Текст книги "Философский камень"
Автор книги: Маргерит Юрсенар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
Зенон не решался войти в залу – одежда его была потрепана и в пыли, от немытого тела несло потом, и он опасался, что это повредит ему в глазах великих мира сего и помешает устроить свое будущее: первый раз в жизни он подумал, что неплохо было бы понатореть в искусстве лести и интриг и что служить личным секретарем или наставником принца лучше, нежели сделаться ученым педантом или деревенским цирюльником. Но потом самонадеянность молодости взяла верх, да к тому же он был уверен, что успех всегда зависит от твоих собственных дарований и благосклонности небесных светил. Он вошел и, присев возле убранного листьями камина, стал обозревать сей человеческий Олимп.
Нимфы и фавны, одетые на античный лад, были отпрысками разбогатевших фермеров или деревенских сеньоров, которым главный казначей снисходительно позволял подкармливаться из своих закромов; под париками и румянами Зенон узнавал их белобрысые волосы и голубые глаза, а под легкой тканью распахнувшейся или задравшейся туники – толстоватые ноги девушек, среди которых были и те, что нежно заигрывали с ним в тени какой-нибудь мельницы. Анри-Жюст, еще более надутый и важный, чем всегда, старался ослепить гостей купеческой роскошью. Правительница, вся в черном, маленькая и кругленькая, отличалась унылой бледностью вдовы и поджатыми губами рачительной хозяйки, которой приходится присматривать не только за тем, как стелют постель и убирают со стола, но и за делами государства. Льстецы восхваляли ее благочестие, образованность и целомудрие, которое побудило ее предпочесть второму браку печальное самоотречение вдовства; хулители шепотком винили ее и слабости к женщинам, признавая, впрочем, что приверженность эта более простительна благородной даме, нежели склонность к лицам своего же пола у мужчин, ибо, утверждали они, пристойней, чтобы женщина уподоблялись мужчине, нежели чтобы мужчина уподоблялся женщине. Правительница была одета богато, но строго, как и подобает принцессе, которой должно носить внешние знаки своего королевского сана, но которая не тщится ослеплять и нравиться. Грызя сладости, она благосклонно, как женщина набожная, но отнюдь не ханжа, которая может не моргнув глазом слушать вольные речи мужчин, внимала учтивостям Анри-Жюста, сдобренным солеными шутками.
Уже выпили рейнского, венгерского и французского; Жаклина расстегнула свой затканный серебром корсаж и приказала принести младшего сына: его, мол, еще не накормили, а ему тоже хочется пить. Анри-Жюст и его жена охотно выставляли напоказ новорожденного, который молодил их обоих.
Грудь, открывшаяся в складках тонкого белья, привела гостей в восторг.
– Сразу видно, этот крепыш вскормлен хорошим молоком, – объявила госпожа Маргарита.
Она спросила, какое имя дали ребенку.
– Он еще не наречен, его крестили пока только по малому обряду, – отвечала фламандка.
– В таком случае, – сказала правительница, – назовите его Филибером, как моего почившего супруга.
Анри-Максимилиан, осушавший стакан за стаканом, похвалялся перед придворными дамами ратными подвигами, которые совершит, когда возмужает.
– Наш злополучный век предоставит ему немало случаев отличиться на ратном поприще, – заметила госпожа Маргарита.
Сама же думала: согласится ли главный казначей дать императору заем из восьми процентов, в котором ему отказали Фуггеры, – заем покрыл бы расходы минувшей кампании, а может статься, и будущей, ибо всем известно, что мирному договору грош цена. Малая толика этих девяноста тысяч экю позволила бы закончить строительство часовни, которое она затеяла в Бру, в Бург-ан-Бресе, где и она однажды упокоится навеки рядом со своим царственным супругом. Пока госпожа Маргарита подносила к губам позолоченную серебряную ложечку, перед ее мысленным взором на мгновение предстал обнаженный молодой человек, с волосами, слипшимися от горячечного пота, с грудью, распираемой болезненными гуморами, и все же прекрасный, как Аполлон, – она похоронила его более двадцати лет назад. Ничто не могло утешить ее в скорби – ни забавная болтовня Зеленого Кавалера, ее любимца попугая, привезенного из Индии, ни книги, ни ласковое лицо ее нежной подруги госпожи Лаодамии, ни государственные дела, ни даже сам Всевышний – опора и наперсник государей. Образ покойного вновь исчез в сокровищнице памяти, а правительница, почувствовав на языке вкус засахаренных фруктов, вновь очутилась за столом, которого иг покидала, и увидела красные руки Анри-Жюста на малиновой скатерти, броский наряд своей фрейлины госпожи д'Аллуэн, младенца у груди фламандки, а возле очага – красивого юношу с дерзким лицом, который поглощал пищу, не обращая внимания на гостей.
