя к ней больше не пущу.

Соня послушно пошла, побрела за мужем в свою комнату. Здесь горел ночник. Здесь все теперь было чужим: чужая комната, чужая постель, чужое окно, а за окном чужие тополя шумят под ночным ветром.

На кровати, поверх покрывала, по-детски свернувшись калачиком, уткнувшись щекой в сведенные ладони рук, спала Сашкина Женя. Новая хозяйка бывшего Сониного дома. Голые розовые пятки, неизменные джинсы с веселой хипповой бахромой. Штук семь разноцветных дешевых пластмассовых браслетиков съехали по тонкой руке едва ли не к острому локтю…

– Привет! Это когда же она успела? – удивленно присвистнул Сережа. – Она Сашке весь день форму подшивала, брючины. На руках. Сто пятьдесят примерок, парень уже по потолку ходил. Настырная. Умаялась, значит. Сейчас разбужу, провожу домой. Она рядом совсем обитает, в Даевом.

– Пускай спит, – поспешно возразила Соня. – Позвони ее матери, предупреди. Я тебе в другой комнате постелю, а сама здесь лягу.

Соня опустилась на краешек кровати и, отвернувшись от мужа, едва ли не с благодарностью взглянула на эту девочку в дешевенькой польской джинсе.

Спи, наглая, хваткая девочка Женя! Спасибо тебе, спи крепко, избавь меня от неизбежной ночной повинности, от пытки. Страшнее нет кары, чем лежать рядом с обманутым мужем, зажмурив глаза, притворяясь спящей…

Спи, Женя, набирайся сил. Отнимешь у меня сына, отнимешь дом, отнимешь Сретенку. Будешь здесь хозяйкой ходить, победно гремя пластмассовыми браслетами, переклеивая обои, запрещая Сереже сметать остывшую яичницу прямо со сковороды, подрубая Сашке школьные брюки… Провожая его на работу, рожая ему детей, шепча ему ночью, вот здесь же, на этой постели – Сережку, старого, спившегося дурня, выживете из спальни в два счета, – шепча: «Ведь замечательно можно разменяться! Сретенка, центр. Нам двухкомнатную и папе что-нибудь… в Бирюлеве…»

Спи, девочка. Это твой дом. Это твоя жизнь. Мне здесь места нет. Я сама так решила.

– Мама, ты? – раздался Сашкин шепот за спиной. – Привет, мам.

Сын. Длинный, нескладный, узкоплечий. Кто-то его неумело, вкривь и вкось постриг: правый висок ниже левого, челка зигзагами.

– Тебя кто стриг? – спросила Соня, осторожно сжав его ладонь, такую большую, вдвое больше ее собственной.

– Женька. – Сашка присел рядом с матерью, с нежностью глядя на свою спящую красавицу. Потом перевел взгляд на Соню, как бы призывая разделить с ним его восхищение Женей, ее браслетами, ее джинсовой бахромой, ее розовыми детскими пятками, ее железным норовом и тем, как она его безбожно обкорнала, неважно, что челка синусоидой, важно, что сама стригла.

Соня взяла его большие ладони в свои, маленькие. Сын сидел рядом, обожаемый, отнятый, стесняющийся матери, этого внезапного, несвойственного ей порыва.

Сына отняли. Сама отдала. Не отдам!

Сретенку отняли. Сама отдала. Забирайте!

Соня сама так решила. Зато у нее будет полгода любви. Полгода свободы. Это так много! На десять жизней.

Сашка осторожно высвободил руки, изнемогая от неловкости. Белую рубашку, еще хранящую жар Полининого утюга, он набросил на узкие плечи. Ничего, он еще успеет раздаться в плечах, заматереть… Все впереди. Броня крепка.

– Саша, послушай меня, – тихо сказала Соня. – Если тебе когда-нибудь кто-нибудь скажет обо мне дурно…

– Кто, мама?

– Неважно. – Только без слез! Держись! – Если кто-нибудь скажет тебе обо мне плохо…

– Да кто? Ты о чем, мам?

– Ты не верь. Ты не верь, Сашенька. Никому не верь. Никого не слушай. Только меня, Сашенька. Ты мой сын. Я твоя мать. Когда они тебе…

– Да кто? Кто, мама?

– …ты вспомни мои слова, сынок. И не верь им. Ты не верь им, мой милый.

1 сентября 1983 года

Она думала о своих предках. Она мысленно благодарила их, посылая им безмолвные, благодарные приветы – всем, всем, неведомым, далеким, разбросанным по миру, жившим сотни лет назад, десятки лет назад, давным-давно завершившим недолгий ли, долгий ли путь земной.

