Текст книги "Зависть богов, или Последнее танго в Москве"
Автор книги: Марина Мареева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
– Нет, я тебе говорю, это сообщение ТАСС!
– Хорошо, Валера, если ТАСС – то где конкретика, Валера? ТАСС – это хотя бы конкретика какая-то…
Два мужика, держась руками за поручни, нависли над ней, возбужденно переговариваясь.
– Вот именно, что «какая-то»… Значит, не могут пока всего сказать. Не могут, не хотят. Ты пойми, там же люди были! Представляешь сколько?
– Представляешь. А где он упал-то? Куда?
– Хрен его знает…
Господи, о чем они говорят? Мужики неисправимы! Соня взглянула на них со снисходительным сожалением. Такое солнце, последние солнечные жаркие дни, снова жарко, дивное, безмятежное, сентябрьское утро. Подмосковный лес плывет за окном автобуса, зелено-золотой, нарядный, веселый, как Андрюшины новехонькие дулевские чашки-блюдца… Такая красота, такое чудо! А они долдонят себе про свой ТАСС, про какую-то никому не нужную конкретику…
Как смеются эти девчонки в белых фартуках! Всегда, всегда Сонино сердце щемило от сладкой тоски, всегда, в первые дни сентября, стоило только взглянуть на эти банты и кружевные фартуки, и лиловые растрепанные астры, и красные галстуки с мятыми краями…
Какая горькая, сладкая, саднящая душу отрада – напоминание о собственном детстве, канувшем в Лету, бесследно растворившемся, бесследно, безвозвратно! Какое безжалостное напоминание о том, что жизнь почти прошла, промчалась, отшумела, безрадостно и бестолково!
Так было раньше. Сегодня все иначе. Сегодня Соня другая. Сегодня ее жизнь наполнена смыслом и радостью, просвечена счастьем, как этот осенний, зелено-золотой, дулевский лес – сентябрьским, ровным, ярким солнцем. Напоследок. Неважно! Не страшно! Оно еще полгода будет ей светить.
– Они сказали: неопознанный летающий объект. – Автобус качнуло, и один из двух зануд, нависающих над Соней, невольно навалился на нее, отпрянул в сторону, буркнув: – Извините… Они, Валера, сказали: неопознанный объект. Сбили, потому что он не вступал в контакт. Ты понимаешь?
Соня покосилась на них почти раздраженно. Старые дурни, посмотрите в окно! Забудьте на миг о своих объектах-контактах!
Вот она – осень. Вот оно – солнце. Соня уже блаженно улыбалась, отвернувшись от этих двоих, прижавшись щекой к теплому, прогретому солнцем стеклу автобуса.
Осень. Лес. Солнце. Оно еще полгода нам будет светить.
– Сережа…
– Замечательные оладьи! – похвалил ее муж. – Как ты их делаешь?
– Кабачок туда тру. – Соня стояла у раковины, держа терку под струей холодной воды. Струя била из крана, и брызги летели в разные стороны. Она минут пять уже вот так била. Минут пять брызги летели, летели, летели… Ну же, решайся. У тебя получится. Броня крепка!
– А почему ты не подошла к телефону? Я звонил твоей депрессивно-комиссионной наперснице часов в восемь утра. Она сказала, ты еще спишь. Я велел тебя разбудить, а она мне передала, что ты не хочешь сейчас разговаривать.
Вот, Соня, вот! Он сам тебе невольно помогает. Закрой кран. Повернись к мужу. Скажи: «Я не могла с тобой разговаривать, потому что меня там не было. Я стояла у окна в Беляеве. Чай пила из дулевской чашки. Я, Сережа, от тебя ухожу».
Но вместо этого Соня выдавила, глядя на струю холодной воды:
– У меня голова болела. Не хотелось ни с кем разговаривать. Даже с тобой.
Вот так. Трусливая, жалкая, лживая дрянь. Твоего боевого запала хватило на двадцать минут. От метро «Беляево» до метро «Колхозная площадь». Трусливое ничтожество. Вышла на «Колхозной», добрела до эскалатора на ватных ногах. Страшно. Стыдно. Жалко Сережу. Оладий вот ему напекла гору целую. С кабачком.
– Они, Сережа, повздорили, Ирка и ее друг.
Давай, давай, выкручивайся. Тебе не привыкать.
– Недолго музыка играла, – злорадно заметил Сережа. Он Ирку не любил, едва терпел. Тем великодушнее, тем благороднее была его жертва: отпустить жену к этой мешочнице с ее одесской скороговоркой и накладными ногтями в красно-белый горошек.
Соня туго закрыла кран и повернулась к мужу:
– Сережа, я хочу тебе…
Нет, нужно дождаться, чтобы он прожевал, проглотил эти оладьи, а то подавится… Оладьи удались на славу, пропеклись – не подгорели, тонкие, маленькие, круглые, золотистые, как шляпки подмосковных опят… Скоро грибы пойдут… По грибы пойдем с Андрюшей…
– Нет, в самом деле, как ты их делаешь? Объеденье!
– Кабачок туда тру, Сережа.
Сейчас, сейчас… Пусть он их проглотит. А то поперхнется от неожиданности, подавится.
– Кабачок? Обалдеть! Совершенно не чувствуется! А если туда…
– Я тебе изменила, Сережа.
Все. Все. Мы падаем. Куда уж глубже! Вот оно, дно, сейчас она коснулась его ладонью.
– …если туда патиссон потере-е-е… Чего? – И Сережа очумело уставился на Соню.
Дошло до него. Рука, потянувшаяся было за последними оладьями, замерла, так и зависнув над тарелкой. Сережина трудовая, неутомимая правая рука с профмозолями на пальцах, попробуй-ка из года в год, изо дня в день долбить, долбить, долбить по стертым клавишам старенькой пишущей машинки.
– Я тебе изменила. – Не отводи глаз, в глаза ему гляди, прямо! Прямой взгляд, прямая спина, прямая ветка. Броня крепка. – Изменила, Сережа. Первый раз в жизни.
Сережа опустил руку на скатерть. Выражение лица у него было глупейшее – детское, жалкое, растерянное, недоумевающее. Его только что ударили. Что с этим делать? Что предпринять? Когда бьют чужие – нужно дать сдачи. А когда бьют свои? Своя?
– В первый раз? Ну надо же когда-то начинать. – И Сережа коротко, сипло рассмеялся. Он еще пытался спрятать голову под крыло, зажмуриться, уткнувшись клювом в тусклые, растрепанные перья, бедный страус! Уж лучше бы кричал, топал ногами, ударил ее.
– Я больше не могу тебе врать, – сказала Соня, стиснув в руках мокрую терку. Больно. Вот и хорошо, что больно. Сейчас больнее будет. Ничего, теперь можно вытерпеть любую боль. Главное – решиться на нее. Решилась – терпи. – Я не могу тебе врать, потому что я тебя уважаю. Я тебя давно не люблю. Прости. Ты знаешь. Но я тебя уважаю, Сережа. Себя тоже.
Зазвонил телефон. Сережа не спешил снимать трубку. Он смотрел на Соню. Теперь уж никуда не спрячешься. Слово сказано. Дело сделано. Теперь Сережа смотрел на нее с яростью, с омерзением. Как на чужую. Как на чужую, только что нанесшую ему внезапный удар. Когда бьют чужие, следует ударить в ответ.
Телефон умолк, слава богу. Соня подошла к столу и зачем-то поставила терку на скатерть.
– Сережа, пойми, я не могу… Я не могу ложиться с тобой в постель, когда я… Если накануне я…
– Понятно, – перебил ее муж. – Была с другим. Не можешь. Очень благородно с твоей стороны. Я растроган. Сейчас заплачу от умиления. Высокий класс! Ты даже собственные грешки умеешь подать как благодеяние!
– Это не грешки, – тотчас возразила Соня. – Я его люблю. Я люблю, Сережа.
Снова телефон, господи, что же это такое? Соня вышла в коридор, подняла трубку, глухо произнесла:
– Да. Я слушаю.
– Сонька, я ж знаю, что вы дома! – услышала она голос Игоря Старицкого. – Сонь, что там за самолет? Вы в курсе? Дай мне Сережку! Я проснулся только что, мне приятель звонит, а я ничего не…
Сережа ворвался в коридор, вырвал из Сониных рук телефонную трубку. Понятно. Начинается буря. Ничего, ничего, теперь все легче. Решилась – терпи.
Сережа выдрал штепсель из розетки, что есть силы дернув на себя шнур. Он не знал, что делать со своей болью, как избыть эту боль. Можно грохнуть телефонный аппарат об пол. Можно сбросить со стола тарелку с двумя остывшими, по-сиротски прилепившимися друг к другу оладьями. Можно схватить эту злосчастную тарелку и запустить ею в стену…
– Сука! Тварь! Шлюха! – орал Сережа, идя на кухню вслед за Соней. И он в самом деле схватил со стола тарелку и запустил ею в стену. – Кто? С кем?! – Он прижал Соню к стене. – Кто? Из театра? В Останкине?! Сука!