А это кто там сидит в обществе головешек? – спросила госпожа Маргарита.
Сыновей у меня только двое, – с неудовольствием ответил банкир, указывая на Анри-Максимилиана и пухлого младенца в расшитых пеленках.
Бартоломе Кампанус, понизив голос, рассказал правительнице о злоключениях Хилзонды, а заодно посокрушался о том, что мать Зенона вступила на стезю еретических заблуждений. И госпожа Маргарита вместе с каноником пустилась рассуждать об исповедании веры и обрядах, как неустанно рассуждали о них в ту пору все благочестивые и
образованные люди, хотя досужие словопрения не помогали ни решить спор, ни доказать его тщету. В это мгновение за дверью послышался шум, и в залу всем скопом, хотя и робея, ввалились ткачи.
Программа праздничных увеселений предусматривала приход суконщиков, которые должны были явиться в Дранутр с подарком для правительницы. Но стычка, случившаяся за два дня перед тем в одной из мастерских, придала шествию ремесленников дух мятежа. Подмастерья Коласа Гела явились в полном составе просить помилования для Томаса из Диксмёйде, которому грозила виселица за то, что он молотком разбил недавно установленные и наконец-то пущенные в ход станки. Беспорядочная ватага, которая по дороге пополнилась безработными из других мест и бродягами, целых два дня одолевала несколько лье,
отделявших фабрику от усадьбы Лигров. Колас Гел, который изранил себе руки, защищая свое детище – станки, был, однако, в первых рядах ходатаев. Зенон с трудом признал в этом невнятно бормочущем человеке силача той поры, когда ему самому было шестнадцать лет. Удержав за рукав пажа, подавшего ему конфеты, школяр узнал от него, что Анри-Жюст отказался выслушать недовольных, и те провели ночь под открытым небом, питаясь кухонными отбросами, которые им швыряли повара. Слуги до утра охраняли кладовые, серебро, погреб и скирды хлеба. Впрочем, несчастные казались кроткими, словно овцы, которых ведут стричь; на пороге они сдернули шапки, а самые смиренные пали на колени.
– Смилуйтесь над Томасом, над моим другом Томасом! Мои машины помрачили его рассудок! – гнусавил Колас Гел. – Он слишком молод, чтобы качаться на виселице!
– Как! – воскликнул Зенон. – Ты защищаешь негодяя, который разрушил дело наших рук? Твой красавчик Томас любил танцевать, так пусть попляшет теперь под самым небом!
Услышав перебранку на фламандском языке, стайка фрейлин покатилась со смеху. Растерянный Колас поводил вокруг выцветшими глазами и, узнав в сидевшем у очага молодом человеке школяра, которого в былые дни называл своим братом во гульбе, осенил себя крестом.
– Это Господь послал мне искушение, – запричитал великан с руками в обмотках. – Я, как дитя, забавлялся блоками и кривошипами. Подручник Сатаны подсказал мне размеры и цифры, и я вслепую соорудил виселицу, на которой болтается веревка.
И он попятился, опираясь на плечо тщедушного подмастерья Перротена.
Маленький, подвижный как ртуть человечек, в котором Зенон узнал Тьерри Лона, подскочил к принцессе и протянул ей прошение, которое она с нескрываемой рассеянностью передала дворянину из своей свиты. Главный казначей заискивающим тоном принялся уговаривать ее перейти в соседнюю галерею, где музыканты готовились усладить уши дам музыкой и пением.