Соня благодарила их сейчас, теперь, сегодня, лежа рядом со спящим Андре, глядя на него спящего. Все его прабабки, прапрадеды, бабки, деды – все, все: суровые каталонцы-виноградари, французы – обитатели угольных рудников, француженки-южанки, и русская бабка-оружейница, и бабка со стороны отца, в ней есть капля русской крови, – все они, эти мужчины и женщины, однажды встретились на земле, соединив свои жизни, зачав своих детей, продлевая род, прорастая друг в друге, готовя, неминуемо приближая Андрюшино явление. Явление Сониного божества в мир сей.

Всем, всем им Соня мысленно, истово, многократно кланялась теперь. Она лежала на животе, уткнувшись подбородком в сведенные локти рук, правый ее локоть покоился на его груди, там, где вмятина от давнего шрама, белый росчерк на смуглой горячей коже. Он смугл – привет тебе, каталонец! У него тонкий, резкий, породистый профиль – это его бабка-француженка, уроженка блистательной Ниццы… Он скуласт, ширококостен, плечист – спасибо русской оружейной родне.

Спасибо вам всем, давние дальние незнакомцы. Если бы не вы, не сплетение ваших жизней, не слияние ваших кровей, не соединение судеб в урочный, заглавный час, Сонина жизнь не была бы наполнена смыслом и радостью. Сонина жизнь не случилась бы, не состоялась.

Андре открыл глаза. А кому кланяться за васильковые, синие-синие, цвета летнего полуденного неба Андрюшины глаза? Какой прабабке? Какому прапрапрадеду?

– Я долго почивал? – спросил он, притянув Соню к себе.

«Почивал»! Словечко из бабушкиного эмигрантского сундука.

– Час, наверно. Может, больше. Уже закат, видишь?

Андре сел на постели, давя зевок. Взглянул за окно, восхищенно цокнув языком. Створки окна приоткрыты, лес совсем рядом. Кроны дубов, верхушки берез и ясеней освещены закатным солнцем.

– Здесь даже дубья! – восхитился он.

– Дубы, а не «дубья», дубинушка мой.

– Пойдем теперь в чащу! Да? Будем каждый вечер творить променад!

– Какая чаща, опомнись! Какой променад? – засмеялась Соня, но Андре уже стаскивал ее с постели, скорей, скорей, пока солнце не село, пока вечернее небо алым пламенем полыхает, пока лесная земля хранит тепло последнего летнего дня.

Нет, уже осень, первый день осени.

– Андрюша, сегодня у сына первый день занятий. Мне сегодня нужно домой…

– Опять?! – Он уже тащил ее за собой вниз по лестнице, на ходу застегивая на ней блузку. – Опять домой? Не спущу тебя! Баста!

И Андре вывел ее во двор, крепко держа, по-хозяйски обнимая, охваченный внезапным веселым порывом, всплеском французского южного сумасбродства: променад! Лес! Закат! Дубья!

Вот овражная узкая тропинка… Глинистая лесная земля, желтые еловые иглы, дубовые листья, крохотные твердые зеленые желуди…

– Желуди! Андрюша, смотри!

Он поднял желудь, попробовал его на зуб, скорчив шутливую гримасу.

– А у вас каштаны… Да? – спросила Соня с внезапной тоской, стоя рядом с ним на дне лесного оврага.

Невдалеке шумел ручей. По мутной, желтой, пенной воде плыли листья, подгоняемые сильным течением, неслись лесные черные коряги. Сухая еловая ветка застряла, запнувшись об острый валун, и крутится, крутится, крутится, будто желтый лохматый волчок.

– У нас каштаны, да, – подтвердил Андре и сунул желудь в карман брюк. – Что ты печалуешься? Ты думаешь: будет день, я уеду к своим каштанам?

– Нет, нет, что ты!

– Соня, послушай меня… – Он протянул ей руку, осторожно ведя через дряхлые, трухлявые мостки. – У французов есть такой… мм… как это… парафраз… образный слог… Не знаю, как это перевести на русский…

Андре произнес по-французски, и Соня повторила за ним, как смогла, уже соскочив с мостков, поднимаясь вверх по склону:

– Плезьон де ля ви… Красиво.

– Вот-вот. Я пробую найти перевод. «Радость к жизни». Да? Список радостей. Самых простых радостей. Надо уметь их почуять. Вкусить. Понимаешь? Взять на вкус. Жизнь должна быть… как это… Как цепь простых радостей. Одна наплетается на другую…

– Нанизывается.