Он тряс ее за плечи, и Соня билась затылком о стену. Ничего, она вытерпит. Только бы не убил. Ей нужно остаться живой. Еще на полгода.
– Кто?! Стерва! На старости лет! – Сережа еще колотил ее затылком и спиной об стену, но удары были слабыми, и голос слабел. Он выдохся. Он выкричал, выбил из себя свою боль, этот первый, самый плотный сгусток боли.
Хлопнула входная дверь.
– Пусти, это Сашка. – Соня оттолкнула от себя мужа. – Отвернись к окну, у тебя лицо пятнами…
Сережа послушно отошел к окну и отвернулся. Ах, жизнь, нелепая штука – жизнь! Только что убивал, громыхал, выдирал шнур – теперь безропотно подчинился Соне. Стоит, отвернувшись к окну. Плечи понуро повисли, руки засунуты в карманы брюк – хоть этим бессильным жестом пытаясь отстоять свою мужскую самость, свою неуязвимость. Да ничего от нее не осталось! Все растоптано, все разрушено, все.
– Ни фига себе! – присвистнул Сашка. – Вы чего тут? Дрались, что ли?
– Дай мне совок и веник, – сухо скомандовала Соня, оглянувшись на сына, стоящего на пороге кухни.
Вот он стоит, обожаемая, родная дылда, в новом школьном костюме, покупала костюм Соня, подшивала девочка Женя. Ремень школьной сумки перекинут через Сашкино плечо, сумку тоже Соня покупала, в начале августа, в другой жизни, другая Соня, примерная мать, верная жена, как давно это было! Две недели назад. Жизнь назад.
– Ты почему не в школе? – рявкнул Сергей, не поворачиваясь к сыну лицом, выполняя Сонин приказ, не желая, чтобы Сашка увидел его потную рожу, бледную, в красных пятнах. Это у него такая реакция на шок Нужно будет компресс ему сделать, заварить ромашку.
– Химичка заболела. – Сын протянул Соне совок и веник. – Нет, правда, вы что, дрались тут? Да?
Надо будет заварить ромашку. Никуда ты не денешься. Какие бы зелено-золотые леса ни ждали тебя в благословенном Беляеве, здесь твой сын и отец твоего сына. Ты прожила с ним полжизни. Он слаб и сломлен, он раздавлен нежданной бедой. Вот и разрывайся как хочешь, раздирайся между зеленым беляевским золотом и отвергнутой, оставленной тобою Сретенкой. Делай что хочешь, но изволь заварить Сереже ромашку. И вычитать, выправить партизанскую лабуду. И оладьи испечь с кабачками.
Ничего. Она всюду успеет. Теперь все легче. Теперь можно не врать, не ловчить. Теперь как на крыльях. Подлая, счастливая Соня. Только затылок ноет от ударов.
– Иди в школу, – пробубнил Сережа, не поворачиваясь к сыну.
Сашка тут же вспылил, уставясь в сутулую отцовскую спину:
– Ты меня гонишь, что ли? У меня времени вагон! Да, кстати, вы слышали? Сообщение ТАСС. Наши неопознанный летающий объект подбили. Сегодня ночью. Кажется, под Владивостоком. Нам физик сказал.
Он произнес это важно, очень значительно, упиваясь тем, что он, как взрослый, уже на равных с отцом – обсуждает последние новости. И взрослое, солидное слово «ТАСС» он выговорил степенно, как можно дольше растягивая эти свистящие «СС», дурачок, смешной, долговязый…
– Какие, к черту, объекты?! – заорал Сережа и, не выдержав, повернулся к сыну. Пятна на его щеках и скулах стали еще ярче.
– Не ори, – буркнул Сашка, надувшись. – Физик говорит, может, это летающая тарел…
– Ты нам зубы не заговаривай! – перебил его Сережа. – В школу! Живо!
Сашка молча вышел из кухни. Через минуту хлопнула входная дверь.
Соня наклонила совок над мусорным ведром. Осколки неопознанной летающей тарелки с грохотом упали на его дно. Отчего над Владивостоком тарелки летают, Соне неизвестно. Почему они по Сониной кухне летают, это она в состоянии объяснить.
Но это уже не Сонина кухня. Это не ее дом. Это не ее дом, но здесь живет ее сын. И Соня сказала, повернувшись к мужу, стараясь говорить СПОКОЙНО И ровно:
– Мальчик ни о чем не должен знать. У него выпускной класс. Трудный год. Год мы должны с тобой продержаться. Скажем Саше, что я живу у Ирки. Ей сейчас плохо, я должна ее поддержать. Я каждый день буду приходить к вам, Сережа. Стирать, готовить, уроки его прове…
– Я тебя убью. Удавлю, – устало пообещал муж, перебив Соню на полуслове.
Ничего он ее не убьет. Он выдохся, щеки в красных пятнах. Надо ему ромашку… Теперь все легче. Он понемногу привыкнет. Все легче. Больше не нужно лгать.
Он ее не убьет. Соне необходимо быть живой. Еще полгода. Потом делайте с ней что хотите. Но эти полгода Сонино время. Время жизни, время женщины, сигналы Точного Времени. Самого точного.
Соня шла вдоль края тротуара, нетерпеливо вытянув вперед правую руку, голосуя пролетающим мимо машинам. Она дрожала от нетерпения: скорее, скорее, скорей! Она торопила время, подхлестывала медленное, сонное течение теплого сентябрьского дня. Нужно перетерпеть, переждать, отбыть пять долгих часов в присутственном месте.
Зато потом, после шести вечера, сонное, неподвижное, неповоротливое время словно с цепи сорвется. Оно рванет вперед, стремительно, не догонишь. Оно помчится вперед, теперь каждая минута будет иметь свою цену, каждый час будет на вес золота.
Нужно собрать вещи, самое необходимое, на первое время. Отвезти Сашку на выходные к старикам на дачу, пусть мальчик побудет там. Подальше от Сережиных истерик, от разбитых тарелок…
Нужно будет поговорить с сыном. Не сказать ему правды, но и не солгать. Как это сделать? Как?! Вот придет эта минута – и слова найдутся.
Мать, отец, Сережа… Соня найдет нужные слова для каждого. Настанет час – слова найдутся…
За окном машины мелькали пролеты Крестовского моста. Соня оглянулась назад – Рижский вокзал. «Вокзал, несгораемый ящик разлук моих, встреч и разлук»… Это Пастернак Это твоя жизнь. Вокзал, растерянное, потное лицо Фридриха, отступающего от Сони к дверям вагона… «Вокзал, несгораемый ящик». Все встречи – позади, впереди – разлуки.
Еще мелькали за окном такси пролеты Крестовского моста. Внизу железная дорога, там мчится состав.
Железная дорога. Соня теперь тоже железная. Броня крепка! Полчаса назад Сережа бросил ей, уходящей, в спину: «Стерва. Железная стерва. Всю жизнь в тургеневскую девушку рядилась, а я верил. Дурак!»
Стерва? Железная? «Вокзал, несгораемый ящик..» Называйте как хотите! Она и сама себя не пощадит, «…разлук моих, встреч и…». Вот привязалось!
Она и сама себя не пощадит. Но наступает ее время. Нужно быть очень сильной. Прямой, как прямая ветка. Железной, несгораемой, сильной, безжалостной и прямой. Впереди полгода Точного Времени. Нужно ему соответствовать. Нужно быть точной.
Таксист притормозил у центрального входа.
– Сколько? – спросила Соня, открывая сумочку.
– Так вы прям тут работаете? В телевидении? В самом? – Таксист уважительно присвистнул. – Тогда уж вы-то точно в курсе: чего мы сбили-то сегодня ночью? Я «голоса» ловил-ловил – не, ни хрена, наши их с утра глушат по-черному. Что за самолет-то, почему сбили, просветите!
– Я ничего не знаю, простите. – Соня сунула ему деньги и выскочила из машины.
Бегом, бегом… Вертушка пропускника… Суровый лейтенантик минуты три всматривался в Сонино фото на пропуске.
– Это вы? – наконец недоверчиво спросил он.
– Я. Фотография месяц назад сделана.
– Надо же. – Он усмехнулся, протянув Соне пропуск. – Обычно наоборот бывает. На фотографии человек моложе, чем в жизни. А вы…
– Третьяков, ты чего разговорился на посту? – хмуро одернул его напарник.
– Вам на фото лет сорок пять, а вот так… – Третьяков покраснел, даже уши вспыхнули, заполыхали огнем веснушчатые мочки. – А виз… визуально лет на десять меньше.
– Спасибо, – улыбнулась Соня.
Она вошла в лифт, тевешный десант в поднебесье. Спасибо, белобрысенький мальчик в погонах. Соня помолодела на десять лет. Там, на фото, сделанном месяц назад, – усталая, сорокапятилетняя несчастная баба. Тургеневская девушка-переросток. Теперь она выглядит на тридцать пять. Вот что с нами делает любовь. Волшебное снадобье, заветное зелье. Деготь меда. Вот-вот – деготь меда.
Сонины соседи по останкинскому лифту обсуждали какой-то «боинг». Говорили о том, что «Евровидение» транслирует выступление Рейгана… О возможных санкциях… О том, что Америка нам этого не простит. И так отношения хуже некуда, а уж теперь… О том, что все это провокация, тщательно продуманная ЦРУ…
Пусть себе говорят. Соня стояла у самого зеркала, притиснутая к нему толпой. В лифте было душно. Люди возбужденно переговаривались, но все эти быстрые тревожные фразы, полуобмолвки, предположения совсем не занимали Соню, скользя мимо ее сознания.
На десять лет моложе! Она взглянула на свое отражение в зеркале: похудела, глаза стали еще больше… Нужно дотерпеть до шести часов вечера, а уж потом… Потом время сорвется с цепи. Шесть, семь, восемь, девять!
Андрюша обещал приехать к девяти. Господи, как дожить до девяти часов вечера? До закатного солнца, до Андрюшиного нетерпеливого звонка в дверь… Господи, сделай так, чтобы девять часов наступили как можно быстрее! Придумай что-нибудь, сжульничай самую малость! Вот, скажем, сейчас одиннадцать, а через час – половина шестого. Ну пожалуйста! Ты ведь все можешь.
Соня открыла дверь режиссерской аппаратной.
Надо же, все в сборе. Сгрудились возле экранов. Это не ЦТ. Это «Евровидение». Для домашнего останкинского пользования. Домашние запретные радости: тут тебе и Си-эн-эн, и Эй-би-си.
Эй-би-си на небеси… На седьмом останкинском небе, у кончика шприца. Смертельный яд вражеских телесетей, мы его дозируем по капле. Говорят, есть лекарства, в которые добавляют по капле яда, тогда они действенней. Вот и мы: каплю яда от Эй-би-си в нашу советскую, идеологически выдержанную, взвешенную на аптекарских кремлевских весах телевизионную микстуру…
– Андрей Иваныч, здрасте, я сегодня всего на четыре минуты опоздала!
Сонин начальник отмахнулся, не повернув головы. Он смотрел на экран монитора. Президент Всея Америки, неувядаемый, отчаянно молодящийся старина Рональд стоял за трибуной конгресса, жестикулируя с преувеличенным пылом, сверх всякой меры гримасничая. Плохой актер, всего-навсего плохой актер. Вот гримаска благородного гнева, вот гримаска неподдельной скорби. Бездарный актер, все швы видны, грубая работа.
– Лена, ты чего не переводишь? – буркнул Андрей Иванович.
– Сейчас… Так… – пробормотала Лена, режиссерша дневного выпуска. – Ну вот, он опять про это… Советский Союз – империя зла. Русские непредсказуемы. От них можно ждать чего угодно, сегодня ночью они еще раз доказали нам это…
– Козел старый! – процедил Сонин начальник, глянув на Кириллова, сидящего здесь же, у стены. – Да, Игорь? Согласен? Провокатор. Гапон!
Кириллов молчал, хмуро глядя на экран. Соня никогда его таким не видела. Соня привыкла к тому, что Главный Останкинский Лев всегда мил и весел, всегда у него сорок хохм наготове, и все свежие, и все смешные.
– Лен, ты чего молчишь? – нетерпеливо прикрикнул на режиссершу Андрей Иванович. – Переводи! Разучилась, что ли?
– Тут разучишься, – вздохнула режиссерша, вслушиваясь в громовые раскаты президентского баритона. Рейган зазывал, витийствовал, форсируя голос, как старый трагик в провинциальном театре, которому семь лет не давали главной роли. – Он говорит, что сегодняшнее ночное происшествие должно послужить уроком…. Так… для всех цивилизованных стран.
– «Цивилизованных», – хмыкнул Андрей Иванович. – А мы, значит, резервация. Лепрозорий. Тифозная деревня. Да, Игорь? Тифозный барак!
– …и что все цивилизованные страны должны объединить усилия для того, чтобы дать отпор…
– Ага! Я ж говорю – Гапон. Гапон, провокатор. Да, Игорь?
Кириллов поднялся со стула, подошел к телефону и набрал несколько только ему известных цифр.
– Евгений Витальевич, это Кириллов. – Он говорил спокойно и четко, пряча досаду, тревогу, недоумение. Это он умел – владеть собой, своим голосом. Еще бы! Голос – это его инструмент. Он профи. Он ас. – Ну что? Никаких новостей? – Кириллов выслушал собеседника, глядя на экран, на Рейгана, простершего руки к сводам конгресса, к небесам, требуя справедливого возмездия. – Понятно. Я понял. Евгений Витальевич, как же так? Весь мир только об этом и говорит, а мы полдня уж как молчим. Вон у нас… – Кириллов покосился на правую линию мониторов, где на экранах детский сводный хор пел что-то благостное, постное, кабалевское, пастеризованно-пионерское, дружно разевая рты. – У нас «Звонкие голоса детей», «То березка, то рябина». Доколе?
Это финальное «доколе» он произнес добродушно и шутливо, как бы смягчая резкость тирады, непозволительную даже для него, для Кириллова.
– Андрей Иваныч! – Соня дотронулась до начальственного локтя, наконец дождавшись минутной паузы.
Вся эта свистопляска с Рейганом, «империей зла» и с таинственным ночным происшествием скользнула мимо Сониного сознания. Все, что не было связано с Беляевом и со Сретенкой, с двумя полюсами Сониной безумной, вздыбленной, счастливой и горестной жизни, все, что происходило помимо этого, – все и было помимо.
Нужно быть точной, экономной. Сил должно хватить еще на полгода. Она не имеет права расходовать их не по назначению. Только Беляево и Сретенка. Только Андре и семья. Долг перед оставленной семьей. Дверь, которую она распахнет перед Андрюшей. Больше ничего. Больше она ни о чем не хочет знать. Самоизоляция. Табу. Режим строжайшей экономии сил.
Господи, только бы начальник отпустил ее сегодня пораньше!
– Андрей Иваныч, я бы хотела обсудить с вами мой сегодняшний рабочий график. Могу ли я…
– Вы?! – Андрей Иванович наконец повернулся к Соне, отвлекаясь от своего «Евровидения». – А вы у нас больше не работаете. Я уже подготовил приказ.
Она сошла с ума, это очевидно. Иначе чем объяснить то обстоятельство, что вместо оторопи она чувствует сейчас радость и облегчение?
– …Считайте, что вы не прошли испытательный срок. Все эти ваши опоздания и прогулы… В свете последних постановлений об усилении трудовой дисциплины… У нас здесь не частная лавочка. Здесь идеологический рупор страны.
Ну да, шприц. Соня была счастлива. Она сошла с ума. Она теряет уже вторую работу, за неполный-то месяц… Впору рыдать и биться башкой о стену. А она стоит перед бывшим начальником, блаженно, идиотски улыбаясь, кивая, как китайский болванчик.
Нельзя тратить драгоценные осенние дни, благословенные зимние – зимние еще короче, – нельзя их тратить на служебную скуку, на хождение по этим белым, путаным коридорам Всесоюзной Дезинфекторской.
Нужно с Андрюшей быть рядом. Ждать его возвращения, стоя у окна, глядя на осенний золотой лес. И на зимний серебряный. Ждать его прихода, считать минуты, прислушиваясь к звуку шагов.
Какое счастье, что ее гонят отсюда!
– Андрей, так не пойдет, – резко заметил Кириллов.
– А когда я могу получить расчет? – не скрывая радости и облегчения, спросила Соня.
Бывший начальник обомлело, даже с какой-то опаской уставился на нее. Он думает, Соня сумасшедшая. Потерять такое место и сиять при этом от счастья. Клинический случай.
– Андрей, так дела не делаются. – Это милый, добрый, благородный Кириллов. Он обнял Соню за плечи, он намерен ее отстоять.
Спасибо, но ей не нужна защита. Она не желает здесь оставаться. Она желает только одного: чтобы на часах вместо половины двенадцатого дня было семь вечера. Ну хорошо, шесть. Три часа не срок. В девять Андрюша позвонит в дверь.
– Товарищи дорогие, я перевожу или нет? Он уже о возможных санкциях говорит, наш доблестный Ронни! – спросила режиссерша, вслушивающаяся в гневный спич президента Америки.
– Расчет? Ну не сегодня же! Вы что, не видите разве, что сегодня творится? – заметил Андрей Иванович холодно.
