Текст книги "Там, где папа ловил черепах"
Автор книги: Марина Гельви
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Крестьяне болеть не любят и чувствуют себя неловко от сознания, что заставили врача подняться к ним. Дядю начали усаживать, больной не утерпел, вскочил с кровати и подал стул. Хозяйка поднесла на блюдечке стакан с холодной водой и распахнула пошире окна, чтобы дядя мог отдышаться и остыть с дороги. Узнав, что я племянница доктора, она с таким умилением посмотрела на меня, что я смутилась. Она угостила большой чурчхелой [24]24
Чурчхела – лакомство из орехов и пастилы (груз.).
[Закрыть], дядя Эмиль в это время осматривал больного. Они вызывали терапевта, потому что была высокая температура. Но оказалось, что причина ее – нарыв на руке. Чтобы не откладывать лечения на завтра в поликлинике, дядя сам вскрыл нарыв и обработал рану. Ведь совсем недавно, когда дядя был единственным врачом в районе, он и роды принимал и, случалось, делал несложные хирургические операции.
Научив хозяйку делать перевязку и подробно разъяснив этим людям, как проводить лечение дальше, дядя измерил температуру у больного. Она значительно спала. Не успели мы встать со стульев, на столе уже появилась еда. Хозяева умоляли нас разделить с ними трапезу. Дядя Эмиль отказывался, оправдываясь тем, что у него сегодня еще несколько вызовов. Тогда больной, полыхая желанием угостить, начал выбираться из кровати. Дядя сдался.
Мы ели горячее лобио и гоми [25]25
Гоми – мамалыга (груз.).
[Закрыть]со свежим деревенским сыром, заедая всевозможными травками. Это было необыкновенно вкусно. Говорили об урожае прошлого и нынешнего года, о том, как строили тут, на горе, своими руками этот дом. Дом небольшой, из камня и глины, и во всю длину его была галерея, служившая в праздничные дни залой для гостей.
Больной полулежал на кровати, жена подносила ему еду, в стаканах розовело вино из родной деревни, где остался деревянный дом с участком и старики. Они не захотели жить в городе.
Дядя Эмиль сам жил в детстве в деревне, давил виноград, помогая своим дружкам во время ртвели [26]26
Ртвели – праздник сбора винограда (груз.).
[Закрыть]. Он неторопливо отпивал из стакана маленькими глоточками и наслаждался звуками грузинской речи. Это был язык его детства. До поступления в гимназию ни отец мой, ни дядя не знали русского языка, выучили потом.
Хозяин дома хорошо говорил по-русски, хозяйка могла вставлять в свою речь только отдельные словечки. Говорили то по-грузински, то по-русски. Однако надо было идти к другим больным. Мы находили их таким же способом, как нашли Бердзенишвили, и трудно было определить, у кого нас принимали лучше.
Я, конечно, очень устала от этого похода, но возвращалась домой как с праздника:
– Дядя Эмиль, я решила, стану доктором.
– Думаешь, лечить – это есть чурчхелы? – усмехнулся он.
– Нет, я хочу лечить по-настоящему.
– Ну и прекрасно. Знаешь, я на участке отдыхаю. От домашней сутолоки.
В доме действительно была сутолока. Это ощущалось все сильнее и сильнее, потому что на дворе похолодало, мы с Люсей предпочитали играть дома. И как-то так повелось, что несмотря на молчаливость и кажущуюся угрюмость дяди, все собирались именно в его комнате. Правда, она была самая большая, да к тому же и проходная. У меня появилась забота: проходя мимо, каждый раз закрывать дверь в галерею. Летом на это никто не обращал внимания, а подошли холода, и дядя начал требовать, чтобы ее закрывали. Но вот беда: бегая через его комнату, я, как назло, про дверь забывала. И каждый раз он терпеливо напоминал:
– Ферм ля порт!
Мама наказывала меня за невнимательность, я плакала и обещала помнить требование дяди. Если бы дядя знал, как мне не хотелось огорчать его. Я мучилась, видя, что он нервничает, но… пробегая через его комнату бесчисленное количество раз, в половине случаев я про дверь забывала.
