Текст книги "Философский камень"
Автор книги: Маргерит Юрсенар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Слухи о его гибели в сожженном гумне ограждали Гана от розысков, но безопасность его зависела от того, будут ли молчать крестьяне, а они в любую минуту могли заговорить и по доброй воле, и в особенности неволею. Питер и Йоссе рисковали жизнью, приютив у себя бунтовщика и святотатца, да и врачу грозила не меньшая опасность. Полтора месяца спустя выздоравливающий уже прыгал, опираясь на костыль, хотя рубцевавшийся шов все еще сильно болел. Отец и сын умоляли лекаря избавить их от парня, который к тому же был не из тех, к кому можно привязаться, – наскучив долгим затворничеством, он ныл и злился; всем надоело слушать бесконечные рассказы о единственном его подвиге, а кузнец, который и так досадовал, что тот выдул все его драгоценное вино и пиво, пришел в ярость, узнав, что негодник еще потребовал, чтобы Йоссе раздобыл ему девку. Зенон решил, что Гану легче будет укрыться в Антверпене, а когда все утихнет, он сможет переправиться на другой берег Шельды, чтобы присоединиться к отрядам капитанов Генри Томассона и Соннуа, которые, швартуясь в укромных бухточках у берегов Зеландии, то и дело совершали нападения на королевские войска.
Зенон вспомнил о сыне старой Греты, возчике, который каждую неделю ездил в Антверпен со своей кладью. Частично посвященный в тайну, тот охотно согласился взять парня с собой и передать его надежным людям, однако для этого требовались деньги. Питер Кассел, как ни хотелось ему поскорее сбыть племянничка с рук, клялся, что больше не может дать ему ни гроша. У Зенона самого карманы были пусты. Поколебавшись, он отправился к приору.
Пастырь служил обедню в часовне, прилегавшей к его келье. Когда отзвучали Ite, Missa est[29] и благодарственная молитва, Зенон сказал приору, что хотел бы поговорить с ним с глазу на глаз, и без обиняков изложил ему всю историю.
– Вы подвергли себя большой опасности, – серьезно
заметил приор.
– В этом бестолковом мире существует несколько внятных заповедей, – ответил философ. – Мое ремесло – лечить.
Приор с ним согласился.
– О Варгасе никто не жалеет, – продолжал он. – Помните, сударь, наглых солдат, которые наводняли страну в ту пору, когда вы только приехали во Фландрию? Вот уже два года, как заключен мир с французами, а король под разными предлогами продолжал держать у нас эту армию. Два года! Варгас нанялся на службу в здешние края, чтобы творить бесчинства, за которые его уже возненавидели французы. Трудно восхвалять юного библейского Давида, не превозвысив отрока, которого вы излечили.
—Ничего не скажешь, стрелок он меткий, – подтвердил врач.
– Хотел бы я верить, что Господь направлял его руку. Но святотатство есть святотатство. Признался этот Ган, что участвовал в осквернении икон?
– Признался, но в его хвастовстве мне чудятся угрызения совести, – осторожно предположил Себастьян Теус.
– Раскаяние я уловил и в некоторых словах, вырвавшихся у него в бреду. Проповеди лютеран не изгладили в его памяти «Ave Maria», привычную с детских лет.
– Вы полагаете, он угрызается зря?
– Ваше преподобие принимает меня за лютеранина? – с едва заметной улыбкой спросил философ.
– Нет, друг мой, боюсь, вам недостает веры, чтобы быть еретиком.
– Все подозревают власти предержащие в том, что они с умыслом подсылают в деревни протестантских проповедников, истинных и мнимых, – сказал врач, осторожно уводя разговор подальше от рассуждений о правоверии Себастьяна Теуса. – Наши правители сами доводят жителей до крайности, чтобы потом расправляться с ними без стеснения.
– Мне известно вероломство Тайного совета, – с некоторым нетерпением заметил священнослужитель. – Но должно ли мне объяснять вам, что меня смущает? Меньше, чем кто бы то ни было, я желал бы, чтобы несчастного сожгли из-за богословских тонкостей, в которых он ничего не смыслит. Но надругательство над Пречистой Девой отдает преисподней. Добро бы еще речь шла об одном из святых Георгиев или об одной из святых Екатерин, чье существование ставят под сомнение наши богословы, но в ком благочестие народа находит невинное очарование... Но потому ли, что наш орден в особенности чтит эту высокую богиню – так звал ее один поэт, которого я читал в дни молодости, – и утверждает непричастность ее к первородному греху, потому ли, что меня более, чем то подобает моему сану, волнует воспоминание о покойной моей жене, которая с изяществом и смирением носила это имя... ни одно преступление против веры не возмущает меня так, как оскорбление, нанесенное Марии – той, в которой все упование мира, той, которой от начала времен назначено быть нашей заступницей на небесах...
– Мне кажется, я понимаю вас, – сказал Себастьян Теус, увидя слезы на глазах монаха. – Вы страдаете оттого, что какой-то невежа осмелился поднять руку на самую чистую форму, какую, по-вашему, приняло божественное милосердие. Евреи (я знавал их врачевателей) также рассказывали мне о своей Шекине, которая знаменует божественное великодушие... Правда, для них лик ее остается невидимым... Но если уж придавать неизреченному человеческий образ, почему не наделить его некоторыми женскими чертами – ведь в противном случае мы наполовину обеднили бы природу вещей. Если лесное зверье имеет понятие о святых таинствах (а кто знает, что происходит внутри у этих тварей?), оно, без сомнения, воображает рядом со священным оленем непорочную лань. Но может быть, этот образ оскорбителен для вашего преподобия?
– Не более, чем образ невинного агнца. Да и разве сама Мария – не чистейшая голубка?
– И однако, в этих иносказаниях кроется опасность, – задумчиво продолжал Себастьян Теус. – Мои собратья-алхимики прибегают к символам Молока Богородицы, Черного Ворона, Зеленого Льва и Соития Начал для обозначения операций, чья мощь или, напротив, тонкость не выразимы обыденным языком. И что же – простаки прельщаются этими фигурами, а люди умные презирают науку, которая, хотя и постигла многое, в их глазах погрязла в трясине химер... Не стану далее углублять сравнение.
—Трудность эта неразрешима, друг мой, – сказал приор. – Если я начну втолковывать обездоленным, что золотой убор Богородицы и ее голубой плащ – всего лишь неудачные символы небесного великолепия, а небеса, в свою очередь, – лишь слабый сколок с невидимого блага, они решат, что я не верую ни в Богоматерь, ни в Царствие Божие. А разве не будет это еще злейшей ложью? Знак пресуществляется в то, что он знаменует.
– Однако вернемся к парню, которого я вылечил, – продолжал настаивать врач. – Не думает же ваше преподобие, что этот Ган собирался поднять руку на заступницу, дарованную нам Божьим милосердием от начала времен? Он разбил разубранную в бархат деревянную колоду, которую проповедник объявил истуканом, и, осмелюсь заметить, этот нечестивый поступок, вызывающий справедливое негодование приора, должно быть, совершенно отвечал тому убогому здравому смыслу, каким наделили Гана небеса. Этот мужлан столь же мало помышлял оскорбить залог спасения человечества, сколь мало помышлял, убивая Варгаса, отмстить за свою родину.
– И однако, он совершил и то и другое.
– Не знаю, – отозвался философ. – Это мы с вами пытаемся вложить смысл в необузданные действия двадцатилетнего деревенского парня.
– Вам очень важно, чтобы этот молодой человек ушел от своих преследователей, господин доктор? – внезапно спросил приор.
– От этого зависит моя собственная безопасность, а кроме того, мне не хотелось бы, чтобы предали огню столь совершенное произведение моего искусства, – шутливо отозвался Себастьян Теус. – Других причин желать его спасения, как, может быть, подозревает приор, у меня нет.
– Тем лучше, – сказал священник. – Стало быть, вы с большим спокойствием будете ждать развязки событий. Я тоже не хочу губить творение ваших рук, друг Себастьян. В этом ящике вы найдете то, что вам нужно.
Зенон извлек кошелек, спрятанный под грудой белья, но взял оттуда всего несколько мелких серебряных монет, Водворяя кошелек на место, он зацепился рукой за край какой-то дерюги, от которой ему не сразу удалось освободиться. Это оказалась власяница, на которой кое-где подсыхали черноватые сгустки. Приор отвернулся в смущении.
– Ваше преподобие не так крепки здоровьем, чтобы предаваться столь жестокому покаянию.
– Напротив, мне хотелось бы налагать его на себя вдвое чаще, – возразил монах. – Ваши занятия, Себастьян, наверное, не оставляют вам времени задуматься об общественных наших бедствиях. К сожалению, слухи справедливы. Король собрал в Пьемонте армию под началом герцога Альбы, победителя при Мюльберге, которого в Италии прозвали Железным. В эту самую минуту двадцатитысячное войско с вьючными животными и обозом переходит Альпы, чтобы обрушиться на наши несчастные провинции... Быть может, нам еще придется пожалеть о капитане Варгасе.
– Они спешат, пока дороги не сковала зима, – сказал тот, кто когда-то бежал из Инсбрука через горы.
– Мой сын – лейтенант королевской службы. Чудо будет, если он не окажется в войске герцога, – сказал приор, словно принуждая себя к мучительному признанию. – Все мы соучастники зла.
И он зашелся в кашле, приступы которого уже не раз прерывали его речь. Себастьян Теус, вспомнив об обязанностях врача, пощупал пульс больного.
– Ваш усталый вид, господин приор, можно объяснить снедающей вас заботой, – сказал он, помолчав. – Но долг врача повелевает мне найти причину кашля, который мучает вас вот уже несколько дней, и причину всевозрастающего истощения. Позволите ли вы мне, господин приор, завтра осмотреть ваше горло с помощью инструментов моего изобретения.
—Поступайте как вам угодно, друг мой, – ответил приор. – Должно быть, от нынешнего сырого лета у меня в горле сделалось воспаление. Вы сами видите, лихорадки у меня нет.
В тот же вечер Ган выехал с возчиком, при котором состоял за конюха. В этой роли небольшая хромота не была ему помехой. Проводник передал его к Антверпене жившему возле порта приказчику Фуггеров, который втайне сочувствовал новым веянием, – тот поручил Гану вскрывать и заколачивать ящики с пряностями. К Рождеству стало известно, что парень, который уже твердо ступал на больную ногу, завербовался плотником на невольничье судно, отплывавшее в Гвинею. На таких судах всегда была нужда в ловких руках, годных не только починить какую-нибудь поломку, но и построить или перенести переборку, смастерить железный ошейник или колодки для провинившегося раба, а в случае мятежа – пальнуть из аркебузы. Поскольку платили там хорошо, Ган предпочел эту службу ненадежному заработку, на какой мог рассчитывать у капитана Томассона с его морскими гёзами.
Пришла зима. Из-за постоянно мучившей его теперь хрипоты приор сам отказался читать рождественскую проповедь. Себастьян Теус уговорил своего пациента для сбережения сил каждый день после обеда час отдыхать в постели или, в крайнем случае, в кресле, которое монах с некоторых пор разрешил водворить у себя в келье. Согласно монастырскому уставу, в келье не было ни камина, ни печи – Зенон не без труда убедил приора возводить внести сюда жаровню.
В этот послеполуденный час он застал приора за делом – надев очки, тот проверял счета. Монастырский эконом Пьер де Амер стоя выслушивал его замечания. Хотя Зенону всего несколько раз пришлось говорить с этим монахом, он испытывал к нему неприязнь и чувствовал, что она обоюдна. Поцеловав руку приора и преклонив перед ним колени с видом одновременно угодливым и высокомерным, эконом вышел из кельи. Последние новости были особенно горестны: графу Эгмонту и его единомышленнику графу Горну, уже три месяца содержавшимся в Гентской тюрьме по обвинению в государственной измене, только что отказали в ходатайстве о том, чтобы судили их люди равного им звания, которые почти наверное сохранили бы обоим жизнь. Отказ этот взбудоражил весь город. Зенон не стал первым заводить разговор о совершающемся беззаконии, не зная, дошли ли уже слухи о нем до приора. Он стал рассказывать ему о причудливом повороте судьбы Гана.
– Его святейшество великий Пий II когда-то осудил торговлю невольниками, но кто обращает на это внимание? – устало сказал монах.– Впрочем, в наши дни творятся еще худшие несправедливости... Известно ли вам, что думают в городе о низости, учиненной в отношении графа?
– Его жалеют более, чем прежде, за то, что он поверил обещаниям короля.
– Ламораль – человек великой доблести, но скудного ума, – заметил приор с большим спокойствием, чем ожидал Зенон. – Хороший политик не может быть легковерным.
Он покорно выпил несколько капель вяжущего зелья, которые ему отсчитал лекарь, Зенон следил за ним с тайной грустью: он не верил в силу этого безобидного средства, но тщетно искал от болезни приора более мощного снадобья. Подозрение, что у монаха чахотка, он отверг, потому что болезнь протекала без лихорадки. Эту хрипоту, этот упорный кашель и то, что приору становилось все труднее дышать и глотать, скорее можно было объяснить полипом в гортани.
– Спасибо, – сказал приор, возвращая медику опорожненный стакан. – Побудьте со мною сегодня еще немного, друг Себастьян.
Сначала они поговорили о том о сем. Зенон сел поближе к монаху, чтобы тот не напрягал голос. Внезапно приор вернулся к тому, что снедало его более всего.
– Вопиющий произвол, жертвой которого стал Ламораль, влечет за собой целую вереницу таких же гнусных беззаконий, – заговорил он, стараясь бережно расходовать дыхание. – Вскоре после ареста хозяина арестовали и растянули на дыбе, в надежде добиться признания, его привратника. Во время утренней мессы я молил Бога за обоих графов и уверен: во Фландрии нет такого дома, где не молились бы о спасении их в этой жизни на небесах. Но кто помолится о несчастном привратнике, которому и признаваться-то было не в чем, ведь он не был посвящен в тайны своего господина? У него не осталось целой ни одной косточки, ни одной жилки...
– Я понял мысль вашего преподобия, – отозвался Себастьян Теус. – Вы восхваляете скромную преданность,
– Дело не в том, – возразил приор. – Говорят, этот привратник был нечист па руку и нажился за счет своего хозяина. Он будто бы даже присвоил картину – излюбленную нашими фламандскими живописцами фантасмагорию: уродливые черти мучают грешников. Герцогу поручено было приобрести ее для короля. Наш король – любитель живописи... Впрочем, заговорил этот ничтожный человек или нет, значения не имеет – судьба графа предрешена. Но я думаю о том, что граф умрет благородно, под ударом топора, на эшафоте, обтянутом черной материей, утешенный скорбью народа, который по справедливости видит в нем верного сына своей родины; палач, прежде чем нанести удар, попросит у него прощения, и душа его отлетит на небо, провожаемая молитвами духовника...
– На сей раз я уловил вашу мысль, – сказал врач. – Ваше преподобие думает о том, что, вопреки расхожим утверждениям философов, ранг и титул обеспечивают их владельцам весьма ощутительные преимущества. Быть грандом Испании кое-что значит.
– Я дурно изъясняю свою мысль, – прошептал приор. – Именно потому, что человек этот мал, ничтожен, без сомнения, гнусен и наделен лишь телом, способным испытывать боль, и душой, за которую сам Господь отдал свою кровь, я мысленно следую за ним в его страданиях. Я говорю себе: прошло три часа, а он все еще продолжал кричать.
– Поберегитесь, господин приор, – сказал Себастьян Теус, стискивая руку монаха. – Этот несчастный мучился три часа, но сколько же дней и ночей ваше преподобие будет вновь и вновь переживать его конец? Вы терзаете себя долее, нежели палачи – этого беднягу.
– Не говорите так, – покачал головой приор. – Муки этого привратника и злодейства его мучителей полнят мир и выходят за грань времени. Отныне и вовек пребудут они мгновением промысла Божия. Каждая мука, каждое страдание бесконечны в своей сущности, друг мой, и они бесчисленны в своем множестве.
– То, что ваше преподобие говорит о страдании, можно также сказать и о радости.
– Знаю... Я сам изведал в жизни радости... Всякая невинная радость – след потерянного рая... Но радость не нуждается в нас, Себастьян. Одна лишь скорбь взыскует нашего милосердия. С того дня, когда нам дано постичь страдание живой твари, предаваться радости для нас столь же невозможно, сколь невозможно для доброго самаритянина предаваться в трактире винопитию с веселыми девицами, в то время как раненый подле него истекает кровью. Мне теперь непонятно даже, как могут святые наслаждаться безмятежностью духа на земле или блаженствовать на небе...
– Насколько я разумею язык благочестия, для приора настало время пройти свою полосу непроглядной ночи.
—Умоляю вас, друг мой, не сводите мое горе к некоему благочестивому испытанию на пути к совершенству, на который к тому же я навряд ли сподобился ступить... Вглядимся лучше в непроглядную ночь человечества. Увы! Мы боимся впасть в ошибку, возводя хулу на установленный порядок вещей. Но, с другой стороны, сударь, как же осмеливаемся мы отправлять на суд Божий души, к грехам которых сами добавляем отчаяние и богохульство, обрекая их на муки телесные? Почему позволяем мы упрямству, бесстыдству и мстительности вторгаться в наши споры о вере, которым должно бы, подобно спору о таинстве Святого причащения, писанному Рафаэлем в покоях его святейшества, проходить на небесах? Ибо, если бы король выслушал в прошлом году жалобы наших дворян, если бы во времена нашего детства папа Лев милостиво принял неученого августинского монаха... Чего хотел этот монах, как не того, в чем и поныне нуждаются наши установления, я говорю о реформах... Этого деревенского мужика смущали злоупотребления, которые потрясли и меня самого, когда я прибыл ко двору Юлия III; разве не прав он, упрекая наши монашеские ордены в богатстве, которое обременяет нас и не всегда служит к вящей славе Божьей...
– Господин приор никого не ослепит своей роскошью, – с улыбкой прервал монаха Себастьян Теус.
– Я пользуюсь всеми благами жизни, – сказал монах, указывая на подернутые пеплом уголья.
– Только пусть ваше преподобие не вздумает из великодушия переоценивать противную сторону,– сказал философ после некоторого раздумья – Odi hominem unius libri[30]. Обожествление Писания, проповедуемое Лютером, быть может, похуже многих обрядов, которые он заклеймил как суеверие, а тезис о спасении души через веру принижает человеческое достоинство.
– Вы правы, – с удивлением заметил приор, – но в конце концов все мы, как и он, почитаем Священное Писание и повергаем наши скромные добродетели к стопам Всевышнего.
– Воистину так, ваше преподобие, потому-то атеист и не возьмет в толк, отчего эти споры ведутся с таким ожесточением.
– Не утверждайте того, чего я не хочу слышать, – прошептал приор.
– Умолкаю, – сказал философ. – Я только хотел отметить, что господа немецкие протестанты, которые, как мячиками, перекидываются головами взбунтовавшихся крестьян, не уступают герцогским наемникам, а Лютер так же угождает венценосцам, как и кардинал Гранвелла.
– Он, как и все мы, встал на сторону порядка, – устало сказал приор.
За окном то бушевала, то унималась метель. Когда врач поднялся, собираясь в лечебницу, приор заметил ему, что не многие больные отважатся в такую непогоду высунуть нос на улицу, а с теми, кто придет, управится и брат-фельдшер.
– Мне хочется признаться вам в том, что я не решился бы поведать лицу духовному, – ведь и вы, наверное, скорее доверите мне, нежели своему собрату, какую-нибудь дерзкую анатомическую гипотезу, – с усилием заговорил вновь приор. – Я больше не могу, друг мой... Себастьян, скоро минет шестнадцать столетий со времени воплощения Сына Божия, а мы устроились на кресте, как на мягкой подушке... Можно подумать, что искупление совершилось раз и навсегда и нам остается принять мир, какой он есть, или в лучшем случае позаботиться о спасении собственной души. Правда, мы превозносим веру, похваляемся ею и выставляем ее напоказ, если надо, приносим ей в жертву тысячи жизней, в том числе и свою. И притом громко славим упование – мы слишком часто продавали его ханжам за золото. Но помышляет ли кто о милосердии, если не считать нескольких святых? Да и то я трепещу при мысли, в каких тесных пределах они его оказывают... Даже мне, несмотря на мои годы и облачение порой казалось, что наклонность к излишнему состраданию – изъян моей натуры, с которым должно бороться. Вот я и говорю себе, что, если один из нас примет мученичество, нет, не ради веры – у нее и без того довольно ревнителей,– но единственно из милосердия; если он взойдет на виселицу или на костер вместо самого мерзкого из осужденных или хотя бы вместе с ним, – быть может, земля под ногами у нас и небо над нами преобразятся Самый отъявленный мошенник и самый закоренелый еретик никогда не будут ниже меня настолько, насколько я сам ниже Иисуса Христа.
– Мечта приора очень походит на то, что алхимики зовут сухим, или быстрым, способом,– серьезно сказал Себастьян Теус. – Речь, по сути дела, идет о том, чтобы все изменить сразу и одними лишь нашими слабыми силами .. Опасная стезя, господин приор.
– Не бойтесь, – сказал приор с какой-то даже конфузливой улыбкой. – Я всего лишь слабый человек, с грехом пополам управляющий шестью десятками монахов... Неужто я по доброй воле ввергну их бог знает в какие несчастья? Не каждому дано, принеся себя на алтарь, отверзнуть небесные врата. Приношение, если ему суждено свершиться должно быть иным.
– Оно свершается само собой, когда готова гостия, – произнес вслух Себастьян Теус, думая о некоторых наставлениях философов-герметистов.
Приор бросил на него удивленный взгляд.
– Гостия... -благоговейно повторил он дорогое ему слово. – Говорят, ваши алхимики приравнивают Христа к философскому камню, а таинство евхаристии – к Великому Деянию.
– Некоторые это утверждают, – согласился Зенон, подняв соскользнувшее на пол одеяло и укутывая колени приора. – Но о чем свидетельствуют эти уподобления, как не о том, что ум человеческий наклонен в определенную сторону?
– Мы сомневаемся, – сказал приор внезапно дрогнувшим голосом. – И сомневались... сколько ночей боролся я с мыслью, что Бог над нами – всего лишь тиран или неспособный монарх и не богохульствует один лишь отрицающий Его безбожник... Потом мне пришло озаренье – ведь болезнь открывает путь к истине. Что, если мы заблуждаемся, полагая Его всемогущим и видя в бедах наших изъявление Его воли? А вдруг нам самим надлежит споспешествовать наступлению царствия Его? Я уже говорил вам – Бог отряжает своих полномочных. Я иду дальше, Себастьян. Быть может, Он лишь крохотный огонек в наших ладонях, и от нас самих зависит поддерживать его и не дать ему угаснуть, быть может, мы и есть та самая крайняя точка, до какой он может достигнуть... Сколько несчастных негодуют, веруя во всемогущество Его, но, забыв о собственных горестях, кинулись бы на зов о помощи Господу в Его слабости...
– То, что вы говорите, худо согласуется с церковными догмами.
– О нет, друг мой. Я заранее отрекаюсь от всего, что могло бы еще хоть немного более разорвать нешвенную Его одежду. Я верую; Бог безраздельно властвует в царствии духа, но мы-то здесь – в юдоли телесной нашей оболочки. А на этой земле, где Он прошел, каким мы видели Его? Разве не в образе невинного младенца, лежащего на соломе, подобно нашим новорожденным, что валяются в снегу в деревнях Кампина, разоренных королевскими войсками, разве не в образе бродяги, которому негде было прислонить голову; не в образе казненного, распятого на кресте на перекрестке дорог и, как и мы, вопрошавшего Господа, почему Он покинул его? Каждый из нас слаб, но утешительно думать, что Он еще слабее нас и отчаивался еще более. И это нам надлежит пробудить и спасти Его в душах людей... Простите меня. – сказал он, закашлявшись, – я прочитал вам проповедь, хотя не могу уже произнести ее с церковной кафедры.
Он откинул на спинку кресла свою крупную голову, словно вдруг отрешившись от всех мыслей. Себастьян Теус дружески склонился к нему, застегивая свой плащ.
– Я обдумаю соображения, которыми ваше преподобие любезно пожелали со мной поделиться, – сказал он. – Но позвольте и мне на прощанье изложить вам одну гипотезу. Современные философы в большинстве своем предполагают бытие некоей Anima Mundi[31], чувствующей и более или менее разумной, коей наделено все сущее. Я и сам допускал возможность сокровенных помышлений камней... И однако, факты, нам известные, похоже, свидетельствуют о том, что страдание, а следовательно, и радость, добро и то, что мы зовем злом, справедливость и то, в чем мы усматриваем несправедливость, и, наконец, в той или иной форме – смысл, который позволяет отличать одно от другого, – существуют лишь в мире крови и, может быть, сока, в мире плоти, пронизанной нервными волокнами, подобно зигзагам молний, и (как знать?) в мире стебля, который тянется к свету, своему Высшему Благу, хиреет от недостатка влаги, съеживается от холода и изо всех сил противится несправедливому вторжению других растений. Все остальное – я имею в виду царство минералов и духов, если последнее существует, – скорее всего, бесчувственно и безмятежно пребывает по ту, а может, и по эту сторону наших радостей и скорбей. А наши терзания, господин приор, может статься, – всего лишь крохотное исключение во всеобъемлющем промысле – возможно, это и объясняет равнодушие той незыблемой субстанции, какую мы благочестиво именуем Богом.
Приор вздрогнул.
—То, что вы говорите, странно, – сказал он. – Но даже если оно и так, тем теснее сопряжен наш удел с юдолью, где молотят зерно и истекает кровью агнец. Да будет мир с вами, Себастьян.
Зенон прошел аркаду, соединявшую монастырь с убежищем Святого Козьмы. Ветром намело кое-где высокие белые сугробы. Поднявшись к себе, Зенон сразу направился в каморку, где на полках хранил книги, доставшиеся ему в наследство от Яна Мейерса. У старика был трактат об анатомии, написанный двадцать лет тому назад Андреем Везалием, которому, как и Зенону, пришлось бороться с устарелым наследием Галена за более глубокое изучение человеческого тела. Зенон лишь однажды повстречался со знаменитым врачом, который с тех пор сделал блестящую придворную карьеру, а впоследствии умер на Востоке от чумы: замкнувшемуся в границах одной лишь медицины Везалию пришлось опасаться гонений только со стороны ученых-педантов, которых, впрочем, хватило ему с лихвой. Ему тоже случалось похищать трупы; о внутреннем строении человека он составил представление на основе костей, подобранных у подножия виселиц или на кострах, а иногда добытых еще более непристойным способом; бальзамируя знатных особ, он тайком воровал у них почку или содержимое тестикула, заполняя его корпией, ведь ничто потом не изобличало принадлежности препарированных органов сиятельным особам.
Раскрыв при свете лампы том ин-фолио, Зенон стал искать таблицу, на которой изображены были в разрезе пищевод, гортань и дыхательное горло; рисунок показался ему одним из самых неудачных творений славного прозектора, но Зенону было известно, что Везалий, подобно ему самому, зачастую вынужден был работать слишком быстро, и притом с плотью, которая уже подвергалась разложению. Он отметил пальцем то место, где, по его предположениям, у приора образовался полип, который рано или поздно неизбежно задушит больного. В Германии ему как-то пришлось анатомировать бродягу, скончавшегося от такой болезни; воспоминание об этом вскрытии, а также исследование с помощью speculum oris[32] склоняли его к тому, чтобы в стертых симптомах болезни приора распознать тлетворное действие частицы плоти, мало-помалу пожиравшей соседние с ней участки. Можно было сказать, что честолюбие и необузданность, столь чуждые натуре монаха, угнездились в одном из уголков его тела, чтобы в конце концов погубить этого великодушного человека. Если Зенон не ошибся, Жан-Луи де Берлемон, приор монастыря миноритов в Брюгге, бывший главный лесничий вдовствующей королевы Марии Венгерской и полномочный представитель своей государыни при подписании мира в Креспи, через несколько месяцев умрет, задушенный опухолью, которая растет в его гортани, разве только на своем пути полип прорвет вену и тогда несчастный захлебнется собственной кровью. Если исключить возможность (а ею никогда не следует пренебрегать) случайной смерти, которая, так сказать, опередит болезнь, судьба святого человека предопределена, как если бы он уже был покойником.
Опухоль, расположенную слишком глубоко, нельзя ни удалить, ни прижечь. Единственный способ продлить жизнь друга – поддерживать его силы осторожной диетой; надо позаботиться о том, чтобы ему готовили разжиженную пищу, которая была бы питательной и легкой, и он мог бы проглотить ее без особого труда, когда из-за сужения гортани обычный монастырский стол станет для него непригодным; надо также последить за тем, чтобы ему не делали кровопусканий и не давали слабительных, которыми злоупотребляют посредственные лекари, хотя в семидесяти пяти случаях из ста это только варварски изнуряет больного. Когда придет время облегчить страдания, уже нестерпимые, придется прибегнуть к препаратам опия, а пока надо продолжать пользовать приора безобидными снадобьями, чтобы избавить его от горькой мысли, что он отдан на произвол болезни. Сделать больше в настоящее время врачебное искусство бессильно.
Зенон погасил лампу. Снег перестал, но его смертельно холодная белизна заливала комнату, скаты монастырских крыш блестели, как стекло. На юге, в созвездии Быка, неподалеку от ослепительного Альдебарана и текучих Плеяд, тусклым светом светилась одна-единственная планета. Зенон давно уже отказался от составления гороскопов, почитая наши взаимоотношения с отдаленными сферами слишком смутными, чтобы на их основании делать сколько-нибудь определенные заключения, пусть даже полученные выводы были иной раз и впрямь удивительны. И однако, опершись локтями на подоконник, он погрузился в мрачное раздумье. Памятуя о звездах, под какими они родились, он знал, что и ему, и приору нынешнее противостояние Сатурна не сулит ничего, кроме беды.
БЛУД
Вот уже несколько месяцев Зенону помогал в лечебнице восемнадцатилетний монах-францисканец, подходивший для этого дела куда более, нежели пьяница, воровавший бальзамы, от которого удалось избавиться. Брат Сиприан, деревенский паренек, принявший иночество на пятнадцатом году жизни, едва-едва знал латынь, чтобы помогать священнику во время мессы, и говорил на простонародном фламандском языке своей родной деревни. Частенько он, забывшись, напевал песенки, которым, как видно, выучился, погоняя волов. В нем сохранилось много ребяческого – он мог, к примеру, украдкой запустить руку в банку с сахаром, предназначенным для смягчающих микстур. Но зато этот беззаботный паренек отличался редкой сноровкой, когда надо было наложить пластырь или сделать перевязку; никакая язва, никакой гнойник не были ему страшны или противны. Детей, приходивших в лечебницу, привлекала его улыбка. Ему поручал Зенон доставлять домой больных, которые с трудом держались на ногах и были настолько слабы, что врач не решался отпускать их без провожатого; глазея по сторонам и наслаждаясь уличным шумом и движением, Сиприан носился от приюта к больнице Святого Иоанна, ссужал и занимал лечебные снадобья, вымаливал койку для какого-нибудь нищего бродяги, которого невозможно было бросить умирать под открытым небом, или, на худой конец, старался пристроить бедолагу к какой-нибудь набожной прихожанке. В начале весны он навлек на себя взыскание, наворовав где-то боярышника, еще не расцветшего в монастырском саду, чтобы украсить стоящую под аркой статую Пречистой Девы.