– Да, хорошо. Из этих звен… звеньев состоит жизнь. Французская жизнь… Я не хочу тебя печаловать, но я так наблюдаю… Я вижу: русская жизнь – ахи, охи, много слез, всегда недовольно всем. Ты уедешь к своим каштаны. Я должна быть сегодня в свой дом. Все грустно, будем плакать. Так?

– Нет, – смеясь, возразила Соня.

Они одолели спуск и подъем и стояли теперь на вершине оврага. Перед ними была лесная поляна, с трех сторон окруженная темной стеной осеннего тихого леса, – вот куда они попали, два Робинзона, ступившие на подмосковный обитаемый остров.

Андре огляделся. Синие глаза его весело и жадно блестели – он нашел эту землю, он открыл ее, он привел сюда свою женщину. Никто никогда до него не видел этой поляны, этого леса, этого стога – вон, справа, невысокий, приземистый стог.

– Пойдем в этот сноп! – властно приказал Андре.

Он сжал Сонину руку и повел за собой, и Соня послушно пошла за ним. Совершеннейшее дитя. Великовозрастное французское долговязое дитя. Он желает нанизывать простую радость на простую радость. Изволь, мое солнышко. Сплетай свою легкую, яркую, пеструю цепь. «Плезьон де ля ви». Плети, плети ее еще полгода. Только бы я потом на горле ее не затянула… Нет, грех так думать!

Подойдя, Андре нырнул в этот стог, утянув за собой Соню. «Мы падаем!» Тонкие копья свежей соломы, запах сухой травы, рука Андре, его плечо, его губы… Вечернее низкое небо, бледный серп месяца, белый, размытый, тающий след реактивного самолета… Здесь рядом какой-то аэродром. Да? Нет?

– Как хорошо! – произнес Андре. – Счастье. Вот это счастье. В полную меру. Да?

– Никогда не говори об этом вслух.

– Почему? – удивился он.

– У древних римлян было такое поверье. Такое правило, что ли… Нельзя показывать, что ты счастлив. Нельзя говорить об этом вслух. Абсолютное счастье – привилегия богов. Если простой смертный скажет: «Я счастлив», боги прогневаются и пошлют на его голову кару небесную. Это называется «Зависть богов».

– Суеверы твои римляне! – Андре обнял ее, мешая ей говорить. – Дураки побитые.

– Набитые, – поправила Соня. – Нет, в этом что-то есть. Я это где-то когда-то прочла и запомнила. «Зависть богов».

– Пускай завидуют.

– Вот ты мне – про «Плезьон де ля ви», а я тебе – про «Зависть богов»…

– Смотри, колесья! – перебил ее Андре, сев в стогу и притянув Соню к себе. – Колесья от… Как это? Русские сани? Тележка?

– Сани, сани… – Она проследила за движением его руки. Совсем рядом, в десятке шагов от стога, темнели два старых тележных колеса, почти вросших в землю, едва заметных в высокой полевой траве. – Это колеса от саней. – И она усмехнулась, вспомнив свое же: «Готовь Соню летом, а телегу…» – Это чья-то телега тут развалилась, Андрюша. Лет сто назад.

– Помнишь Бернара? – спросил он, помолчав.

Бернара? Еще бы! Огромный, шумный, веселый французский медведище. Могучие мохнатые лапы, жар необъятной ладони. Картошка в мундирах. «Я волнуюсь, заслыша французскую речь…» «Нормандия – Неман». Две недели назад. Вечность назад.

– А почему ты спросил? Помню, конечно.

– Я глядел на эти колесья. Я вспомнил. – Андре осторожно вынул соломинку из растрепанных Сониных волос. – Бернар начал тебе свой рассказ. Он не успел. Помнишь Надя? Его русская Надя?

Русская Надя, подавальщица в столовой летного городка, фронтовая любовь Бернара. Что-то в этом нарочитое, как в плохом кино.

Что же, жизнь иногда похожа на плохое, сентиментальное, слезливое кино. А плохое кино иногда похоже на жизнь. Так бывает. Ничего в этом стыдного нет. Бывает. Вот они сами, например. Француз и русская. Сидят в стогу. Нет, лежат… Уже лежат. Они лежат в стогу и целуются. Вечер, первый день осени. Теплынь, тишина. Они целуются. Старомодное, сентиментальное кино. Так не бывает.

Бывает, бывает! Все бывает на свете.