– Андрей, я ее не отдам, не зверствуй! – сказал добрый Кириллов, все еще обнимая Соню за плечи.
– Игорь Леонидыч, спасибо, дорогой! Но я сама хотела… Я сама ухожу. Так обстоятельства складываются. Все к лучшему, поверьте.
Все к лучшему. Полдень. Теплынь, ровное, ласковое солнце. Первые дни сентября, лучшее московское время.
«Московское время – тринадцать часов. Передаем экстренное сообщение ТАСС. В ночь на второе сентября тысяча девятьсот восемьдесят третьего года в воздушном пространстве над…»
– А где продавец? – спросила Соня у кассирши. – А вот этот утюг можно посмотреть?
Соня стояла возле прилавка в маленьком магазинчике «Свет», там, где улица Чернышевского перетекает в улицу Богдана Хмельницкого, где незримо сталкиваются упрямыми лбами два этих угрюмых дядьки, патлатый разночинец и воинственный усатый хохол.
– Погодите! – отмахнулась от Сони кассирша, прибавляя звук в транзисторном приемнике. – Дайте дослушать.
Хорошо, она подождет. Надо купить утюг. Соня будет Андрюше рубашки гладить. Сама, только сама.
Еще надо термос купить. Вот этот, красивый, китайский. Только бы денег хватило! Там, в Беляеве, в лесу, у самой поляны, растет куст шиповника. Приземистый, пышный. Ветки осыпаны темно-красными, крупными, твердыми ягодами. У шиповника ягоды? Или плоды?..
Не важно. Сегодня пойдем в наш лес, на нашу поляну. Ведь пойдем же? Пойдем. Дождемся тихого закатного часа. Войдем в наш лес. Соберем шиповник, потом в новом термосе заварим. Это полезно, витамин С. Будем утром стоять у кухонного окна, держа в руках по дулевской чашке. «Это шиповник, Андрюша. Дикая, лесная, осенняя ягода. А во Франции растет шиповник? Ну конечно, растет…»
– Где газеты, Валентина? Ты «Известия» купила? Есть там что? – спросила кассирша у женщины, только что вошедшей в магазин.
– Может, и есть, не знаю. Все газеты смели, только «Пионерская правда» осталась… – Женщина зашла за прилавок.
– Так ты бы хоть у киоскерши спросила, пишут чего про «боинг»-то?
– Девушки, дорогие! – перебила их Соня. – Мне бы вот этот термос китайский… – И она внезапно умолкла, не договорив.
Она увидела лампу. Настольную лампу.
Зелено-золотую. Как сентябрьский лес за открытым окном. Особенную. Вот такая, да, именно такая должна им светить осенними вечерами. И зимними. Соня ее сегодня же купит. Только бы денег хватило! Сегодня же купит, дотащит коробку до лесного форпоста, войдет в новый дом. Поставит лампу на стол. Зажжет теплый свет под матовым абажуром. И сразу станет уютно. Андрюше она понравится.
– Какое чудо! Девушки, она продается? Всю жизнь о такой мечтала! – призналась Соня, восхищенно глядя на лампу. – Господи, какая удача!
Продавщица и кассирша пристально, почти осуждающе смотрели на Соню.
– А чего вы такая радостная? – не выдержала продавщица. – Прям сияете.
– А что, нельзя? – И Соня рассмеялась, заливисто, всласть, от души.
– Да нет, почему, – пробормотала продавщица. – Просто сегодня все какие-то пришибленные ходят. Может, на нас завтра корейцы нападут. Может, звездные войны начнутся…
– Типун тебе на язык! – охнула кассирша.
– …А вы радостная.
– А я счастливая, – уточнила Соня. – Она продается? Да?
Оказалось, не нужно ехать на дачу, везти туда Сашу на выходные. Старики приехали сами. Вот мамина вечнозеленая, вечносоломенная сумка. Вот отцовский зонт.
А зачем они приехали? Неужели Сережа уже успел им обо всем рассказать? И Соня тихо спросила у мужа, вышедшего в прихожую, стараясь не смотреть на него:
– Почему они приехали? Ты что, все им рассказал?
– Они приехали, потому что «боинг», – буркнул Сережа. – Что ты, папашу своего не знаешь? Он уверен, что Штаты на нас бомбу скинут. Сегодня к вечеру. «Если завтра война, если завтра в поход…» А наш бронепоезд стоит на запасном пути.
– Не смей им говорить, – прошипела Соня, ставя на пол коробку с лампой и ногой отталкивая ее в угол, за шкаф. Коробка была теперь вещдоком, неоспоримым свидетельством Сониной новой, отдельной, противоправной жизни. Мать увидит, спросит… Сразу все поймет. – Сережа, смотри, ни слова! Я сама… Постепенно. Их нужно подготовить… Не сегодня. Не теперь.
Муж смотрел на нее исподлобья глазами больного ребенка. Нельзя смотреть в эти глаза! Иначе она дрогнет, даст слабину. Надо быть сильной. И Соня, обойдя Сережу как зачумленного, проскользнула в спальню. Нужно быстро собраться. Только самое необходимое. Надо быть сильной.
Как силен человек в часы своего Точного Времени! Как непробиваемо, отменно силен! Как устрашающе, отталкивающе силен, когда он счастлив!
Вот это платье. И этот костюм. Домашний халат. Белье. Две пары туфель.
Четвертый час пополудни, время уже сорвалось с крепкой дневной привязи, оно мчится вперед, весело и стремительно, само себя подгоняя.
Сережа замер на пороге, молча наблюдая за Соней, сдирающей платья с пластмассовых плечиков. Он смотрел на нее с ненавистью и немой мольбой о пощаде, взглядом уничтожая и заклиная остаться, ничего не прощая и прощая все, что только можно простить.
Только не смотреть на него! Иначе она дрогнет. Останется здесь. Предаст свое Точное Время.
Половина четвертого. Через четыре часа – это совсем скоро – она увидит Андре.
Как страшен тот, кто абсолютно счастлив! Он непробиваем. Броня крепка. Он отгорожен от внешнего мира незримой оболочкой, непроницаемым панцирем своего счастья. Он оберегает свое подлое, свое честное, свое драгоценное счастье так ревностно, так рьяно, так неустанно, так истово, как женщина на сносях оберегает свой плод, держа ладони на округлившемся животе, норовя повернуться спиною ко всему, что сулит ей и ему опасность…
– Ты хоть к старикам зайди, – выдавил Сережа, угрюмо глядя на Сонины шмотки, летящие в полураскрытую дорожную сумку.
– Да, сейчас, конечно… А где Сашка?
– Сашку Женя к цирюльнику повела. Черт подери! – взорвался Сережа. – Почему я должен тебе докладывать, куда пошел мой сын? Куда и с кем? Кто ты такая, чтобы…
– Тихо, тихо! Старики услышат, – шепнула Соня и, осторожно проскользнув мимо мужа, вышла из комнаты. Только бы не коснуться случайно! Не то ожог будет. Сережа добела раскален. Неосторожное прикосновение – и ожог. Крик, свара, драка.
Нельзя. Здесь, рядом, отец и мать. Мой сын! Сережа подчеркнул это голосом, выделил. Значит, Соне еще предстоит битва за Сашку. Все впереди, все еще будет. Если завтра война, если завтра в поход…
Старики сидели за столом, глядя в экран телевизора, работающего с выключенным звуком.
– Здравствуй, мама. Здравствуй, папа.
Старики как по команде повернули головы. Сережа догадался налить им чаю. Он им ни о чем не сказал, сдержался, пересилил себя. Спасибо, Сережа.
– У тебя есть какие-нибудь новости? – отрывисто и суховато спросил у Сони отец. – Вы же там, в Останкине, наверняка все эти Си-эн-эн смотрите, «Антенн-2», «Антенн-3», «Антенн-44»…
– Папа, представь себе, я ничего не знаю. – Соня наклонилась к матери, на миг прижавшись щекой к ее седым завиткам, неумело подкрашенным, почти фиолетовым, опять ее соседская Зоя красила, хапнула пятерку за этот кошмар, неумеха. – Так, слышала что-то краем уха. Сбили какой-то самолет, да?
Отец взглянул на нее с нескрываемой досадой и отвернулся к телевизору.
– Наше доблестное ПВО подбило южнокорейский «боинг», – пояснила мать. – Сегодня ночью. Где-то под Владивостоком. Он летел без опознавательных знаков, не отвечал на эти… как их… Я всегда путаюсь в терминологии… На сигналы.
Юлия Аверьяновна говорила это, не сводя с Сони глаз, вопросительно, требовательно, тревожно на нее глядя. Она говорила про «боинг» и ПВО, а глаза ее требовали незамедлительного ответа: «Что? Что с тобой? Где этот чертов француз? Там кончено? Да? Нет? Ты не можешь говорить об этом вслух – ответь мне взглядом!»