Как-то под вечер приехала тетя Дали и сообщила о постановке новой грузинской оперы.
– Немедленно поезжайте, началась дополнительная продажа абонементов на этот сезон! И вот еще какая напасть, – она понизила голос, – жена Гжевского и жена доктора Назарбекова – двоюродные сестры.
Мама расстроилась.
– Что же вы, – обратилась она к дяде, – знаете всех врачей в городе, а о Назарбекове не удосужились разузнать. Гидра-то здесь, оказывается, под боком!
Дядя как раз только что вернулся с участка и был какой-то весь ушедший в себя.
– Как я жалею, как жалею, что мы приехали в Тифлис!
Он опять промолчал. Мама заметила мой любопытный взгляд и вспыхнула:
– А ты?.. Чего бегаешь туда-сюда, как скипидаром подмазанная? Тебе хоть кол на голове тещи…
– Нет, не надо кол, – забеспокоилась бабушка. Она не поняла иносказательности выражения, и ей так хотелось, чтобы все жили в мире.
– Эмиль, давайте обменяемся комнатами, – предложила мама.
– Не хочу.
– Почему не хотите? Вы же на проходе.
– Зато я пользуюсь подъездом. Я люблю сидеть у дома по вечерам.
Помолчали.
– Ну ладно, – сказала мама, – это в конце концов полбеды. А вот насчет Гжевского… Эмиль, по-моему, вы должны…
– Какая вы неспокойная!
– Зато вы очень спокойны, очень. Меня, например, волнует: где будет жить зимой Мари Карловна?
Нам отказали в квартире, как вы знаете. Что же делать?
– А я буду жить в передней, – сказала по-французски бабушка.
– Там зимой холодно.
– А я буду класть в кровать бутылки с горячей водой и не простужусь.
Пришла тетя Адель. Она слышала конец разговора.
– Предлагаю утеплить галерею – это будет комната моммо, а балкон застеклить и построить перед ним еще один балкон – до самого флигеля, ха, ха, ха!
– Насчет утепления галереи – это идея, – серьезно сказала мама, – но нужны деньги.
– Всюду деньги, деньги, деньги! – пропела тетя Адель.
– Постой! – рассердилась мама. – Имеешь изолированную комнату…
– Я живу в бывшей кухне!
– Но это все же лучше, чем…
– Что за шум, что за крик? – Нана остановилась в дверях.
– Пришла. – Дядя сразу надулся. – Крыша флигеля опять течет. А что я говорил? И, между прочим, Гжевские нас ненавидят главным образом из-за крыши. Еще бы. Когда льется на голову…
– Ску-у-учно, – скривилась тетя Адель. – Как скучно. О крышах, о ненависти… Какие убогие мы ведем разговоры!
– Я не буду чинить крышу. – Дядя отвернулся к окну. – Найми кровельщика, может, это спустит тебя на землю?
– О Эмиль, ты такой добрый, – бабушка погладила его по руке.
Приехал из совхоза папа. Вошел стремительно. От него пахнуло свежим ветром, и в комнате стало как будто; светлей.
– Мы получили породистых кур!
– А знаешь новость? – Мама подошла к нему вплотную, понизила голос: – Гжевская и жена доктора Назарбекова – двоюродные сестры.
Папа молчал целую минуту. Потом протяжно присвистнул. Они посмотрели друг на друга и устало усмехнулись.
– Эрнест, – тетя Адель взяла его за руку, повела в галерею, – мы решили утеплить галерею. Для моммо. Ты согласен?
Ну конечно, он был согласен.
Когда легли спать, я услышала шепот мамы. Что-то о Гжевском, о том, что это одна «бражка» в управлении. Потом об утеплении галереи.
– Хорошо бы, но откуда деньги взять? Кольке вон ботинки нужны, ходит как беспризорник. Ирка тоже без обуви. Добро бы, Эмиль с Аделью свою долю приложили. Знаю, у них нет денег. А разве у нас есть?
Папа уехал и опять не приезжал целую неделю. Стало еще холоднее. Дядя Эмиль по настоянию бабушки перетащил в переднюю ее кровать, секретер, круглый столик для лекарств и все молитвенники.
Ледовитый океан
Когда я поступила в школу, Коля проводил меня туда два раза и спросил:
– Запомнила дорогу?
– Да.
Но он все же решил объяснить:
– Значит, так: спустишься по Лоткинской, не переходя на другую сторону, слышишь, не переходя! Если даже там ишак будет стоять, поняла?
– Поняла.
– Потом пойдешь по Юрьевской, и не серединой улицы, где сквер, а по тротуару. А то еще трамвай задавит, поняла?
– Поняла.
– А как дойдешь до низа, там перейди Юрьевскую и иди по той же стороне Советской до самой школы.
Я выслушала брата очень внимательно, но вот ужо много дней хожу по своему собственному замечательному маршруту.
Выйдя со двора, сразу перебегаю на другую сторону улицы. Там трава высокая и часто продают панту или кизил. Панта – это лесная груша, очень вкусная, она тает во рту как мед. Очень мне нравятся и ишак, и перекинутый через его спину пестрый хурджин [27]27
Хурджин – переметная сума (груз.).
[Закрыть], и глиняная джамка [28]28
Джамка – глубокая глиняная миска (груз.).
[Закрыть], полная рыжеватой панты. Молодой краснощекий крестьянин кричит так, что звенит в ушах:
– П а -анта! П а -анта!
Маленькие покупатели мчатся к нему со всех ног, я смотрю на них с завистью – нам панту покупают лишь раз в неделю, – вздыхаю, глажу ишака, он такой шелковистый и покорный.
Насмотревшись вдоволь на эту прекрасную картину, продолжаю путь. На Юрьевской, которая давно переименована в улицу Чодришвили, но люди продолжают называть ее по старинке, перехожу трамвайные пути – иду сквером. Приятно шагать по середине улицы среди лип и кустов жасмина. Даже в самые холодные дни в сквере как в лесу – под ногами пружинят прошлогодние листья, сыро и свежо. Но вот сквер кончается. Перехожу другие трамвайные пути – вот и Советская. Тут уж прямая дорога в школу. Но на другой стороне улицы за поликлиникой садик в два деревца. Под ними фотограф. Как же воздержаться и не подойти к нему? Он к детям относится ласково, на вид какой-то пришибленный, и я снова перебегаю трамвайные пути, останавливаюсь около фотографа, смотрю, радуюсь и огорчаюсь, если что-то у него не получается.
Прохожий сидит перед фотоаппаратом на стуле, так, будто кол проглотил.
– Клиент, смейтесь, – грустно говорит фотограф.
Человек растягивает губы.
– Сильнее смейтесь.
Человек приподымает уголки губ.
– Клиент, хотите получиться красивым?
– Ва, а зачем сюда шел?
– Тогда правда смейтесь.
И человек смеется во весь рот, смеются стоящие поодаль зеваки, и я смеюсь, и милиционер, подбоченившись, смеется.
– Готово, – важно говорит фотограф.
Он почему-то очень бледный и печальный, как будто у него зубы болят. Мы не видим, что делают его руки под черной материей в ванночке, и сгораем от любопытства. Наконец он достает оттуда мокрую белую бумагу и быстро опускает ее в другую ванночку. На бумаге начинают проступать черты лица клиента. Бывает, они смазаны. Фотограф говорит:
– Вах, так и знал! Садитесь и совсем не шевелитесь!
Человек снова на стуле, фотограф снова ныряет под черную шаль. Замирает не только тот, кто фотографируется. Замираем мы все. Руки фотографа дрожат.
– Сссс… инмаю!
Опять процедура с проявлением и закреплением снимка. Он удачен. Все радостно смеются. Кто-то даже всплеснул руками. И любопытные до происшествий набежали с той стороны улицы:
– Что случилось, что?
Около садика нет остановки, но вагоновожатый остановил трамвай.
– Что, что? – свесился он с поручней подножки.
И женщины, едущие с базара, глазели со скамеек: кого задавили? Не задавили? А в чем дело? Свадьба? Нет? Значит, драка? Тоже нет? А что, что?
– Езжай, езжай, – ухмыляется милиционер. – Просто смешной сипат [29]29
Сицати – рожа (груз.).
[Закрыть]получился.
И вагоновожатый, мурлыча песенку, лихо включает скорость. Трамвай дергается.
Чтобы доставить ватману еще больше радости, пассажирки визгливо кричат:
– Чтоб ты провалился, все печенки отбил! – и кокетливо хохочут.
Трамвай тарахтит мимо, я вспоминаю про школу и мчусь.
За переходным мостом начинается изгородь из колючей проволоки, за которой множество железнодорожных путей. А за путями здание вокзала. Его обычно не видно. Зато очень хорошо видно, как формируют поезда. Гудят и пыхтят паровозы, на них работают веселые чумазые люди. Я высматриваю: может, увижу Арчила Давидовича? Тетя Адель сказала, что он тут водит паровоз. Но нет, нигде его не видно. С машинистами переговариваются, по-разному размахивая флажками, сцепщики. Поднырнув под буфера вагона и что-то там сделав, протяжно кричат:
– Па-аше-о-ол!
Вспоминаю про школу и опять мчусь как угорелая. Но еще далеко. А столбики колючей изгороди утоплены и гладкой, как льдина, широкой бетонной приступке. Я придумала: тротуар – это Ледовитый океан, приступка – длинная льдина, по которой можно добраться до Большой земли, а колючая проволока – это клыки белых медведей.
Поднявшись на приступку, дрожу от страха и восторга: я зимовщица. Я сумею пройти всю льдину, ни разу не зацепившись за клыки медведей. Сердце от волнения стучит как молот: вот сколько прошла и не зацепилась! Вот молодчина, вот настоящая зимовщица! Вон там, впереди, уже видна земля… И тут мое пальтишко – крык! С треском отвалился на рукаве уголок материи. Мне бы уступить благоразумию – сойти на тротуар, но нет! Ни за что! Папа рассказывал, как челюскинцы, сто четыре человека, высадились на плавучую льдину, поставили палатки и дома и мужественно преодолевают холод, страх. Среди них есть женщины, дети. Вся страна старается им помочь. Туда плывут корабли, летят самолеты, едут смельчаки на собачьих упряжках. Как бы я хотела спасать челюскинцев! Но папа сказал: «Надо сначала закалиться и проверить свое мужество. Слабый или же трусливый человек будет в океане только помехой остальным».
И я опять поднимаюсь на приступку и медленно, осторожно продвигаюсь вперед. Верю – научусь ходить как надо. Ускоряю шаг, радуюсь: не зацепилась. Еще шаг, еще… Крык! Уголок старинной материи бойко присоединился к предыдущему.
Из школы иду той же дорогой. По льдине. И теперь уже левый рукав сверху донизу топорщится уголками. Мама вечером посмотрела: «Где ты так ухитряешься рвать рукава?» Ни за что не догадается.
Мое пальто перешито из маминого. Она носила его много лет, рукава на локтях протерлись, пришлось их укоротить, теперь обшлага на моем пальто выше локтя. Но ничего, ношу. Правда, пуговицы очень не нравятся: они огромны. Ко всему этому пальто сей час и рваное. Хожу как еж. Это при моей-то любви к Володе.
С некоторых пор мы стали возвращаться из школы гурьбой. Впереди Оля Виноградова, с ней Володя. А мы с Надей чуть позади. На Оле сшитое по росту пальто с пелеринкой, на ногах красные туфельки с пуговкой на боку. Ну куда же мне до нее! Эта одежда делает ее в глазах мальчиков прекраснее нас всех. Ну и, конечно, то, что она отличница.
– Почему у тебя такое пальто? – поинтересовался однажды Володя.
Оля в тот день не была в школе, и я отважилась пойти на обратном пути рядом с ним. Однако он что-то спросил? Ах да!
– Я бываю в Ледовитом океане, – ответила ему просто.
– Где, где-е-е?
– В Ледовитом океане. Хочешь в океан?
– А… Далеко?
– Нет. На той стороне улицы.
Показала я Володе, как надо ходить по приступке. Благодаря долгим тренировкам я, конечно, прошла шагов десять без всяких осложнении. Спрыгнула на тротуар:
– Видал?
Он пожал плечами: что тут видеть? Гордо вскинул голову, положил у дерева портфель.
– А я хожу с портфелем, – быстро заметила ему, – не пойдешь же к зимовщикам с пустыми руками, они же там во всем нуждаются.
Промолчал. Мне стало жаль его:
– Смотри, Володя, клыки у медведей острые. Это они пальто мое ободрали.
– Мое не обдерут.
– Ну смотри!
– А чего смотреть?
Поднялся на приступку, шагнул, и сразу – к рык! Уголок на рукаве. Как он заорал! Потом залился слезами. Конечно, такое пальто было жаль. Но реветь подобным образом…
– Из-за тебя я порвал пальто-о-о!..
– Я же предупреждала!
– Это мое пальто, мое!
– Не ори.
– Оно порвалось, порвалось!
– Ну и что?.. Челюскинцы не только одежду, но и продовольствие во льдах потеряли. А еда – это жизнь, понял?
– Пальто, пальто!
– Тогда не лезь в океан.
– Не хочу в океан, зачем он мне сдался?
– Ты не хочешь спасать челюскинцев?
– Купи мне пальто, – неожиданно потребовал Володя.
Я чуть портфель не уронила.
– Купи, – упрямо повторил он, – да, купи!
Тогда я рассердилась:
– Хочешь меняться? – И, бросив портфель на тротуар, стала расстегивать свои огромные коричневые пуговицы.
Он вытаращил глаза.
– Хочешь? Так на так. Пальто на пальто, хочешь?
Он глянул в ужасе на мои взъерошенные рукава и пустился бежать.
– А портфель? Борщ! Борщ!
Вернулся, подхватил портфель и, убегая, крикнул:
– Я ма-аме скажу-у-у!..
Я глядела ему вслед и с грустью думала: как жаль, такой красивый и трусишка.
Такова жизнь
Зима, совершенно бесснежная, прошла незаметно, а в марте выпал снег. Он покрыл землю сантиметров на двадцать.
Мы шли из школы и всю дорогу перебрасывались снежками. Вдруг откуда ни возьмись Коля:
– Беги скорей домой – бабушка умирает! Я в аптеку! – И помчался дальше.
Мы с Надей припустились со всех ног. Когда успела заболеть бабушка?
В доме шла перестановка мебели. Из нашей комнаты вытащили все вещи, а туда занесли бабушку вместе с кроватью. Пришел из железнодорожной больницы доктор. Он подтвердил диагноз дяди Эмиля: воспаление легких. Нана увела меня и Люсю в свою комнату, обняла нас и заплакала. Я и не подозревала, что Нана так любит бабушку.
– Она уходит, уходит…
– Нана, а где она будет потом?
– Нигде.
– Она будет на небе, – сказала опечаленная Люся.
Это не утешало: расставаться с бабушкой не хотелось.
– Мы увидим ее потом?
– Увидим.
– Это ерунда, – сказала Нана и упрямо тряхнула головой. – Будем надеяться. У бабушки железный организм.
– А нельзя посидеть около бабушки?
– Она без сознания.
На другой день снова выпал снег. Дул порывистый ветер. Меня не пустили в школу. Сказали: «Подожди».
Я не понимала, чего они ждут.
Ночью проснулась от чьих-то рыданий. Плакала тетя Адель. Я никогда не слыхала, как она плачет, вскочила, побежала на плач. В комнату бабушки меня не впустили. Оттуда доносилось уже тихое, прерывистое рыданье тети и всхлипывания дяди Эмиля.
Утром приехал из совхоза папа. Войдя в дом, он так разрыдался, что я содрогнулась, бросилась к нему, обняла и тоже заплакала.
Мама с опухшими от бессонных ночей глазами сдержанно сказала:
– Ничего не поделаешь. Се ля ви.
Я с недоумением взглянула на нее:
– Тебе не жаль бабушку?
– Жаль. Она меня любила. Но надо держаться. Теперь ничего не поделаешь.
Дальше все шло как во сне. Приехала из Харькова старшая дочь моей бабушки, тетя Виолетта. Приходили и подолгу сидели у гроба соседки и знакомые со всего района. Через три дня отвезли мы нашу бабушку на кладбище, туда, где давным-давно был похоронен дедушка.
Пусто стало в доме. Люди и вещи словно поблекли. Мы с Люсей ходили из комнаты в комнату, и нигде не отпускала тоска. Усевшись где-нибудь в уголке, мы молились и, обращаясь к бабушке, обещали всегда быть добрыми и послушными. Из сундука дядя Эмиль вытащил большой портрет молодой бабушки и повесил его на степу рядом с портретом молодого дедушки. Но дед был нам совсем незнаком, а вот бабушка… Мы подолгу смотрели на нее и думали: где она сейчас? Мне казалось, что бабушка где-то совсем рядом, может быть, ходит по комнатам, когда никого нет в доме. И казалось, что она думает о нас и, незримая, очень тревожится, если мы делаем что-то не так, как надо.
Ночью приснился сон: бабушка, тяжело ступая, поднимается по лестнице, а я будто бы сплю в галерее, рядом с входной дверью. Она, приоткрыв дверь, окликает: «Вене а муа, ма шер фий» [30]30
Иди ко мне, моя дорогая девочка (франц.).
[Закрыть]. Мне очень хочется обнять ее, но я знаю: она мертвая – и притворяюсь спящей. Я боюсь ее. Она медлит. Потом тяжело вздыхает, я явственно слышу, как она вздыхает, поворачивается и уходит. Все глуше и глуше доносится стук ее башмаков.
Я проснулась от собственного крика. Папа был в совхозе, и мама, выслушав меня, пробормотала:
– Фантазерка ты, ложись ко мне, живо, всех перебудишь.
На другую ночь мне опять приснился тот же самый сон. И опять я проспала ночь с мамой. А потом приехал папа. И они оба стали объяснить мне, что сны – это пустое, это продукт воображения. Не надо фантазировать, бабушки нет. Я уверяла, что она есть, где-то есть и хочет повидаться с нами. Иначе зачем же снятся такие сны?
Потеряв терпение, мама сказала:
– Ну вот что, пикнешь еще, встану и отшлепаю.
Охота спорить сразу пропала. Но после этого мне стали сниться такие кошмары, которые я при всем моем желании даже пересказать не могла. Только плакала в ужасе и просилась к маме в постель. Так прошла еще неделя. Я измучилась, мама тоже. Она спала то с папой, то со мной и мечтала выспаться наконец в одиночестве. А я спать одна уже совершенно не могла. Не успевала закрыть глаза – и наплывали кошмары.
– Эдак дело не пойдет, – рассуждала мама, – не хочу, чтобы ты выросла у меня слюнтяйкой! Не люблю слабых. И никто их не любит. А ну встряхнись!
– Я боюсь.
– Чего?
– Не знаю.
– Господи! И чего ты выдумываешь? Сердце так у меня болит, что и я умру. Хочешь этого?
Я этого не хотела. Укрывшись одеялом с головой, повторяла:
– Сны – это пустое, пустое!..
Наплывал сон, и… снова кошмар. Пробуждение, угрозы мамы… Мы обе измучились вконец. А что было делать?
Со временем я даже научилась во сне понимать, что вижу сон. Знала: надо кричать – и проснусь. Засыпала, кричала, будила сама себя, а заодно и всех остальных. Коля ворчал, поворачиваясь на другой бок, дядя Эмиль спрашивал из своей комнаты, в чем дело.
Да, трудно было приспосабливаться. Но вскоре мы начали ходить каждый выходной день на кладбище, плохие сны постепенно оставили меня. На кладбище мы поливали цветы на могилах дедушки и бабушки, выравнивали красиво уложенные кирпичи. Потом долго сидели и слушали тишину.
– Удивительно, как умиротворяет эта природа, – говорил кто-нибудь.
Соглашались, вздыхали.
Я смотрела на город, который заполнял всю долину своими прекрасными, белыми под солнцем строениями, и думала: «Бедная бабушка. Она там, под землей, и ничего этого не видит. Наверно, она тоскует по простору, но далекой, бесконечно далекой от нее жизни».
– Горюй не горюй, а жизнь диктует свое, – подытоживала после долгого молчания мама и предлагала: – Идемте, что ли?
– Да, да, – отзывались все.
Прятали совок и веник под кустом, прощались: «До свиданья, родные!» – и, вздохнув полной грудью, спускались с крутой горы католического кладбища вниз, к центральной аллее, ведущей к мастерской кладбища и далее, к воротам.
Городские улицы начинались сразу, сначала незамощенные и неустроенные, с убогими домишками, потом дорога была получше, высились двухэтажные кирпичные дома и заборы с железными воротами. Ворота были роскошные и походили на ограды могил – их делали по заказу кладбищенские мастера.
А вот и Советская улица. Трамвайная линия юркнула под мост. За мостом Молоканский базар. Входим. Он шумный и тесный. Сразу забывается кладбище – водоворот людской заносит не туда, куда устремляешься, гомон, пестрота, зазывания торговок. Я теряюсь: кого рассматривать? Кем любоваться? Раскрыв рот, смотрю, как бойкая езидка шутит, и острит, и напевает. Она как на сцене, ей нравится внимание покупателей. Вот по всему ряду торговок пронеслись смех, крики, хохот, но больше всего взмахивания руками, язык жестов – миллион движений, означающих и восторг, и презрение, и отказ, и призыв. А на прилавках горы петрушки, сельдерея, мяты, цыцматы, киндзы – зелень, зелень, зелень… Торговки обрызгивают горы своих, быстро вянущих на горячем солнце трав, хватают за одежду покупателей:
– Аба [31]31
Аба – ну-ка (груз.).
[Закрыть], давай посмотри, какой товар! Что туда-сюда ходишь, все равно ко мне придешь!
– Ирка, где ты? Вечно тебя искать надо! – Коля схватил меня за руку, потащил за собой.
А вот гора молодой, малиново-красной редиски, а позади продавец, такой же малиновый и лоснящийся, с черными-пречерными, бесшабашно веселыми глазами. Коля как раз отпустил мою руку, и я остановилась, как вкопанная.
– Ахали болоки, ахали болоки! [32]32
Новая, в смысле свежая, редиска (груз.).
[Закрыть]– орет продавец, и подмигивает, и смеется, и обрызгивает гору редиски пучком мокрой зелени.
– Вай-мэ! – передергиваются обрызганные заодно покупатели. Отскакивать им некуда, базар тесен.
– Ва, генацвале [33]33
Дорогой (груз.).
[Закрыть], воды боишься? – радостно улыбается продавец.
Коля снова тянет меня за руку, я переступаю через кучки пемзы, губок для мытья, веников и тыквы, протискиваюсь между бочками с соленьями и прилавками, заставленными сыром, кислым молоком, медом, яйцами. Наконец вывалились вместе с толпой через узкие ворота на улицу, и сразу чей-то ликующий крик:
– Халхо, сцрапад, джобахани дгас! [34]34
Люди, быстрее, джобахан стоит! (груз.)
[Закрыть]
Трамвай здесь называют очень подходящим словом – джобахан. Он когда едет – и скрипит, и дребезжит, и лязгает, трогается рывком, останавливается как сломанный. Однако это все же лучше, чем идти на горы пешком. И потому толпа бросается к трамвайной остановке, крик стоит такой, что в двух шагах нельзя услышать друг друга, людская лавина облепляет подножки, каждый, затиснувшись в вагон, торопится занять место – ведь ехать не десять и не двадцать минут, – путешествие от этого базара до Лоткинской занимает минут сорок, и это еще в том случае, если трамвай нигде не сойдет с рельсов пли же ЗаГЭС вдруг не отключит электричество.
Если кому-то из нас удается занять сидячее место, усаживаем маму – у нее больное сердце, а сами стоим и радостно поздравляем друг друга:
– Едем, товарищи, едем! Как нам повезло!