– Бернар не успел рассказать тебе все, до финала. Кончилась война. Он вернулся во Францию. Надя осталась в Союзе. Ну вот… Они забылись друг другу. Бернар вышел за свою жену. Да? Так у вас говорят? Сын. Потом дочь. Снова сын. Он не помнил Надю. Протекло много лет. Однажды… Вот теперь, совсем теперь, в эта весна… Бернар проснулся ночью у себя дома, в Биарриц. Измокший от пота. Сердце колотит. И он понял: ему снилась эта женщина.

– Вот эта подавальщица? Надя?

– Да, так. – Андре снова сел в этом рыхлом стогу, сцепив руки под коленями, заметно волнуясь. – Бернару снилось, что Надя сидит лицом к нему. В этой, как ее… Вот такой, – Андре кивнул на два старых колеса, вросших в землю, – в сани… Надя сидела в сани, повязанная в белый платок. Уже немолодая. Сани отходили назад… Надя улыбалась ему и махала ему рукой.

– Это она с ним прощалась, – догадалась Соня. – Наверное, в тот самый момент, когда она приснилась Бернару, она…

– Она умерла. Да. Так. Он потом это узнал. Он стал искать ее. Через ЮНЕСКО, через Красный Крест. Он знал, что она жила в Вязьме. Он приехал в Союз. Он нашел ее адрес, ее семью. Она умерла в тот час, когда она приснилась Бернару. Он потом все сосчитал. Он это понял. Ему показали ее фото. Немолодое фото. Это было то лицо, которое он видел во сне.

Андре замолчал, глядя на Соню. В синих глазах его блестели слезы. Сентиментальный и жесткий, простодушный и умудренный, ненаглядный… Обожаемый. Родной.

– Ладно, я тебе обещаю… – Соня старалась говорить насмешливо, почти грубовато. Она сейчас нарочито скажет «помру» вместо «умру», надо сбить эту трагедийную ноту, просто древнегреческая трагедия какая-то романо-саксонско-античная. – Я тебе обещаю, Андрюша. Когда я помру, а помру я раньше тебя, потому что старше… Когда я испущу дух – я тебе тотчас приснюсь. Это будет не ско-оро… Ты будешь старый, знаменитый, богатый, толстый газетный магнат. Купишь свою «Юманите» с потрохами. Будешь коммунист-монополист-капиталист…

– Не буду, – перебил ее Андре неожиданно резко. – Я не буду покупать «Юманите».

– Да ну? – удивилась Соня. – Ты что, успел разочароваться в коммунистических идеалах?

– Не насмешничай! – отрезал он, отвернувшись. Он сидел, глядя в сторону, уставясь на эти березы и «дубья», почти черные, васнецовские, сказочные. Быстро темнеет – сентябрь. И холодно совсем по-осеннему, только что было тепло и уютно, теперь тянет сырой ночной сентябрьской прохладой. Но уходить не хочется.

– Это моя боль, – наконец буркнул Андре, по-прежнему глядя в сторону, зарывшись одним плечом в стог. К другому плечу прижалась Соня. Она приникла щекой к теплой, тонкой ткани его рубашки, сухие травинки прилипли к рукаву, надо бы их убрать… – Я не могу тебе говорить про мои смятения. Не хочу прибавлять политику в нашу любовь. Как это у вас… Капля ложки…

– …в дегте меда, – подхватила Соня, тихо смеясь. «Деготь меда». Вот оно, Сонино определение любви. – Не говори, Андрюша. Я и так поняла. Ты разочарован.

– Я не… не… Это не тот термин! – заорал он, повернувшись к ней так резко, что Соня едва успела отпрянуть в сторону. Господи, какие в нас страсти дремлют! – Я… Я воз-не-го-дован! Так?! Одна ложь! Только ложь!

– Успокойся, Андрюшенька… Так хорошо было, зачем ты…

– Это идеалы моего отца! – кричал Андрюшенька, глядя на нее и не видя ее, возбужденно жестикулируя, нелепый, смешной, растрепанный, с нитями соломы, застрявшими в темных взлохмаченных волосах. – Мой отец божетворил все ваше! Моя русская тетка была в Сопротивлении! Когда полетел ваш Гагарин, мой отец плакал и пел Марсельез! Мой… как же… Двойной брат… мой кузен… Его звали Юрий – в честь Гагарин!

– Господи, при чем тут Марсельез? – прошептала Соня, пытаясь обнять его и успокоить.

– Все это ложь, – угрюмо повторил он. – Я приеду в Париж. Что я скажу отцу? Все давно не хотят вам верить! Все! Только я и мой старик, два кретина. Два барана. Что я ему скажу? Что я скажу, когда приеду?!

Когда он приедет… Когда он приедет в Париж… Он приедет. Он уедет. Как больно! Как об этом не думать, как научиться об этом не думать? Не помнить? Забыть? Не получится забыть, он сам ей об этом напомнит.

Андре осекся и пристыженно замолчал. Наверное, все сейчас написано у Сони на лице: и смятение, и горечь.

Он обнял ее. Что за бред! О чем они говорят, зачем они говорят, зачем вообще говорить, восклицать, возмущаться, что-то друг другу доказывать? Все это вздор – русские, французы, коммунизм, социализм, «Юманите», Марсельез, «Зависть богов», «Плезьен де ля ви»… Чушь собачья!

Мужчина и женщина. Поляна, темная стена леса, первый день осени, ночь, уже совсем ночь. Полуразрушенный стог, прохладный лесной воздух.

– Тебе хладно? – чуть слышно спросил Андре. Голос его срывался от нежности и раскаяния.

– Хладно. Мне хладно, Андрюша.

– Соня… – Он опустился вместе с ней на колкий соломенный настил. Иглы сухой травы кололи щеку, но тепло его руки защищало ее. – Соня, это был наш маленький Бородино, так?

– Да, Буонапарте. – Соня зажмурилась, потому что клочья соломы сыпались сверху, весело шурша. Как остро, как сильно пахнет сухой травой! И полынью, и сладким полевым клевером. Пахнет летом. Готовь Соню летом…

А лето кончилось. Сегодня – первый день осени. Андре шептал полубессвязно, целуя ее:

– Поверженные французские войска…

– Побежденные, Андрюша.

– Да, так. Мы сдаемся на милость победителя.

– Это я тебе сдаюсь.

Лето кончилось. Ничего, у нас еще осень впереди. И зима. А зимы у нас, господа французы, долгие-долгие, русские зимы без конца и без края, метель, да поземка, да студеные ветры, короткие дни, длинные ночи, наши ночи, Андрюша.

2 сентября 1983 года

Тонконогие пигалицы толкали друг друга острыми локотками, смеялись на весь автобус, то и дело поправляя широкие кружевные лямки белых школьных фартуков, сползающие с плеч.

Белые капроновые банты, белые парадные фартучки, белые гольфы. Половина восьмого утра, они едут в школу. Вчера была линейка, сегодня – первый день занятий, они стоят у пыльного окна автобуса, щурясь от солнца, заливисто хохоча, жадно и пристрастно оглядывая друг дружку: у кого банты пышнее, у кого оборки затейливей? И у кого какой букет, они и сегодня с букетами, подлизы. У кого какой и кто первый успеет всучить свои дачные астры выдре, гадюке Лен Петровне, может, она подобрела за лето-то, она вроде замуж вышла опять?

Соня разглядывала их, прислушивалась к их птичьему щебету, сидя у окна, на полураспоротом, продавленном сиденье старенького микрорайонного автобуса-доходяги.

Половина восьмого утра. Она возвращалась домой. Андрюша уехал раньше, умчался к семи, в семь пятьдесят у него машина в летный городок, в «летальный», он делает серию репортажей о наших доблестных «летальщиках».

Соня его проводила, приготовив завтрак. Так чинно, так славно, так по-семейному они пили чай на пустой кухне, где ничего еще нет, кроме газовой плиты. Все будет, все будет…

Они стояли у окна, держа в руках по чашке, а блюдца поблескивали на подоконнике. Андре купил чайный сервиз, дулевский, дивной красы: зелено-золотые широкие листья, медвяно-золотые райские яблоки.

Догадался, умница, вот Соня – нет, Соня совсем потеряла голову от избытка чувств, от всех своих безумств и метаний!

Ничего, ничего, она сегодня же… Да, не откладывая, сегодня же займется домом. Какая это радость, оказывается! Какое это наслаждение, как упоителен, священнодействен поход в магазин «Тысяча мелочей»! И в магазин «Все для дома». Все для дома, все для победы. Наше дело правое, победа будет за нами.

Да, Сережа. Наше дело правое. Прости, коли сможешь.

Наше дело правое. Прости. От метро «Беляево» до метро «Колхозная площадь», до Сретенки – рукой подать. Прямая ветка. Двадцать минут в метро. Потом Соня откроет дверь своим ключом. Прямая ветка. Главное – прямо, прямо, не сворачивать, не кружить вокруг да около, не метаться. Прямо смотреть Сереже в глаза. Прямо держать спину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю