355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргерит Юрсенар » Философский камень » Текст книги (страница 4)
Философский камень
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:01

Текст книги "Философский камень"


Автор книги: Маргерит Юрсенар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)

Каждый раз, когда случай доносил до него отголоски известий о бывшем его ученике, каноник тотчас отправлялся к своему старому другу кюре Кленверку. Они обсуждали новости, сидя в гостиной пастырского дома при церкви. Годельева или ее племянница иной раз проходили мимо них то с лампой, то с каким-нибудь блюдом, ни та, ни другая не прислушивались к разговору, не имея привычки вникать в беседу двух священнослужителей. Пора детской влюбленности уже миновала для Вивины; она все еще хранила в шкатулке, где лежали стеклянные бусы и иголки, узенькое колечко с розеткой, но для нее отнюдь не было секретом, что тетка всерьез подумывает о ее замужестве. Покуда обе женщины складывали скатерть и расставляли по местам посуду, Бартоломе Кампанус и кюре пережевывали скудные обрывки дошедших до них вестей, которые в отношении ко всей жизни Зенона значили не более, чем ноготь значит в отношении ко всему телу. Кюре покачивал головой, ожидая всяческих бед от этого ума, снедаемого нетерпением, суетной жаждой знаний и гордыней. Каноник неуверенно защищал школяра, которого сам же когда-то выучил. Однако мало-помалу Зенон перестал быть для них живым существом, личностью, характером, человеком, обитающим где-то на этой земле, он превратился в имя и даже меньше, чем в имя, – в полу стершийся ярлык на склянке, где медленно догнивали рам розненные и мертвые воспоминания их собственного прошлого. Они еще говорили о нем. На самом деле они его забыли.

СМЕРТЬ В МЮНСТЕРЕ

Симон Адриансен старел. Он замечал это не столько по тому, что скорее уставал, сколько по всевозрастающей ясности духа. Он был похож на лоцмана, который стал туговат на ухо и уже смутно различает шум урагана, хотя с прежним искусством определяет силу течения, волн и ветра. Всю жизнь Симон приумножал свои богатства: золото само текло ему в руки; из отцовского дома в Мидделбурге он перебрался в Амстердам, когда приобрел в этом порту привилегию на ввоз пряностей, и поселился в особняке, который его собственными попечениями был возведен на вновь отстроенной набережной. В его жилище по соседству со Схрейерсторен, словно в надежном ларце, хранились всевозможные заморские сокровища. Но Симон и его жена, равнодушные к этому великолепию, жили на самом верхнем этаже в маленькой, совершенно пустой комнатушке, напоминавшей корабельную каюту, а роскошь предназначена была служить беднякам.

Для бедняков всегда были гостеприимно распахнуты двери дома, всегда наготове угощение и лампы всегда зажжены. Среди этих оборванцев встречались не только несостоятельные должники или больные, которым не нашлось места в переполненных лечебницах, но и голодные актеры, отупевшие от пьянства матросы, арестанты, подобранные у позорного столба со следами кнута на плечах. Подобно Господу, которому угодно, чтобы всякая живая тварь подвизалась на его земле и радовалась его солнцу, Симон Адриансен не выбирал или, вернее, наоборот, из отвращения к законам человеческим выбирал последних среди отверженных. Облаченные самим хозяином в теплую одежду, оробевшие голодранцы рассаживались за столом. Музыканты, скрытые в галерее, услаждали их слух музыкой, подобную которой сулил только рай. И честь этих гостей Хилзонда надевала свои самые роскошные наряды, придававшие двойную цену ее щедротам, и разливала угощенье серебряным черпаком.

Словно Авраам и Сара, словно Иаков и Рахиль, Симон и его жена двенадцать лет прожили в мире и согласии. Были у них, конечно, и свои горести. Один за другим умерли новорожденные их дети, которых они любили и лелеяли.

– Господь – наш отец. Ему ведомо, что лучше для детей. – Каждый раз говорил Симон, склонив голову.

И этот воистину благочестивый человек учил Хилзонду сладости смирения. Однако у каждого в глубине души таилась печаль. Наконец родилась девочка, которая выжила. С этой поры союз Симона Адриансена с Хилзондой стал союзом братской любви.

Бороздя далекие моря, суда Симона держали курс на Амстердам, но сам он думал о том великом странствии, какое для всех смертных – равно богатых и бедных, неизбежно заканчивается крушением, что выбрасывает их на неведомый берег. Мореплаватели и географы, которые имеете с ним склонялись над компасной картой, составляя лоции для кораблей, были менее близки его сердцу, нежели странники, бредущие к иному миру долиной человечности, проповедники в лохмотьях, пророки, подвергшиеся насмешкам и глумлению на городских площадях, вроде Яна Матиса – одержимого видениями булочника, или Ганса Бокхольда – бродячего комедианта, которого Симон подобрал однажды вечером, когда тот замерзал на пороге какой-то харчевни, и который служил Царству Духа как ярмарочный зазывала. Смиреннее всех гостей Симона, намеренно тая великую свою ученость и напуская на себя придурь, дабы легче проникнуться боговдохновением, держался Бернард Ротман в своем старом подбитом мехом плаще; когда-то любимейший ученик Лютера, он теперь поносил виттенбергского наставника, этого лжеправедника, который одной рукой ласкает овечку-бедняка, а другой голубит богача волка и слабодушно завяз между истиной и заблуждением.

Высокомерие Святых, то, как беззастенчиво они в мыслях уже отбирали богатство у зажиточных горожан и титулы у знати, чтобы распределить их по своему разумению, навлекли на них общий гнев; Праведники, над которыми нависла угроза смерти или немедленного изгнания, в доме Симона держали совет, подобно морякам на тонущем судне. Но вдали спасительным парусом маячила надежда: Мюнстер, где удалось утвердиться Яну Матису, изгнавшему из города епископа и муниципальных советников, сделался градом Божьим, где впервые в юдоли скорби нашли приют агнцы. Тщетно императорские войска надеются сокрушить этот Иерусалим обездоленных, все бедняки мира поддержат своих братьев; толпами пойдут они из города в город, отбирая у церкви ее срамные сокровища, ниспровергая идолов, и прирежут толстомясого Мартина в его грязном логове в Тюрингии, а папу – в Риме. Симон слушал эти разговоры, поглаживая свою седую бороду: по натуре он был человек рискованный и потому склонен был не сморгнув пуститься в благочестивое предприятие, чреватое неслыханными опасностями; спокойствие Ротмана и шуточки Ганса заставили его отбросить последние сомнения; они успокоили его, как могли бы успокоить на корабле, снявшемся с якоря во время шторма, хладнокровная выдержка капитана и беспечная веселость марсового. И когда однажды вечером убогие гости Симона, нахлобучив до самых бровей свои шапки и потуже затянув на шее обтрепанные шерстяные шарфы, двинулись по грязи и снегу дабы всем вместе добраться до Мюнстера своих грез, он проводил их взглядом, исполненным доверия.

Наконец как-то утром, а вернее, почти ночью, едва забрезжила холодная февральская заря, он поднялся в комнату, где Хилзонда, прямая и неподвижная, лежала на своей постели, освещенной тусклым ночником. Он шепотом окликнул ее, убедившись, что она не спит, тяжело опустился на край кровати в изножье и, подобно купцу, которым обсуждает с женой совершенные за день сделки, поведал ей о совещаниях, происходивших в небольшой нижней гостиной их дома. Разве и ей не опостылело жить в этом городе, где деньги, плоть и мирская суета шутовски выставляют себя напоказ, а муки людские словно бы увековечены в кирпиче и в камне, в никчемных и громоздких предметах, которые уже не осеняет Дух? Что до него, он решил покинуть, вернее, продать (к чему пускать по ветру добро, принадлежащее Богу?) дом и все, чем он владеет в Амстердаме, и, пока не поздно, отправиться в Мюнстер, дабы погрузиться в его Ковчег, который и без того уже переполнен, но их друг Ротман, без сомнения, поможет им найти там кров и пищу. Он предоставил Хилзонде две недели на обдумывание замысла, который сулит нищету изгнание, быть может, смерть, но также и надежду оказаться среди первых, кому откроется Царство Божие.

– Две недели, жена, – повторил он. – Но ни часом более, время не терпит.

Хилзонда приподнялась на локте и устремила на мужа глаза, ставшие вдруг огромными.

– Две недели уже миновали, муж мой, – сказала она тоном, в котором звучало спокойное пренебрежение ко всему, что она покидала.

Симон воздал ей хвалу за то, что она всегда опережает его на пути к Богу. Его почтение к жене устояло перед ржою будней. Этот старый человек сознательно закрывал глаза на несовершенства, слабости, изъяны, пусть даже и весьма заметные, на поверхности души тех, кого он любил, и видел их такими, какими они были или хотя бы хотели стать в самой чистой глубине своего существа. В жалком обличье пророков, которых он принимал под своим кровом, он провидел святых. Растроганный с первой же встречи светлыми глазами Хилзонды, он не обращал внимания на почти недобрую скрытность в очерке ее печальных губ. Эта худая усталая женщина оставалась для него ангелом.

Продажа дома вместе с движимостью была последней удачной сделкой Симона. Его равнодушие к деньгам, как всегда, способствовало его выгоде, ибо помогало избежать ошибок, которые равно совершают и те, кто боится потерять, и те, кто норовит урвать побольше. Добровольные изгнанники покинули Амстердам, окруженные почтением, каким, невзирая ни на что, пользуются богатые, даже если, ко всеобщему негодованию, принимают сторону бедных. Пассажирское судно высадило их в Девентере, а отсюда, уже в повозке, они покатили по холмам Гелдерланда, одетым молодой листвой. По пути они останавливались в вестфальских трактирах, где их угощали копченым окороком; для этих горожан поездка в Мюнстер походила на загородную прогулку. Служанка по имени Йоханна, когда-то претерпевшая пытку за анабаптистскую веру и потому особенно почитаемая Симоном, сопровождала Хилзонду и ее дочь.

Бернард Ротман встретил их у ворот Мюнстера, где громоздились повозки, мешки и бочонки, Приготовления к осаде напоминали беспорядочную суету накануне праздника. Пока обе женщины выгружали из экипажа детскую кроватку и всякую домашнюю утварь, Симон слушал пояснения Великого Обновителя, Ротман был спокоен: как и убежденные его проповедью обитатели города, которые сновали по улицам, доставляя овощи дрова из соседних деревень, он уповал на помощь Божью. И однако, Мюнстер нуждался в деньгах. Но еще более того он нуждался в поддержке малых сих, недовольных и обиженных, рассеянных по всей земле, которые только и ждали первой победы нового Христа, чтобы сбросить с себя бремя идолопоклонства. Симон все еще богат – у него остались должники в Любеке, в Эльблонге, даже в Ютландии и в далекой Норвегии; он обязан взыскать деньги, которые принадлежат одному Господу Богу. По дороге он сможет передать благочестивым сердцам послание восставших Праведников. К нему, человеку, известному своим здравомыслием и богатством, да к тому же одетому в дорогое сукно и мягкую кожу, прислушаются там, куда проповедник-оборванец не получит доступа. Лучшего посланца, чем этот обращенный богач, Сонету бедняков не найти.

Симон согласился с рассуждениями Ротмана. Действовать надо не мешкая, чтобы разрушить козни князей и церковников. Второпях поцеловав жену и дочь и выбрав самого крепкого мула из тех, что доставили их к вратам Ковчега, Симон тотчас пустился в дорогу. Несколько дней спустя на горизонте показались железные пики ландскнехтов; войска князя-епископа окружили город, не собираясь брать его штурмом, но решив стоять у его стен, сколько понадобится, чтобы уморить этих нищих голодом.

Бернард Ротман поместил Хилзонду с ребенком в доме бургомистра Книппердоллинга, который раньше всех в Мюнстере стал покровителем Чистых. Этот благодушный, невозмутимый толстяк принял ее как сестру. Под влиянием Яна Матиса, который замешивал новую жизнь, как когда-то тесто для хлеба в своем подвале в Харлеме, все на свете преображалось, становилось легким и простым. Плоды земли принадлежали всем, как воздух и свет Божий; те, у кого было белье, посуда и мебель, выносили их на улицу чтобы поделиться с остальными. Все любили друг друга взыскательной любовью, поддерживали друг друга и порицали, устраивали взаимную слежку, дабы уберечь друг друга от соблазна; гражданские законы были упразднены, упразднены церковные обряды; богохульство и плотские грехи карались виселицей; женщины под вуалью неслышно скользили по городу, словно тревожные ангелы, и площадь оглашали рыдания тех, кто прилюдно каялся в грехах.

Маленькая цитадель добродетели, обложенная католическими войсками, жила в религиозном экстазе. Проповеди под открытым небом каждый вечер укрепляли мужество. Бокхольд, этот Избранный среди Праведников, имел особенный успех, ибо сдабривал кровавые образы Апокалипсиса своими актерскими фарсами. Стоны больных и первых жертв осады, которые теплыми летними ночами лежали под аркадами площади, сливались с пронзительными воплями женщин, взывавших о помощи к Отцу Милосердному. Хилзонда была одной из самых рьяных, Вытянувшись во весь свой рост и устремившись вверх, точно язычок пламени, мать Зенона поносила скверну Римской церкви. Страшные видения вставали перед ее затуманенным слезами взором, и, вдруг переломившись, точно слишком тонкая свеча, Хилзонда поникала, заливаясь слезами раскаяния, нежности и упования на скорую смерть.

Первый раз всеобщий траур вызван был смертью Яна Матиса, убитого во время вылазки, предпринятой им против войска епископа во главе трех десятков мужчин и целой толпы ангелов. Ганс Бокхольд, увенчанный королевской короной, верхом на лошади, покрытой церковной ризой как попоной, был незамедлительно провозглашен с паперти Королем-пророком; водрузили помост, на котором, как на троне, каждое утро восседал новый царь Давид, единолично верша дела земные и небесные. Несколько удачных нападений на кухню епископа принесли трофеи в виде поросят и кур, и на помосте было устроено пиршество под звуки флейт. Хилзонда смеялась вместе со всеми, глядя, как взятых в плен вражеских поваров заставили приготовить различные яства, а потом отдали на растерзание толпе, которая топтала их и молотила кулаками.

Мало-помалу в душах людей стала совершаться перемена, подобная той, что превращает ночью сновидение в кошмар. Охваченные экстазом Святые ходили, шатаясь, точно в пьяном угаре. Новый Король-Христос объявлял один пост за другим, чтобы подольше растянуть съестные припасы, которыми были забиты в городе все подвалы и чердаки. Однако порой, когда от бочонка с сельдями распространялось невыносимое зловоние или на округлости окорока появлялись пятна, жители обжирались до отвала. Измученный болезнью Бернард Ротман не выходил из комнаты и покорно соглашался со всеми приказами нового Короля, довольствуясь тем лишь, что проповедовал народу, толпившемуся у его окон, любовь, очистительный огонь которой истребляет всю окалину земную, и упование на Царствие Божие. Книппердоллинг из бургомистра, должность которого упразднили, был торжественно возведен в звание палача. Этот толстяк с красной шеей получал такое удовольствие от своей новой роли, словно всю жизнь втайне лелеял мечту стать мясником. Убивали часто, Король повелел истреблять трусливых и тех, кто не выказывал должного рвения, – истреблять, пока зараза не перекинулась на других; к тому же на каждом мертвеце удавалось выгадать паек Теперь в доме, где жила Хилзонда, о казнях говорили так. как в былое время в Брюгге – о ценах на шерсть.

Ганс Бокхольд смиренно соглашался, чтобы во время мирских собраний его звали Иоанном Лейденским по имени его родного города, но перед Верными он назывался еще иным, неизреченным именем, ибо чувствовал в себе силу и пламень сверхчеловеческие. Семнадцать жен свидельствовали о неистощимой мощи Бога, Из страха, а может, из тщеславия зажиточные горожане предоставляли Христу во плоти своих жен, как прежде предоставили ему свои деньги; потаскушки из самых дешевых заведений оспаривали друг у друга честь служить утехам Короля. Он явился к Книппердоллингу побеседовать с Хилзондой. Она побледнела, когда к ней прикоснулся этот маленький человечек с живыми глазками, который пошарил руками, том но портной, и отвернул край ее корсажа. Она вспомнили, хоть и гнала от себя это воспоминание, как в Амстердаме, когда еще простым бродячим комедиантом он кормился у нее за столом, он воспользовался тем, что она склонилась к нему с полным блюдом в руках, чтобы прикоснуться к ее бедру. Она с отвращением приняла поцелуй этих слюнявых губ, но отвращение сменилось экстазом; последние преграды благопристойности спали с нее, как старое рубище или как высохшая кожура, которую сбрасывают в помойную яму; омытая нечистым и жарким дыханием, Хилзонда перестала существовать, а с нею – и все страхи, угрызения и горести Хилзонды. Прижимая ее к себе, Король восхищался хрупким телом, худоба которого, по его словам, еще более подчеркивала благословенные женские формы – удлиненные поникшие груди и выпуклый живот. Этот человек, привыкший к шлюхам или к тяжеловесным матронам, восхищался изысканностью Хилзонды. Он рассказывал о себе: уже в шестнадцать лет он почувствовал себя богом. В лавке портного, у которого он служил подмастерьем, у него случился припадок падучей, и его выгнали; вот тогда, крича и изрыгая пену, он вознесся на небо. Таком же трепет божественного наития он изведал в бродячем театре, где играл роль паяца, получающего побои; на гумне, где он впервые познал женщину, он понял, что Бог и есть эта плоть в движении, эти обнаженные тела, для которых нет больше ни бедности, ни богатства, этот мощный ток жизни, который смывает самую смерть и струится словно ангельская кровь. Он вещал все это выспренним слогом лицедея, пестрящим грамматическими ошибками деревенского паренька.

Несколько вечеров подряд он усаживал Хилзонду за пиршественный стол среди Христовых жен. Вокруг, напирая на столы так, что казалось, они вот-вот рухнут, теснилась толпа: голодные на лету подхватывали куриные шейки и ножки, которые Король милостиво бросал им, и молили его о благословении. Кулаки юных пророков, служивших при нем телохранителями, удерживали толпу, Дивара, титулованная королева, извлеченная из притона в Амстердаме, тупо пережевывала пищу и каждый раз, отправляя ее в рот, обнажала зубы и кончик языка; она напоминала здоровую ленивую телку. А Король вдруг воздевал руки, начинал молиться, и его лицо с нарумяненными хорошело, театрально бледнея. А иногда он дул в кому-нибудь из гостей, чтобы причастить того Святому Духу. Однажды ночью он увел Хилзонду в заднюю комнату, чтобы, задрав ей юбки, показать юным пророкам святой алтарь наготы. Между новой королевой и Диварой началась потасовка, и Дивара, во всеоружии своих двадцати лет, обозвала Хилзонду старухой. Женщины покатились клубком по плитам пола, вцепившись друг другy в волосы. Король примирил их, пригрев в этот вeчер у своего сердца обеих.

По временам эти одурманенные и ошалелые души охватывала вдруг лихорадочная жажда деятельности. Ганс приказал безотлагательно снести городские башни, колокольни и те шпицы с коньками, что горделиво вознеслись выше других, а стало быть, отказывались признать, что перед Богом все равны. Толпы мужчин и женщин в сопровождении орущих ребятишек устремились вверх по узким лесенкам башен. Град черепицы и камней посылался на землю, увеча прохожих и кровли приземистых домов; с крыши собора Святого Маврикия не удалось сбросить медные статуи поверженных святых, и они так и остались висеть между небом и землей; в жилищах бывших богачей повыдирали балки, и теперь сквозь образовавшиеся в потолке дыры проникали снег и дождь. Старуху, которая Пожаловалась, что боится замерзнуть насмерть в своей Комнате без окон и дверей, изгнали из города; епископ отказался принять ее в свой стан, и во рву еще несколько ночей раздавались ее крики.

К вечеру разрушители прекращали свою деятельность и, свесив ноги в пустоту и вытянув шеи, с нетерпением искали в небе приметы наступающего конца света. Когда же красная заря на западе бледнела и сумерки окрашивались сначала в серый, потом в черный цвет, усталые труженики возвращались спать в свои лачуги.

Охваченные тревогой, похожей на радостный хмель, люди сновали по изуродованным улицам. С высоты крепостных стен они озирали раскинувшийся вокруг простор, куда доступ им был закрыт, – так глядят мореплаватели на грозные валы, обступившие их ладью; и мутило их от голода так же, как мутит тех, кто отважился пустить ся в открытое море. Хилзонда бродила взад и вперед по одним и тем же улочкам, крытым переходам, по одним и тем же лестницам, ведущим на башенки, – иногда в одиночестве, иногда ведя за руку дочь. В ее опустошенной голове бил набат голода, она чувствовала себя легкой и вольной, как птицы, которые без устали кружат между церковными шпилями, и изнеможение ее было сродни тому, что охватывает женщину в минуту наслаждения Иногда, отломив длинную сосульку, свисающую с какой-нибудь балки, она совала ее в рот, чтобы освежиться Люди вокруг нее, казалось, были во власти того же опасного возбуждения; несмотря на ссоры, вспыхивавшие из-за куска хлеба или сгнившего капустного листа, терпен шие голод и нужду Праведники сливались воедино в общем потоке нежности, источаемой их сердцами. Однако с некоторого времени недовольные стали поднимать голос, недостаточно ревностных уже не предавали смерти – слишком велико стало их число.

Йоханна пересказывала своей госпоже, что толкуют и городе насчет мяса, которое раздают жителям. Хилзопди продолжала есть, будто ничего не слышала. Люди похвалялись тем, что уже отведали ежей, крыс и кое-чего похуже, точно так же, как те, кого прежде числили людьми строгих правил, стали чваниться вдруг распутством, хоти, казалось, этим скелетам и призракам неоткуда взять сил, Люди уже не таясь отправляли потребности своего больного тела; они устали хоронить мертвых, но трупы, штабелями сваленные во дворах, стыли на морозе, и смрада не чувствовалось. Никто не заговаривал о том, что с первым апрельским солнышком начнется холера – до апреля никто не надеялся дотянуть. Никто не упоминал также о том, что враг подступает все ближе, постепенно засыпая окружающие город рвы, и вот-вот пойдет на приступ. На лицах Праведников появилось теперь то притворное выражение, какое бывает у гончей, когда она делает вид, будто не сльшит щелканья бича за своей спиной.

Наконец однажды человек, стоявший на валу рядом с Хилзондой, указал куда-то рукой. По равнине, извиваясь, тянулась длинная колонна, вереницы лошадей месили подтаявшую грязь. Послышался радостный вопль, слабые голоса затянули песнопения – ведь это же войско анабаптистов, избранное в Голландии и в Гелдерланде, о прибытии которого неустанно твердят Бернард Ротман и Ганс Бокхольд, это братья, явившиеся на помощь своим братьям. Но вот войска уже братаются с армией епископа, осадившей Мюнстер, на мартовском ветру развеваются знамена, и кто-то узнает среди них стяг принца Гессенского; этот лютеранин стакнулся с идолопоклонниками, чтобы истребить Праведников. Мужчинам удалось обрушить со стены огромый камень на головы тех, кто вел подкоп под один на бастионов, выстрел часового уложил гессенского гонца. Осаждающие ответили на него аркебузными залпами – среди осажденных оказалось много убитых. Больше никто ничего не предпринимал. Но приступ, которого все ждали, не начался ни в эту ночь, ни в следующую. В этом летаргическом бездействии прошло пять недель.

Бернард Ротман давно уже роздал свои последние съестные припасы и пузырьки с лекарствами; Король, по своему обыкновению, пригоршнями бросал через окно крупу, однако берег остатки снеди, припрятанной под полом. Он много спал. Перед тем как в последний раз произнести проповедь на уже почти пустынной площади, он более полуторa суток провел в каталептическом сне. С некоторых пор он перестал посещать по ночам Хилзонду: изгнанных с позором семнадцать жен заменила совсем еще юная девочка, которая слегка заикалась и была наделена даром пророчества, – Король любовно именовал ее своей пичужкой, голубкой своего Ковчега. Покинутая Королем, Хилзонда не огорчилась, не рассердилась и не удивилась; для нее стерлась грань между тем, что было и чего не было; она, казалось, не помнила, что была наложницей Ганса; но отныне все запреты для нее рухнули – однажды ночью она вздумала дождаться возвращения Книппердоллинга: ей хотелось посмотреть, удастся ли расшевелить эту гору плоти; он прошел мимо, что-то бормоча и даже не взглянув на нее, – ему было не до баб.

В ту ночь, когда войска епископа ворвались в город. Хилзонду разбудил предсмертный хрип зарезанного часового. Двести ландскнехтов проникли в город через подземный ход, указанный им предателем. Бернард Ротман, одним из первых услышавший сигнал тревоги, забыв о болезни, вскочил с постели и бросился на улицу, длинные полы рубашки нелепо плескались вокруг тощих ног; его из милосердия убил какой-то венгр, не понявший епископского приказа – главарей смуты взять живьем. Король, которого враги застигли спящим, отбивался от них, отступая из комнаты в комнату, из коридора в коридор, с отвагой и проворством кошки, которую травят собаки; на заре Хилзонда увидела, как его волокут на площадь: театральную мишуру с него содрали, он был обнажен до пояса и сгибался пополам под ударами хлыста. Его пинками затолкали в громадную клетку, где он обыкновенно держал перед казнью недовольных и недостаточно ревностных. Покрытого ранами Книппердоллинга оставили валяться на скамье, решив, что он убит. Весь день раздавалась в городе тяжелая поступь солдат; этот мерный гул означал, что в крепости безумцев вновь воцарился здравый смысл в образе людей, которые продают свою жизнь за твердую плату, пьют и едят в установленный час, при случае грабят и насилуют, но помнят, что где-то у них есть старушка мать, и бережливая жена, и маленькая ферма, куда они могут вернуться доживать свой век; они ходят к обедне, когда им прикажут, и веруют в Бога без излишней пылкости. Вновь начались казни, только теперь по приказу законной власти, с одобрения и папы, и Лютера. Тощие оборванцы с деснами, изъеденными голодом, для откормленных наемников были отвратительными насекомыми, которых нетрудно и не жаль раздавить.

Когда первые бесчинства утихли, на соборной площади у помоста, на котором прежде восседал Король, начата, публичное судилище. Смертники смутно понимали, что обещание пророка сбывается несколько иначе, чем они предполагали, как это обычно и случается с пророчествами: их муки в этом мире приходят к концу, и они прямехонько возносятся на небо, огромное и красное. Лишь немногие проклинали человека, вовлекшего их в этот искупительный хоровод. Некоторые в глубине души сознавали, что давно уже жаждут смерти, как, без сомнения, жаждет лопнуть слишком туго натянутая струна.

Хилзонда до вечера прождала своей очереди. Она надела на себя самое нарядное из оставшихся у нее платьев и заколола косы серебряными шпильками. Наконец явились четверо солдат. Это были честные рубаки, которые выполняли свою обычную работу. Взяв за руку маленькую Марту, которая подняла крик, Хилзонда сказала ей:

– Пойдем, дочь моя, нас призывает Господь.

Один из солдат вырвал у матери невинного ребенка и швырнул его Йоханне, которая прижала девочку к своему черному корсажу. Хилзонда безмолвно последовала за своими палачами. Она шла так быстро, что им пришлось прибавить шагу. Чтобы не оступиться, она слегка подобрала полы зеленого шелкового платья, так что казалось, будто она ступает по волнам. Взойдя на помост, она смутно различила среди казненных, своих былых знакомцев, однy из прежних королев. Она опустилась на груду еще не остывших тел и подставила шею.

Странствия Симона уподобились крестному пути. Те, ктo был должен ему больше других, выпроводили его, не заплатив ни гроша, из боязни пополнить кошелек или суму анабаптистов; плуты и скупцы читали ему наставления. Его шурин Жюст Лигр объявил, что не может возвратить разом крупные суммы, помещенные Симоном в его антверпенский банк; к тому же он льстил себя мыслью, что сумеет распорядиться добром, принадлежащим Хилзонде и ее дочери, лучше, чем простофиля, стакнувшийся с врагами государства. Понурившись, словно нищий, которого вытолкали взашей, вышел Симон из украшенных резьбой и позолотой, точно рака с мощами, парадных дверей торгового дома, который он сам помог основать, Такую же неудачу потерпел он и в роли сборщика пожертвований: лишь немногие бедняки согласились поделиться последними крохами со своими братьями. Дважды взятый на подозрение церковными властями, Симон вынужден был откупиться, чтобы не угодить в тюрьму. Он до конца оставался богачом, которого ограждают от всех бед его флорины. Часть жалких сумм, собранных им таким образом, у него украл содержатель постоялого двора в Любеке, где Симона свалил апоплексический удар.

Болезнь вынуждала теперь Симона часто останавливаться в пути, и до окрестностей Мюнстера он добрался за день до начала штурма. Надежды проникнуть в осажденный город оказались тщетными. В лагере князя-епископа, которому Симон когда-то оказал услуги, его приняли недружелюбно, но притеснять не стали; он нашел приют на ферме, расположенной поблизости от крепостных рвов и серых стен, отделявших от него Хилзонду и дочь. За некрашеным деревянным столом у фермерши с ним рядом сидели судья, приглашенный для участия в готовящемся церковном судилище, офицер, служивший при епископе, и несколько перебежчиков, которым удалось выбраться из Мюнстера и которые без устали обличали неистовства Праведных и преступные деяния Короля. Но Симон пропускал мимо ушей россказни предателей, поносивших мучеников. На третий день после взятия Мюнстера ему наконец разрешили войти в город.

Изнемогая от зноя ветреного июньского утра, наугад отыскивая дорогу в городе, знакомом ему лишь понаслышке, он с усилием ковылял по улицам, по которым дозором проходили солдаты. Под одной из аркад Рыночной площади на пороге какого-то дома он увидел вдруг Йоханну с ребенком на коленях. Девочка подняла крик, когда незнакомый мужчина захотел ее поцеловать. Йоханна молча присела перед хозяином. Симон распахнул дверь со сбитыми замками и обошел все комнаты нижнего, а потом и верхнего этажа. Выйдя вновь на улицу, он отправился к помосту, где совершались казни. Еще издали он увидел свисающее с него зеленое парчовое полотнище и по этому платью узнал под грудой мертвецов тело Хилзонды. Он не стал терять времени на праздное любопытство у бренной оболочки, от которой освободилась душа, и вернулся к служанке и дочери.

По улице, погоняя корову, шел пастух с ведром и скамеечкой для дойки, громко предлагая парное молоко; в доме напротив открыли таверну, Йоханна, которую Симон снабдил несколькими лиардами, употребила их на то, чтобы наполнить оловянные кубки. В очаге затрещал огонь, и вскоре в руках ребенка звякнула ложка. Домашняя жизнь постепенно затеплилась вокруг них, разлилась по опустелому дому – так приливная волна затопляет берег, который усеян обломками крушения, выброшенными морем сокровищами и живущими на отмели крабами. Служанка постелила хозяину на ложе Книппердоллинга, чтобы избавить его от необходимости подниматься наверх. Вначале она лишь угрюмо отмалчивалась на вопросы старика, медленно потягивавшего подогретое пиво, а когда наконец заговорила, из уст ее полился поток проклятий, отдававших одновременно помоями и Священным Писанием. Для старухи гуситки Король навсегда остался нищим бродягой, которого кормят на кухне, а он осмеливается спать с женой хозяина. Высказав все, она принялась скоблить пол, громыхая щетками и ведрами и яростно полоская тряпки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю