Текст книги "Зависть богов, или Последнее танго в Москве"
Автор книги: Марина Мареева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
– От какого Андре? Я никакого такого Андре не знаю.
Вадим едва заметно поморщился. Соня его разочаровала. Он и не скрывал этого.
– Вы меня извините, – суховато отчеканил он, – у меня времени в обрез. Мне велено передать, я выполняю. Он вас будет ждать завтра в три часа дня у Главпочтамта на Кирова, у главного входа.
Здесь подвох, подвох… Все советские страхи, о которых Соня и не ведала, над которыми сама бы посмеялась, не случись этого с нею теперь, все они жили в ее бедной душе.
– Хорошо, допустим. – Вцепившись в перила, Соня смотрела на Вадима. Умное желчное лицо. Еврей. Ну и что с того, что еврей? Она же не антисемитка, у нее лучший друг – Фридрих. А, так ведь это Фридрих ее сюда привел. Сговорились… Бред! – Хорошо. Допустим, я знаю Андре. Мы сегодня познакомились. Но как он… Как он узнал, что я здесь, в Останкине? Как вы меня нашли?
– Элементарно. – Вадим пожал плечами, не скрывая раздражения, демонстративно поглядывая на часы: дескать, дура ты, баба, перестраховщица. – Андре позвонил в ваш театр. Придумал какой-то нейтральный предлог. Ему сказали, что вы там больше не работаете, что вы как раз отправились в Останкино. Устраиваться редактором в информашку. Тогда Андре позвонил мне. Я его приятель. Я здесь работаю, на иновещании. Он попросил, чтобы я передал вам его просьбу.
– Я вам не верю, – объявила Соня. В голове у нее все смешалось – страх и радость, смутный страх и неистовая, растущая с каждой секундой радость: он здесь! Он в Москве! Он ее ищет. Он назначил ей встречу.
Но Соня упрямо повторила:
– Я вам не верю. Это шантаж. Мне что, милицию вызвать?
– Тогда уж сразу гэбэшников, – усмехнулся Вадим, брезгливо кривя полные бледные губы. – Возьмите, я тут все записал на всякий случай. – Он вынул из кармана пиджака вчетверо сложенный листок бумаги и вложил в Сонину руку. – Между прочим, улика против меня, – едко добавил он. – Вещдок. Знал бы, что вы такая законопослушная, левой рукой написал бы.
И он сбежал вниз по лестнице, больше не сказав ей ни слова, даже не попрощавшись.
Соня развернула листок. Мелким аккуратным мужским почерком, ни запятых, ни точек, как в телеграмме: «Завтра три часа дня Главпочтамт у главного входа».
16 августа 1983 года
Глухой ровный гул. Соня в самолете. Куда она летит? Где Сережа, Сашка?
Она летит одна. Куда? Зачем?
Рядом с ней, в соседнем кресле, сидит незнакомый мужчина. Глаза его закрыты, он спит и ровно дышит во сне. У него азиатское, скуластое маленькое лицо, тонкие губы плотно сжаты. На коленях лежит газета, это «Санди телеграф», Соня знает.
– Это за первое число? – спрашивает она и тянет руку к газете. – Вы позволите?
Почему она ведет себя так бесцеремонно? Зачем задает ему этот вопрос, он же не слышит ее, он спит.
– Да, конечно, – отвечает он, не открывая глаз. – Но вы не успеете. Мы падаем.
– Мы падаем?
– Да, – повторяет он без выражения, на одной ноте, по-прежнему не открывая глаз. Видно, как дрожат его желтоватые тонкие веки. – Мы падаем. Падаем. Да.
Соня проснулась и резко села на постели. Рубашка – хоть выжимай. Балконная дверь открыта настежь, комната залита солнцем. Полдень. Знойное марево.
Возле кровати стоял Сашка, встревоженно уставясь на Соню:
– Мать, ты здорова? Ты даже не стонала… Ты как-то вскрикнула жутко. Все в порядке, да?
– Выйди, – коротко велела Соня.
Сашка вышел, и она вскочила с постели. Скорее под душ! Черт, вода же холодная, горячую отключили. Ничего, ничего, вот пусть тебя холодным душем окатит, ледяной водицей обожжет.
Двенадцать часов дня. В три часа он будет ждать Соню у Главпочтамта. Это рядом, на Кирова, пятнадцать минут ходьбы.
Она никуда не пойдет. Разумеется, не пойдет.
Сашка сидел на кухне и терзал тупыми ножницами треугольный бумажный пакет, пытаясь открыть сливки.