– Кто восстает против церкви, рано или поздно поднимет меч и на своего государя, – заключила госпожа Маргарита, вставая и этими осуждающими Реформу словами завершая беседу, которую усердно поддерживала с каноником. Ткачи, повинуясь взгляду Анри-Жюста, церемонно поднесли августейшей вдове бант, на котором жемчугом был вышит ее вензель. Кончиками унизанных перстнями пальцев она милостиво приняла подарок.
– Вот видите, государыня, – полушутя сказал торговец, – как вознаграждаются усилия того, кто из одного только милосердия не закрывает фабрики, работающие в убыток. Эти мужланы оскорбляют ваш слух спорами, которые в одну минуту может разрешить сельский судья. Не будь мне дорога слава нашего бархата и броше...
Опустив плечи, как всякий раз, когда на нее наваливалось бремя государственных забот, правительница озабоченным тоном заговорила о том, сколь важно обуздать наконец непокорство народа, ибо мир и без того потрясают ссоры государей, победы турок и ересь, раздирающая церковь. Зенон не расслышал, что каноник подзывает сто и велит подойти поближе к принцессе. Звуки музыки и шум отодвигаемых кресел смешались с возгласами ткачей.
– Нет! – рявкнул торговец, закрыв за собой дверь, ведущую в галерею, и встав перед ткачами, словно сторожевой пес, преграждающий путь стаду. – Пощады Томасу не будет, его прикончат, как он прикончил мои станки. Неужто вам пришлось бы по вкусу, если бы кто-нибудь ворвался к вам в дом и переломал ваши лежанки? Колас Гел взревел как раненый бык.
– Замолчи, приятель, – с презрением бросил торговец. – Твои вопли заглушают музыку, которой сейчас услаждают дам.
– Ты ученый человек, Зенон! Ты умеешь говорить по-латыни и по-французски, а это больше по вкусу господам, чем наша фламандская речь, – сказал Тьерри Лон, который руководил толпой недовольных, как регент хором. – Объясни им, что работы у нас прибавилось, а жалованье стало меньше и от пыли, что летит из этих машин, мы харкаем кровью.
– Если эти машины приживутся у нас, всем нам крышка, – сказал один из ткачей. – Не можем мы крутиться у станка как белка в колесе,
– Вы что думаете, я, вроде французов, падок на эти новшества? – спросил банкир, пытаясь одобрить суровость добродушием, как подслащивают кислое вино. – Никакие колеса и клапаны в мире не сравнятся с парой честных трудовых рук. Разве я людоед? Перестаньте угрожать и жаловаться, что я штрафую за испорченную ткань и узлы на пряже, да не приставайте с дурацкими требованиями прибавить жалованье, словно деньги у нас дешевле навоза, и я выкину все эти рамы – пусть их покрываются паутиной! А в будущем году стану платить вам по прошлогодним расценкам.
– По прошлогодним расценкам! – воскликнул голос, в котором уже звучала уступка. – По прошлогодним расценкам! Да нынче одно яйцо стоит дороже, чем на прошлого святого Мартина целая курица! Лучше уж взять посох да идти отсюда куда глаза глядят,
– Пропади он пропадом, ваш Томас, лишь бы меня снова взяли на работу, – загудел старый ткач из пришлых на своем шепелявом французском языке, который в его устах звучал как-то особенно свирепо. – Фермеры уже не раз спускали на меня собак, а богачи в городе отгоняют нас камнями. По мне, лучше спать на соломе в сарае при мастерской, чем в придорожной канаве.
– Станки, которыми вы гнушаетесь, могли сделать моего дядьку королем, а вас принцами, – с досадой молвил студент. – Да разве вразумишь скота-богатея и нищих глупцов!
Со двора, откуда оставшимся за дверью видны были праздничные огни и верхушки роскошных творений кондитера, донесся ропот. В самую середину голубого, украшенного гербом витража угодил камень; купец едва успел увернуться от града голубых осколков.
– Поберегите ваши камни для этого пустозвона! Болван внушил вам, будто вы сможете гонять лодыря, а бобина сама станет крутиться и работать за двоих, – с насмешкой сказал толстяк Лигр, указывая на племянника, примостившегося у очага. – Эти бредни загубили мои денежки и Томасову жизнь. Нечего сказать, велик толк от изобретений простофили, который ничего в жизни не нюхал, кроме своих книг.
Сидевший у огня Зенон сплюнул, но промолчал.
– Когда Томас увидел, что станок не останавливается ни днем ни ночью и работает за четверых, он ничего не сказал, – снова забормотал Колас Гел, – только задрожал, обливаясь потом, вот и все. Его одним из первых вышвырнуни, когда увольняли моих подмастерьев. А веретена жужжали как ни в чем не бывало, а железные рамы знай себе ткали. Томас забился в угол нашего сарая с девушкой, на которой он женился нынешней весной, и только зубами стучал, словно в ознобе. И понял я тогда, что машины – это наше проклятье, вроде войны, дороговизны или привозимых сукон... и ладони мои заслужили, чтобы их покалечили. И вот что я вам скажу: человек должен работать по-простому, без затей, как работали до него отцы и деды, на то и даны ему руки и десять пальцев.
– Да ты сам-то кто такой, – в ярости закричал Зенон, – как не скрипучая машина, которую используют, а потом выбросят на свалку, только она, на беду, еще наплодит себе подобных! Я думал, ты человек, Колас, а ты слепой крот! И все вы просто зверье, и не знать бы вам ни огня, ни свечи, ни ложки, если б другие не придумали их для вас. Бобины и той вы испугались бы, когда бы вам ее показали в первый раз! Ступайте в свои сараи гнить впятером, и то и вшестером под одним одеялом да чахнуть над шелковыми галунами и бархатом, как чахли ваши отцы!
Перротен, вооружившись забытым на столе кубком, двинулся к Зенону. Тьерри Лон схватил его за руку; подмастерье, извиваясь как змея, стал визгливо выкрикивать угрозы на пикардийском диалекте. Но тут громовый голос Анри-Жюста, успевшего послать вниз одного из своих дворецких, возвестил, что на двор выкатили бочки с пивом, дабы распить его во славу заключенного мира. Ринувшаяся вниз толпа увлекла за собой Коласа Гела, который все размахивал забинтованными руками. Перротен рывком освободившись от Тьерри Лона, исчез. В зале осталась лишь кучка самых рассудительных ткачей – они надеялись добиться, чтобы при заключении договора на будущий год им увеличили жалованье хоть на несколько су. О Томасе и грозящей ему смерти никто больше не вспоминал. И никому не пришло в голову снова бить челом правительнице, расположившейся в соседнем зале. Делец был здесь единственной властью, которую ткачи знали и боялись. Принцессу Маргариту они видели только издали, так же смутно, как серебряную посуду драгоценности, как созданные их руками ткани и ленты, украшавшие стены залы и участников празднества.
Анри-Жюст посмеялся про себя успеху своей речи и своих щедрот. В общем-то вся эта суматоха длилась совсем недолго – пока исполняли мотет. Эти станки, которым он не придавал особого значения, обеспечили ему выгодную сделку не потребовав больших затрат; быть может, когда-нибудь он еще воспользуется ими, но лишь в том случае, если, по несчастью, рабочие руки слишком вздорожают или их будет не хватать. А Зенон, которого держать в Дранутре так же опасно, как головешку на гумне, пусть отправляется подальше со своими бреднями и горящими глазами, которые смущают женщин; Анри-Жюст может похвалиться перед высокой гостьей своим уменьем в эти смутные времена усмирять чернь – сделал вид, будто уступил в какой-то мелочи, а на самом деле поставил на своем.
А Зенон из окна глядел, как тени в отрепьях бродят по двору среди слуг и телохранителей принцессы. Смоляные факелы на стенах освещали пиршество. По рыжим волосам и забинтованным рукам студент без труда узнал в толпе Коласа Гела. С лицом белым, точно его обмотки, ткач жадно пил из большой кружки, привалившись к бочонку.
– Дует себе пиво, а его Томас тем временем обливается холодным потом в тюрьме в ожидании смерти – с презрением молвил студент. – И подумать только, я любил этого человека... О, племя Симона-Петра!
– Молчи! – перебил его Тьерри Лон, остановившийся рядом. – Ты не знаешь, что такое голод и страх. – И, подтолкнув Зенона локтем, продолжал: – Забудь Коласа и Томаса, подумаем лучше о себе. Наши люди пойдут за тобою, как нитка за челноком, – зашептал он. – Они бедны, невежественны и глупы, но их много – они кишат, как черви, и жадны, как крысы, почуявшие запах сыра... Твои станки пришлись бы им по вкусу, если б принадлежали им самим. Начинают с того, что жгут усадьбу, а кончают захватом городов.
– Ступай лакать пиво с остальными, пропойца, – оборвал его Зенон. И, выйдя из залы, стал спускаться по пустынной лестнице.
Нa площадке в темноте он столкнулся с Жаклиной, которая, запыхавшись, поднималась по ступенькам со связкой ключей в руке.
– Я заперла погреб, – шепнула она. – Не ровен час... Она потянула к себе руку Зенона, чтобы он послушал, как колотится у нее сердце.
– Не уходи, Зенон! Я боюсь!
– Ищи себе защитников среди солдат-телохранителей, – грубо отрезал студент.
Нa другое утро каноник Кампанус тщетно искал своего ученика, чтобы сообщить ему, что принцесса Маргарита, садясь в карету, осведомилась, не знаком ли студент с греческим и древнееврейским, и выразила желание принять его в свою свиту. Комната Зенона была пуста. По рассказам слуг, он ушел на рассвете. Дождь, ливший уже несколько часов, задержал отъезд правительницы. Суконщики возвратились в Ауденове, в общем довольные тем, что главный казначей обещал прибавить им жалованье – по полсу на каждый ливр. Колас Гел с похмелья отсыпался под попоной, Что до Перротена, тот еще затемно исчез. Позже стало известно, что ночью он грозил отомстить Зенону. И похвалялся перед всеми, что ловко владеет ножом.
ОТЪЕЗД ИЗ БРЮГГЕ
Вивина Коверсейн занимала в доме своего дядюшки, кюре Иерусалимской церкви в Брюгге, маленькую комнатку, обшитую дубовыми панелями. Здесь стояла узкая белая кровать, на окне – горшок с розмарином, на полке – молитвенник; все дышало чистотой, благолепием и покоем. Каждый день, в час утренней молитвы, эта добровольная юная послушница приходила в храм, опережая самых ранних богомолок и нищего, торопившегося занять уютное местечко в углу паперти; в войлочных туфлях она неслышно сновала по ступеням хоров, выливала воду из священных сосудов, до блеска начищала серебряные канделябры и дароносицы. Ее остренький носик, ее бледность и угловатые движения никого не вдохновляли на вольные шуточки, которые сами просятся на язык, когда мимо проходит хорошенькая девушка, но тетка Вивины, Годельева, умиленно сравнивала цвет ее волос с золотистой корочкой фламандской сдобы и гостии, а во всей повадке Вивины чувствовались набожность и хозяйственность. Ее предки, упокоившиеся вдоль церковных стен под начищенными медными плитами, без сомнения, радовались ее благоразумию.
Она была из хорошей семьи. Отец ее, Тибо Коверсейн, служивший когда-то пажом при дворе Марии Бургундской, был среди тех, кто поддерживал носилки, на которых с плачем и молитвами доставили в Брюгге его молодую смертельно раненную госпожу. В памяти Тибо так и не изгладилась картина той роковой охоты; он на всю жизнь сохранил к своей так рано сошедшей в могилу повелительнице нежное почтение, напоминавшее любовь. Он много странствовал, служил при императоре Максимилиане в Регенсбурге и вернулся умирать во Фландрию. У Вивины остались смутные воспоминания о рослом мужчине, который усаживал ее на свои обтянутые кожей колени и одышливым голосом напевал по-немецки грустные народные песенки. Сироту воспитала тетка Кленверк. Добродушная толстуха была сестрою и домоправительницей кюре Иерусалимской церкви; она умела варить укрепляющие сиропы и вкуснейшее варенье. Каноник Бартоломе Кампанус любил бывать в этом доме, где царил дух христианского благочестия и вкусных яств. Он ввел в него и своего питомца. Тетка и племянница потчевали школяра, сдобою с пылу с жару, обмывали царапины на его руках и коленках, если ему случалось упасть или подраться, и, не ведая сомнений, восхищались его успехами в латинском языке. Позднее, когда учившийся в Льевене студент изредка наезжал в Брюгге, кюре отказал ему от дома, почуяв, что от него веет смрадом ереси и атеизма. Однако в это утро, узнав от местной сплетницы, что кто-то видел, как промокший и забрызганный грязью Зенон направлялся под проливным дождем в аптеку Яна Мейерса, Вивина стала спокойно ждать, когда он придет повидаться с ней в церковь.
Он бесшумно появился из боковой двери. Вивина бросилась к нему с простодушной услужливостью маленькой горничной, даже не отложив в сторону алтарного покрова, который держала в руках.
– Я уезжаю, Вивина, – объявил он. – Свяжи стопкой тетради, что я спрятал у тебя в шкафу, я приду за ними, когда совсем стемнеет.
– На кого вы похожи, друг мой! – сказала она. Должно быть, он долго шлепал под проливным дождем по слякоти проселочных дорог, потому что его башмаки и полы одежды были залеплены грязью. Похоже было также, что его побили камнями, а может, он упал, потому что все лицо у него было в ссадинах, а край одной из манжет забрызган кровью.
– Пустяки, – ответил он. – Небольшая потасовка. Я уже забыл о ней.
Однако он позволил ей заботливо стереть с него влажной тряпицей кровь и грязь. Потрясенной Вивине он казался прекрасным, точно сумрачный Христос с распятия из крашеного дерева в одной из соседних ниш, и она хлопотала вокруг него, словно невинная юная Магдалина.
Она предложила провести его на кухню к тетке Годельеве, чтобы как следует почистить его одежду и угостить только что испеченными вафлями.
– Я уезжаю, Вивина, – повторил Зенон. – Хочу поглядеть, повсюду ли царят такое невежество, страх, тупость и суеверная боязнь слова, как здесь.
Эта пылкая речь напугала Вивину – ее пугало все необычное. Однако гневный порыв мужчины был для нее неотличим от яростных вспышек школяра, а нынешний Зенон, в грязи и запекшейся крови, напоминал ей пригожего друга и нежного брата Зенона тех времен, когда им обоим было по десять лет и он возвращался домой после уличной драки весь в синяках.
– Разве можно так громко говорить в церкви, – ласково упрекнула она.
– Ничего, Бог все равно не услышит, – с горечью отозвался Зенон.
Он не объяснил ей, ни откуда, ни куда он едет, ни в какую угодил схватку или западню, ни какая сила отвратила его от ученой стези, устланной горностаевым мехом и почестями, ни какие планы влекут его на дороги, по которым ходить небезопасно, потому что по ним рыщут возвращающиеся с войны солдаты и бесприютные бродяги; этих встреч благоразумно избегали ее домашние, когда маленькой компанией – кюре, тетка Годельева да несколько слуг – возвращались в экипаже из деревни, где побывали в гостях.
– Времена нынче тяжелые, – сказала Вивина привычным горестным тоном, какой она слышала дома и на рынке. – Вдруг на вас нападет какой-нибудь злодей...
– А с чего ты взяла, что я не сумею с ним разделаться, – резко возразил он. – Спровадить человека на тот свет не такое уж трудное дело...
– Кретьен Мергелинк и мой кузен Ян де Бехагел тоже учатся в Льевене и как раз собираются в дорогу, – настаивала она. – Вы можете встретиться с ними в трактире «У лебедя»...
– Пусть Кретьен с Яном, если им нравится, корпят до одури над атрибутами божественного образа, – презрительно бросил молодой студент. – А если твой дядюшка кюре, подозревающий меня в безбожии, еще интересуется моими воззрениями, передай ему, что я верую в того бога, который произошел не от девственности и не воскрес на третий день после смерти, и чье царство – на земле. Поняла?
– Я не поняла, но все равно передам, – ласково сказала она, даже не пытаясь запомнить слишком мудреные для неe речи. – Но тетушка Годельева, как только услышит сигнал тушить огни, запирает дверь на замок, а ключ прячет к себе под матрац, так что я оставлю ваши тетради под навесом вместе со съестным на дорогу.
– Съестного не нужно, – возразил он. – Для меня настало время бдения и поста.
– Почему? – удивилась она, тщетно пытаясь припомнить, день какого святого нынче по церковному календарю.
– Я сам наложил на себя такое покаяние, – насмешливо ответил он. – Разве ты никогда не видела, как готовятся в путь паломники?
– Как вам будет угодно, – ответила Вивина, но при мысли об этом странном отъезде в голосе ее зазвенели слезы. – Я буду считать часы, дни и месяцы, как всегда во время ваших отлучек.
– Не мели вздору, – заметил он, чуть усмехнувшись. – Путь, в который я нынче пустился, никогда не приведет меня назад. Я не из тех, кто сворачивает с дороги, чтобы увидеться с девчонкой.
– Что ж, – сказала она, наморщив маленький упрямый лоб, – раз вы не хотите прийти ко мне, в один прекрасный день я сама явлюсь к вам.
– Зря будешь стараться, – возразил он, шутки ради поддерживая это препирательство. – Я тебя забуду
– Господин мой, – тихо сказала Вивина, – под этими плитами спят мои предки, и у них в головах начертан девиз, который гласит: «Вам дано более». Мне дано более, нежели отвечать забвением на забвение.
Она стояла перед ним – чистый пресный ручеек. Он не любил ее; эта простоватая девчушка была, уж верно, самой хрупкой из нитей, привязывавших его к недолгому прошлому. И все же он почувствовал легкую жалость с примесью гордости оттого, что кто-то будет о нем сожалеть. И вдруг порывистым движением человека, который в минуту прощанья дарит, бросает или жертвует что-то, дабы снискать расположение неведомых сил или, наоборот, сбросить их иго, он снял тоненькое серебряное колечко, которое когда-то получил в обмен на свое от Жанетты Фоконье и, словно милостыню, положил его на протянутую ладонь. Он не собирался возвращаться, Он бросил этой девочке всего лишь подачку – право на робкую мечту.
Когда настала ночь, он нашел под навесом свои тетради и отнес их Яну Мейерсу Большую часть записей в них составляли изречения языческих философов, которые он в величайшей тайне переписал в эти тетради, когда учился в Брюгге под надзором каноника, они содержали предерзостные мысли о природе души, отрицавшие Бога; были здесь также цитаты из отцов церкви, направленные против идолопоклонства, но переосмысленные так, что с их помощью доказывалась бесцельность христианского благочестия и церковных обрядов, Зенон был еще неофитом и потому очень дорожил этим школярским вольнодумством. Он обсудил свои планы на будущее с Яном Мейерсом; тот советовал поступить на медицинский факультет в Париже – когда-то сам Мейерс прослушал там курс, хотя и не защитил диссертации и не заслужил права носить четырехугольную шапочку. Зенона тянуло в путешествия более дальние. Хирург-брадобрей аккуратно спрятал тетрадки студента в укромный уголок, где хранил старые склянки и стопки чистых повязок. Студент не заметил, что Вивина вложила между их страницами веточку шиповника.
МОЛВА
Позднее стало известно, что он прожил некоторое время в Генте у митроносного приора аббатства Святого Бавона, который занимался алхимией. Говорили, будто его видели в Париже на той самой улице Бюшри, где студенты тайком препарируют трупы и где ко всякому, точно зараза, пристают сомнение и ересь. Вполне достойные доверия люди утверждали, будто он получил диплом университета в Монпелье, но другие возражали на это, что хотя он и поступил на знаменитый факультет, однако пожертвовал ученым званием, чтобы посвятить себя одной только практике, не считаясь при том с наставлениями Галена и Цельса. Рассказывали, будто его узнали в Лангедоке под личиною некоего мага, соблазнителя женщин, и в то же самое время встречали якобы в Каталонии в одежде пилигрима, который пришел из Монсерра и которого разыскивали по обвинению в убийстве мальчика в харчевне, облюбованной всяким сбродом – матросами, барышниками, ростовщиками, подозреваемыми в иудаизме, и арабами, чье обращение в христианство не внушало доверия. Ходили смутные слухи о том, что он интересуется физиологией и анатомией, поэтому история с убийством ребенка, которую невежды и простаки относили на счет черной магии и столь же черного разврата, в устах людей более сведущих превращалась в операцию, целью которой было влить свежую кровь в жилы хворого богача еврея. Позднее люди, побывавшие в диковинных странах, расцвеченных еще более диковинными вымыслами, утверждали, будто встречали его в земле агафирсов, в краю берберов и даже при дворе микадо. Греческий огонь, изготовленный по новому рецепту, который использовал в Алжире паша Харреддин Рыжебородый, в 1541 году причинил заметный ущерб испанской флотилии; это пагубное изобретение приписали ему, добавляя при этом, что он нажил на нем состояние. Францисканский монах, посланный с поручением в Венгрию, повстречался в Буде с врачом из Фландрии, который скрывал свое имя, – уж это, понятное дело, был он. Из верных рук было также известно, что, призванный в Геную для консультации Иосифом Ха-Коэном, личным медиком дожа, он потом дерзко отказался занять место этого еврея, осужденного на изгнание. Поскольку люди не без причины полагают, что непокорству ума зачастую сопутствует непокорство плоти, ему приписывали утехи, не уступающие в смелости его трудам, и из уст в уста передавали всевозможные россказни, которые, само собой, менялись в зависимости от вкусов тех, кто пересказывал или придумывал его похождения. Но из всех его смелых поступков самым вызывающим, пожалуй, сочли то, что он принизил благородное звание врача, предпочтя заниматься грубым ремеслом хирурга, а стало быть, возиться с гноем и кровью. Все в мире рушится, если дух смуты бросает подобный вызов вековечным правилам и обычаям. Потом он надолго исчез и, как утверждали, объявился в Базеле во время эпидемии чумы: исцелив многих безнадежных больных, он прослыл в эти годы чудотворцем. Потом лестный слух заглох, Казалось, человек этот боится литавр славы.
К 1539 году в Брюгге появился небольшой трактат на французском языке, отпечатанный в Лионе в типографии Доле, на котором стояло имя Зенона. Он содержал подробнейшее описание мышечных волокон и клапанных колец сердца, а также рассуждение о роли, которая, по-видимому, принадлежит левому ответвлению блуждающего нерва в поведении этого органа; вопреки тому, чему учили в университете, Зенон в своем труде утверждал, что пульсация совпадает с систолой. Он исследовал также сужение и утолщение стенок сосудов при некоторых болезнях, вызванных старением организма. Каноник, мало сведущий в вопросах медицины, читал и перечитывал этот Труд, почти разочарованный тем, что не нашел в нем никакого подтверждения слухам о безбожии бывшего своего питомца. Да ведь самый захудалый лекарь, думал он, мог написать такую книжонку, которую не украсила даже ми одна латинская цитата. Бартоломе Кампанус частенько видел в городе хирурга-брадобрея Яна Мейерса верхом на его добром муле – снискав с годами признание земляков, тот все чаще занимался хирургией и все реже брадобритием. Этот Мейерс был, наверное, единственным жителем Брюгге, который и впрямь мог временами получать весточки от школяра, набравшегося теперь учености. Канонику хотелось иногда порасспросить этого простолюдина, но приличия не позволяли Бартоломе Кампанусу сделать первый шаг, тем более что цирюльник слыл лукавцем и насмешником.