– Ты ел? – спросила Соня, войдя. – Дай я открою. У тебя репетитор во сколько?
– В четыре. – Сашка посмотрел на нее с любопытством. – Мать, ты халат наизнанку надела.
Соня поставила разогреваться котлеты, стараясь не смотреть на часы. Сколько всюду часов! Сережа любит, понавешал везде, справа – дурацкие, с пошлейшей кукушкой, безъязыкой дурындой, всегда некстати, невпопад с оглушительным треском выскакивающей из своего логова.
Половина первого. Слева еще одни часы, под гжель, Сережа обожает гжель…
Двенадцать тридцать две. Соня никуда не пойдет, ни к какому Главпочтамту.
Она сняла сковородку с огня и отрывисто произнесла:
– Сам положи.
– Ты куда-то едешь? – крикнул Сашка ей в спину.
– Нет. – Соня уже стояла в комнате у раскрытого платяного шкафа и трясущимися руками перебирала свои тряпки.
Она только попросит этого Андре, чтобы он оставил ее в покое. Нет, не попросит – прикажет. Чтобы больше никогда… Все это не имеет смысла. И зачем вмешивать чужих людей? Какой-то Вадим, ядовитый, недобрый, себе на уме…
Можно надеть вот эту юбку. И эту блузку… Но еще два часа в запасе, даже больше.
Как хорошо, что Сережи нет дома! И вчера, когда Соня добралась до дома в половине одиннадцатого ночи, муж уже спал. Он устал. Он много выпил.
Французы. Французик из Бордо. Куда она собралась?! Она ополоумела. Ей сорок три года. Она замужем.
– Как котлеты?
Соня вернулась на кухню, уже переодевшись: светлая юбка, светлая блузка, новые лодочки, купленные у Ирки по случаю.
Сашка поперхнулся чаем:
– Ты чего вырядилась? Ты же никуда не собиралась вроде бы. Ты куда?
– Я никуда. – Соня надела фартук, крепко-накрепко затянув завязки узлом. – Я сейчас буду суп варить. Борщ. Тебе во сколько к репетитору?
– Ты уже спрашивала. – Сашка смотрел на нее сострадательно, как на больную. – Какой еще борщ? Когда ты борщ-то варила? И свеклы у нас нет.
– А зачем нам свекла? – тупо спросила Соня, глядя на часы с полоумной кукушкой. Соня сама теперь была вроде этой кукушки с испорченным механизмом: все невпопад, все некстати. Но время кукушка показывала верно. Без пяти час. – Свекла зачем?
– Мать, борщ – это свекла, – вздохнул Сашка. – Мать, посмотри на меня. Ты в себе? Может, валерьянки выпьешь?
– Я в себе, – ответила Соня и вышла в коридор. Туфли немного жали, она еще ни разу их не надевала. Ничего, как-нибудь доковыляет до Главпочтамта. Уж за два-то часа дохромает до улицы Кирова.
Она открыла входную дверь. Французик из Бордо. Ей сорок три года. Она замужем. У нее сын. Вот это она и скажет Андре. Так и скажет: «Мне сорок три. Я замужем. Что вам от меня нужно?»
– Мать! – окликнул ее Сашка.
Уже стоя на лестничной площадке, Соня оглянулась.
– Ты фартук-то сними, – насмешливо посоветовал сын. – Дай я тебе помогу, ты сама вряд ли его развяжешь.
Час двадцать пять. На уличных часах, у перекрестья Сретенки и Бульварного, – час двадцать пять. Еще полтора часа.
Какая жара! Проклятая жара, когда она кончится?!
Что же делать?
Соня стояла посреди Сретенки. Туфли жали, блузку эту Соня надела совершенно необдуманно, синтетика, помесь нейлона с поролоном, кожа не дышит, жарко, жарко… Что же делать?
Если она сама не в состоянии с собой справиться, если она, взрослая, старая баба, не в состоянии себе запретить, приказать: «Не ходи! Не смей!»… Если она сама не в состоянии, пусть ей тогда поможет кто-нибудь… что-нибудь…
Вон мимо, от площади Дзержинского, еле-еле ползет сорок восьмой троллейбус. Надо быстро перейти через улицу, успеть к остановке, вскочить на подножку и уехать отсюда подальше. Куда там идет сорок восьмой? На ВДНХ? Уехать на ВДНХ, сесть там где-нибудь посреди этой всесоюзной мичуринской грядки, хоть у фонтана «Дружба народов», прямо на горячий, нагретый солнцем бортик. Снять тесные туфли, опустить ноги в теплую зеленую воду и неподвижно сидеть два часа. Остывать. Успокаиваться. Тупо смотреть на позолоченную бабу с копной и с серпом.
А этот, с синими глазами, постоит-постоит у Главпочтамта и тоже уйдет.
Никакой дружбы народов у нас с тобой, Андре, не получится. Не надейся. Сэ домаж. Очень жаль, но – никакой.
– Сонь, а я тебе только что звонила! Сашка сказал, ты ушла. Я тебя в окно увидела.
Это Ирка. Выскочила из своего комиссионного, она здесь завсекцией, здесь они с Соней и познакомились пару лет назад. Дачное соседство – это потом уже Соня устроила, сосватала Ирке мазанку по случаю.
– Соня! – ликующе сообщила Ирка. – Он не в Афгане! Я вчера письмо получила.
О ком это она? А, о сыне.
– Слава богу. – Соня приобняла ее, и они пошли рядом.
В Иркином магазинчике, знаменитой сретенской скупке, было тихо. Бабы сосредоточенно перебирали уцененное шмотье с чужого плеча. Резко пахло дешевыми духами, ветхой вискозой, старыми шубами, облезлыми лисами, старушечьей цигейкой.
– Ира, закрой меня где-нибудь, – внезапно попросила Соня. – У себя в кабинете, что ли. На час. И не выпускай, даже если я тебя попрошу.
– Пошли, – кивнула Ирка, не удивившись. Она сегодня была веселая, легкая, на подъеме. Сын невредим, он в безопасности. – Пошли, запру, как скажешь. Я тебя даже связать могу на радостях, хочешь? К батарее тебя прикую, птичку мою. Бога ради! – И она счастливо рассмеялась, ведя Соню в свой кабинетик.
В кабинете у Ирки вечно толклись какие-то пожилые перекупщицы, на столе всегда лежал польский журнал «Урода» за восьмидесятый год… Он и сейчас тут валялся, а вот перекупщиц, слава богу, не было.
Соня опустилась на стул. На казенных настенных часах четырнадцать двадцать. Через сорок минут Андре подойдет к Главпочтамту. Будет ждать ее, Соню. Не дождется.
– Не передумала? – Ирка подбросила связку ключей на ладони. – Закрывать?
– Закрывай, – кивнула Соня.
– Но расскажешь потом зачем?
– Расскажу. Закрывай. И уходи. Через час откроешь.
– Мадри-ид! – протянула Ирка, повнимательней приглядевшись к подруге. Соня сидела перед ней, обхватив ладонями плечи, бледная, собранная, сама на себя не похожая.
Ирка закрыла дверь и ушла.
Четырнадцать тридцать четыре. Журнал, что ли, полистать? «Урода». Вся жизнь твоя, Соня, урода. И сама ты урода. Он уже стоит под колоннадой старинного московского почтамта, рассматривает узорные стены китайской пагоды, чайного магазинчика, где раз в неделю Соня покупает свежемолотый кофе, двести граммов, не больше. Такое наслаждение – осторожно приоткрыть тонкий шуршащий пакетик и вдохнуть…
А других никаких наслаждений ты, урода, не знаешь.
Четырнадцать сорок две. Соня вскочила со стула. Что, в дверь кулаком молотить? Сначала – закрой меня, потом – отвори немедля? Стыдно. Что же делать?
Окно открыто. Этаж первый – не расшибешься. Оконный проем затянут тонкой проволочной сеткой.
Размышляя, Соня выдвинула, один за другим, рассохшиеся ящики Иркиного старого двухтумбового стола и на дне самого нижнего ящика нашла огромные портняжные ножницы.
Остервенело, с каким-то ожесточенным азартом она принялась рвать в клочья проволочную сетку тупыми тяжелыми ножницами. Ирка ее убьет.
Четырнадцать пятьдесят.
Соня спрыгнула вниз, на пыльную сретенскую траву, выгоревшую от солнца, и выскочила на Сретенку. Пересекла ее на красный свет – гори все огнем.
Надежда Константиновна Крупская, бронзовая Надя, замерла посреди бульвара, преградив Соне путь. Соня решительно обошла ее справа. Теперь – бегом, опрометью, иначе не успеть!
Андре стоял у ступеней центрального входа. Мимо шли люди, поднимались по ступеням, кто-то нечаянно толкнул Андре, он отошел в сторону. Взглянул на часы.
– Женщина, что вы встали посреди улицы?
Соня вздрогнула. Она стояла посреди узкого тротуара, и людская толпа огибала ее справа и слева. Очнувшись, Соня отошла к стене китайского чайного магазинчика. Ее отделяло от Андре шагов тридцать. Полоса тротуара. Полоса проезжей части, залитая солнцем. Больше ничего.
Андре огляделся по сторонам. Увидел Соню, улыбнулся ей и осторожно приподнял правую руку ладонью вверх.
Соня кивнула ему и пошла вперед по своей стороне улицы, на мгновение обернувшись к Андре и приказав ему глазами и еще одним кивком: следуй за мной.
Она шла вперед, пробиваясь сквозь толпу, – в этот час здесь всегда людно. Она шла к площади Дзержинского, натыкаясь на чьи-то спины, едва не въехав лбом в допотопный полотняный зонтик, который какая-то старушенция воздвигла над головой. Божий одуванчик пытался спастись от пекла.
Соня оглянулась – Андре послушно шел за ней по противоположной стороне улицы. Соне подумалось: всякий выделит его взглядом, всякий безошибочно определит: белая ворона.
На нем были настоящие джинсы, какой-нибудь «Левис», Соня не знала названий, это Сашкина епархия. Сашка мечтал о настоящих, американских, донашивая польские, с боем купленные Соней в магазине «Рабочая одежда», три часа в очереди, номерок на ладони «78», как у лагерницы. Чернильный карандаш, Соня потом неделю его отмывала…
На Андре были настоящие джинсы и джинсовая рубаха. Но дело было не в том, как он одет. Он по-другому держал спину, у него была другая походка – свободная, слегка разболтанная, вольная, вразвалочку. Так у нас одни кавказцы ходят, но они все равно совки, они тутошние, они все равно на привязи, в общем загоне. А Андре жил на воле.
Вот он и шел по улице как свободный человек, как европеец, купивший билет… Ну не в зоопарк, не надо обижать родные осины. Не в зоопарк – так в кунсткамеру. Шел себе, не теряя Соню из виду, но успевая при этом рассматривать толпу, усталые, будничные лица, разношенные сандалии, ситцевые сарафаны в серый горошек, блеклых расцветок, цвета горохового киселя, цвета гречневого отвара…
Он смотрел по сторонам доброжелательно и сочувственно. Соню это задевало. Он изучал вывески: «Рыба», «Кулинария», «Домовая кухня», «Пуговицы»… Соня шла вперед, то и дело оглядываясь на него, красивого, рослого, в этой светлой просторной диковинной рубахе с расстегнутым воротом, и ей хотелось крикнуть с дурацким вызовом: «Да, рыба! Да, кулинария! Да, пуговицы! И что?!»
Она резко перешла улицу и, свернув в переулок, оглянулась. Андре следовал за ней, сохраняя дистанцию шагов в пятнадцать.
Послушный какой, не нарушает правил игры.
Армянский переулок… Как здесь тихо! Ни души. Совсем рядом – людское море, давка, потные спины, автомобильные сигналы, пыль, теснота, гомон голосов…
Здесь тихо. Слышно, как стучат Сонины каблуки по асфальту. Уже почти четыре. Люди попрятались от жары. Сонное, знойное марево. Густой, жаркий воздух московской сиесты. Кажется, можно его резать ножом, этот воздух, как масло, он будет лениво расслаиваться на блестящие рыхлые сливочные слои.
Соня вошла в телефонную будку и, сняв трубку, повернулась к Андре. Тот замер на противоположной стороне улицы, выжидательно глядя на Соню. Она еще раз огляделась. Ни души. Тогда она сделала ему осторожный знак рукой – иди сюда.
Андре пересек улочку. Чем ближе он подходил к Соне, тем быстрее поднимались со дна ее бедной души прежнее раздражение, прежний страх. Что она делает?! Это плохо кончится, нужно остановить, пресечь все это немедля!
Андре подошел к ней вплотную. Впервые Соня видела его так близко при свете дня, и этот ослепительный солнечный свет был великодушен к Андре.
Но этот свет был безжалостен к самой Соне.
Да, так ей казалось, и сейчас она думала только об этом. Вот красивое мужское лицо, выразительное, смуглое, загорелое. Это не подмосковный дачный загар. Это Ницца, какой-нибудь Биарриц, Канны, Лазурный Берег… Вспоминай эти звонкие титулы чужой жизни, неведомой, недостижимой, вот он стоит! Он – оттуда.
Он смотрел на Соню. Яркий дневной свет был безжалостен к ней, к ее морщинкам, подвядшей у глаз, бледной коже, к шее, трудно назвать эту шею безукоризненной, эту кожу – молодой и гладкой, правда?
Вслух Соня жестко произнесла:
– Я проверяла, нет ли за вами «хвоста».
– «Хвост»? – Андре оглянулся назад и похлопал себя ладонью по пояснице. – Был, да. Я его отрезал. Не очень удобно летать Эр Франс. Ничего, будет расти новый.
Шутник. Резвится. А ты чего злишься? Не заводи себя! Вот как он на тебя смотрит. Это честный мужской взгляд. У него праздник. Ты пришла – он этому рад. Не порти ему праздник. Твоя душа стиснута страхом, как ноги – этими тесными новыми лодочками-колодками.
– «Хвост» – это по-русски «шпион». – Соня старалась не смотреть в его смеющиеся глаза. – Следить. Слежка. Вы понимаете?
– О! Вы опытный конспиратор. – Андре осторожно отобрал у нее телефонную трубку и опустил на рычаг.
– Я думаю, у вас опыта побольше. В этом отношении. Зачем вы ко мне того типа подослали в Останкине? У вас везде свои люди, да? – Произнося все это, она сама себе была отвратительна, но остановиться не могла.
– Это Вадим, – удивленно пояснил Андре. – Мой… Как это… Мой кореш. Да? Я подумывал, что я сам не могу звонить в твою работу… Твой дом. – Он не обиделся, он все понимал. Или не все, но так или иначе пытался ее успокоить. Вот он осторожно коснулся ладонями Сониных плеч. Какие у него горячие руки!
Она чувствовала жар его ладони так, будто плечи ее были обнажены, будто между его кожей и ее кожей нет этого плотного синтетического заслона в мелкий косой рубчик…
Соня дернулась, будто ее ударило током:
– Что вам от меня нужно?!
– Соня… – Андре убрал руки. – Соня, мы можем пойти… Ресторан? Кафе? Бистро?
– Вам мой отец нужен, да? – перебила его Соня. – Вы меня вербовать собираетесь, правда? Мой отец работает в «ящике»…
– Где?! – искренне изумился Андре. – Бедный! – И он сочувственно поцокал языком. – Я надеюсь, это большая коробка? Ему там не тесно? Ему достает кислород?
– Достает, достает. – Соня вышла из будки. Надо возвращаться. Пора уходить.
Уходить… Ну и куда она ковыляет на измученных, закованных в румынские колодки ногах? Она бежит от себя самой. Далеко не убежит.
– Это русский метод, да? – Андре не отставал от нее ни на шаг. Ему надоело собственное послушание, дистанция четыре метра. – У вас сажают работать в бочку, думают, будет умный, как Диоген?
Такси! Какая удача! И Соня с такой решимостью и силой выбросила правую руку вперед, что ей могли бы позавидовать все доблестные солдаты вермахта, салютующие своему Адольфу.
Такси промчалось мимо. Андре заговорщически подмигнул Соне:
– Этот не остановится. Это наш агент. Он помчался… как это… кинуть шифровку в Интерпол.
– Прекратите меня преследовать! – Соня повысила голос. – Вы кто? Что вы делаете в Москве? Почему вы не уехали с этим… как его…
– С Бернаром, – помог ей Андре. Синие прованские глаза его смотрели на Соню мягко, сострадательно, насмешливо.
Ему было жаль ее. Он все понимал. Наверное, его предупреждали, его инструктировали: эти русские, они всегда боятся подвоха. Они боятся. Даже если она перед тобой в чем мать родила, – знай, Андре: на ней смирительная рубашка, рубашка-невидимка, и рукава у рубахи завязаны сзади, узлом на спине. Морским узлом, крепким.
– Я в Москве два месяца, – пояснил Андре. – Я репортер… журналист. Я здесь работаю корпункт «Юманите». У Бернара захворал его переводчик Бернар просил меня о посильном одолжении. Я переводил. Бернар уехал. Я остался.
«Захворал»! «Посильное одолжение»! Привет от русской бабушки-эмигрантки.
– Ты мне понравилась, – очень просто и искренне продолжал Андре. – Ты вошла – я тебя увидел, подумал: знаю давно. Всегда. Ждал. Я тебя узнал. Это странно. Я не могу отвязать… избавить себя. Это напасть. Да? Напасть.
Соня молчала. Он сделал неправильное ударение, Соня мысленно его поправила. Как ни скажи, куда ни ударь – страшное слово. Бабушкино старое русское слово. «Напасть». Чума, мор, хворь, война, погибель. И выхода нет, и надежды на спасение. Одна чернота впереди, тупик, тупой удар в глухую стену.
– Уходите, – решительно произнесла Соня. – И больше не ищите меня, даже не пытайтесь.
Наконец рядом остановилась машина.
– Бедная Соня! Ты тоже живешь в ящике, как твой бедный папа, – вздохнул Андре, достал бумажник и наклонился к таксисту.
Интересно, чем он будет с ним расплачиваться? Франками? Бабушкиными керенками? Нет, у него полно советских рублей. «Юманите», аккредитация.
Уже сидя в машине, Соня оглянулась назад.
Андре стоял там, за пыльным стеклом, и смотрел ей вслед. Улыбнувшись, он обрисовал руками большой воображаемый ящик и показал, как она там, внутри, сидит, согнувшись, свернувшись, обхватив дрожащие колени. Как эмбрион, как недочеловек.
Сережа, полуголый, в майке и тренировочных штанах, сидел на кухне и стучал на пишущей машинке. Свои большие белые плоские ступни (плоскостопие – и армейская лямка не натерла Сережину интеллигентскую выю) он поставил в таз с холодной водой.
– Жара, – пояснил Сережа, подняв глаза и увидев Соню. – Погибаю. Ласты держу в холодной воде. Я туда льду нарубал из морозильника… Где ты была? В этом ЦТ своем?
Соня молча стояла на пороге кухни, не решаясь войти.
– Ты не казни меня взором-то! – неожиданно взорвался муж и снова забарабанил по многострадальным, облезлым клавишам, кося близоруким глазом в черновик. – Да! Я был! Я был на этом чертовом стриптизе. И что? Это же не бордель. Я писатель! Какой-никакой… Я пошел с точки зрения познавательной. Да мне смотреть на них было противно… Прекрати дуться… Какие-то древние, дряблые шлюхи…
Господи, о чем это он? А, это он о вчерашнем. Он думает, будто жена молчит и глазами боится с ним встретиться, потому что Бернар вчера проговорился, брякнул про пип-шоу. Да Соня и думать об этом забыла!
Вчера – это другая жизнь. Другой век Доисторическая эра.
Но Сережа еще там. Он живет в том, доисторическом измерении. Им теперь друг до друга не докричаться, не дотянуться. Их уносит в разные стороны, разносит стремительным мощным течением.
Прощай, Сережа.
Но он же сидит рядом, всего в пяти шагах, стучит на своей дохлой машинке и просит простить его, забыть о пожилых французских стриптизерках, не гневаться, не дуться.
Он здесь – и его уже нет.
Прости, Сережа.
Соня развернулась и направилась к входной двери.
– Ты куда? – крикнул муж ей в спину.
– В театр, – не оглядываясь, ответила Соня. – Дела сдавать. Меня там ждут к восьми, я договорилась.
Час пик Температура кипения. Московское метро, московская духовка. Все крышки захлопнуты, двери задраены, заслоны – наглухо.
«Осторожно, двери закрываются», – и люди стоят спина к спине, сплющенные друг с другом.
Бедные люди! Отпусти их на волю, московское пекло! Смилуйся над ними, государыня московская сушь-жара! Пожалей их, безжалостный август, они хотят на волю, в прохладу, к серому облачному небу сентября. Пошли им дождь, огненный август, пощади их!
Губы их пересохли, кожа горит и вздувается волдырями, вон как у дядьки, стоящего впереди, – короткая мощная кирпично-красная шея облезла, кожа полопалась, свисая какими-то белесыми лоскутьями. Ужас!
Вагон тряхнуло, и Соня уткнулась лицом в эту чужую облезлую шею, сзади на Соню напирали чьи-то потные, горячие полуголые тела. Давильня. «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция “Проспект Маркса”».
Душно. Кружится голова. Всего только час назад Андре был рядом. Он в Москве. Он здесь. Что же делать? Если бы он улетел, исчез, растаял, унесенный в облака Эр Франс, было бы легче. Соня поплакала бы, повспоминала… И успокоилась. Но он рядом. Он здесь. Господи, что же делать?
На «Проспекте Маркса» в вагон ввалилось еще человек тридцать. Могучий пресс, сплетенный из живых беспомощных тел, впечатал Сонино живое, беспомощное тело в человеческое месиво, уплотняющееся с каждой секундой. Чьи-то затылки, плечи, локти, животы и спины… Соня глухо вскрикнула. Потом ее окутала темнота, голоса поплыли, их заглушал протяжный, ровный, тоже уплывающий, уже почти неслышный звон…
Соня куда-то падала, медленно, в темноту, в пустоту, на самое дно… Тело легкое, невесомое, оно тает, растворяясь в этой ласковой, теплой, ватной тьме… Это совсем не страшно. Она падает.
«Мы падаем»…
Желтолицый азиат из Сониного сна. Да как же она о нем забыла? Кто он?
«Мы падаем, вы не успеете. – Его тонкие желтые веки дрожат. – Мы падаем. Еще долго. Но вы не успеете».
– …А я в метро сейчас сознание потеряла. Жара, давка. Хлопнулась в обморок, представляешь?
– Сонька, не пугай меня! – Фридрих обнял ее, затормошил, придирчиво оглядел. – Ты бледненькая.
Потащил через театральный вестибюль к себе, в администраторскую. Тут у Фридриха колдовские восточные травы да специи, бадьян, тимьян, барбарис. Фридрих в этом дока. Восточная кровь, что ж вы хотите? Он в свои шестьдесят три, когда иной его сверстник славянин ковыляет в собес, по-стариковски семеня, опираясь на палку, – Фридрих в свои шестьдесят три еще орел, еще о-го-го, мужская стать, мужской взгляд, никакого нафталина.
– Пей, Софья. И коньячку полтинничек. Не помешает.
– Меня Буревестник ждет, – возразила Соня, сжимая ладони на горячих боках чашки с травяным настоем. – Я ему дела сдавать должна.
– Подождет, пей. Я звонил в Останкино, Андрею. Тебя берут, ты вписалась. Молодец. Будешь сменным редактором на дневном выпуске. День работаешь – два дня свободны. Малина! Лафа! Я бы сам не прочь.
Соня сделала глоток, другой. Горячая, густая, пряная, душистая влага. Сейчас она Фридриху обо всем расскажет. Она должна кому-то рассказать, попросить совета. Она совсем запуталась, она не знает, что делать. Фридрих – друг. Фридрих – могила.
Но он ее не поймет. Он не знает, что это такое – обжечься о чужой взгляд. Сойти с ума, потерять голову, метаться, мучиться, думать только об одном человеке, желать его увидеть, бояться этой встречи пуще смерти…
Фридрих не знает. Фридрих поздно женился, всю жизнь прожил душа в душу со своей Аллой Петровной. Он ей верен. Так не бывает, но это правда. Уж в театре-то знают, здесь стены стеклянные, ни разу за двадцать-то долгих лет этот черноокий красавец, на южных травах настоянный, бадьян, тимьян, барбарис, этот сладкий рахат-лукум, такой веселый, глаза блестят, все его любят, души в нем не чают… Ни разу, никогда. Никаких актрис. Те и сами не прочь, одна, говорят, еще до Сониного прихода в театр, лет десять назад (Канцероген рассказывала), говорят, даже травилась. Слегка, не всерьез, для интриги. Но травилась. А лукум несгибаем.
Соня поставила пустую чашку на стол. Он ее не поймет. Но она ему все равно расскажет. Кому, если не Фридриху?
– Я хотела бы с тобой…
– Софья, смотри! – перебил ее Фридрих, опуская вниз «молнию» на легкой (пижон – мейд ин Ю Эс Эй, в худшем случае – ин Объединенное Королевство) полотняной курточке.
Боже! Держите меня трое! Под курткой у Фридриха – тельняшка, настоящий матросский тельник.
– Ну как? – Фридрих ликующе заржал. Он уже предвидел эффект, это его вызов, веселый легкий пинок главрежу, сейчас он это обнародует. – Ничего, а? Работает? Они тельники сняли, а я надел.
Он хохотал, качаясь на шатком стуле. Дурила, ему седьмой десяток, а он обожает эти пацанские розыгрыши, эти хохмы. Жарко же в ней!
– Смешно, – кивнула Соня. – Фридрих, мне нужно с тобой посекретничать.
– Знаешь, почему райкомовская фря велела с Фомы Опискина тельняшку снять? Она это как намек расценила политический.
– Ты рассказывал. Фридрих, мне нужно с тобой поговорить, это очень…
– У нас Андропов, оказывается, в речном флоте служил. В младенчестве.
– Фридрих! Я хочу с тобой поговорить. Это очень серьезно.
– Потом, чуть позже, обязательно.
Он поднял Соню со стула и снова куда-то поволок, он сегодня был веселей, чем обычно, говорливей, суматошней.
– Сейчас будет актерский показ, там все соберутся, и главный, и кодла, и Буревестник твой… Какие-то ребятишки показываются, то ли из Щуки, то ли из Щепки… Желают к нашему людоеду в труппу, самоубийцы, камикадзе… Софья, пошли, я там при всех тельняшку обнародую!
– Я главному на глаза не хочу показываться, – слабо отбивалась Соня.
– Наплюй! Кто он тебе теперь? Где он? Ты у меня под небеса взмыла, седьмое небо вокруг, ты что? Наплюй!
И Фридрих впихнул Соню в репетиционный зал. Здесь уже собралось все стадо. Здесь обожали присутствовать на летних актерских показах. Развалиться в креслице, нога на ногу, эдак многоопытно скептически щурясь: ну-ка, ну-ка, кто там бродит по сцене? Кто там дрожит, путает слова, чему вас учили, милость-сдарь, пять лет в орденоносном имени Трудового Красного Вымени? Кто вас натаскивал? Проф такой-то, дважды лауреат, как же, знаем… Увы. Для героя-любовника у вас ножки коротковаты, а характерных у нас что собак нерезаных. Разве что восьмой поднос выносить в четырнадцатом составе.
Фридрих ткнул Соню в бок: готовься! На них неотвратимо, неспешно надвигался главреж. Столь же неспешно, как в замедленной съемке, Фридрих потянул вниз «молнию» на курточке, обнажая треугольник полосатого тельника. Треугольник медленно рос, вздымаясь на круглом Фридриховом пузе.
Главреж вплотную приблизился к Фридриху. Побагровел. Процедил:
– Сними.
– Здесь? – спросил Фридрих.
Труппа, облепившая ряды партера, сдавленно заржала. Главреж метнул суровый взгляд вправо, влево… Труппа притихла, но кто-то все же не мог успокоиться и хрипло хихикал, прячась за спинками кресел. Восстание рабов. Бунт на корабле.
– Сними! – рявкнул главреж, казня администратора гневным взором.
– Леонид, пощади актрис! – взмолился Фридрих. – Я стар. Я толст. Я неаппетитен.
– Ничего. Они и не такое видывали, стерпят, – отрубил главреж.
Покорно вздохнув, Фридрих скинул курточку на Сонины руки.
Партер рухнул. Дружный хохот потряс театральные своды. Последний раз здесь так неистово ржали лет двадцать назад, когда легкомысленный предшественник теперешнего главрежа потчевал непритязательную публику кабареточными скетчами, то-то было веселье…
Фридрих обнажился по пояс. Грузное его тело сплошь, от покатых полных плеч до мохнатого пуза, было аккуратнейшим образом расчерчено, опоясано ровными темно-синими полосами, разлиновано под матросскую тельняшку. Привет товарищу Андропову и его речному флоту. У матросов нет вопросов. Знай наших. Как умеем, так и развлекаемся.
– Я тебя выгоню, – пообещал главреж.
– Ты меня не выгонишь, – возразил Фридрих. – Кто тебе тогда кассу удержит? Выгонишь – через день обанкротишься.
– Мы с тобой, Федя, при развитом социализме живем, – заметил главреж. – У нас банкротства исключены. У нас плановая экономика.
– Вспомнил! – хмыкнул Фридрих. Соня в этот момент натягивала на него тельник, успев выпачкаться синей краской. Краска не желала сохнуть на влажном от пота, грузном теле администратора. – У тебя тут, посреди недоразвитого социализма, локальный очаг развитого капитализма, Леня.
– Локальный, – согласился главреж. – Легальный.
– Летальный! – вдруг заорал Фридрих.
Соня ошарашенно покосилась на него. Сегодня она его не узнавала: разве это глупый пингвин? Это лев с разверстой пастью!
– Летальный, – уже спокойнее повторил Фридрих. – Все твое славное предприятие, Леня, обречено на летальный исход. Вот попомнишь меня лет через восемь.
– Ты чего добиваешься, я понять не могу? – почти добродушно поинтересовался главреж. – Ты на что нарываешься, Федя? По-моему, ты хочешь, чтоб я и тебя за порог выставил. Ну да, вы же у меня… – И он соединил насмешливым взором Фридриха и Соню, застегивающую «молнию» на куртке администратора. – Вы ж у меня попугаи-неразлучники. Я вас…








