355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргерит Юрсенар » Философский камень » Текст книги (страница 16)
Философский камень
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:01

Текст книги "Философский камень"


Автор книги: Маргерит Юрсенар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)

Выйдя из трактира, Зенон увидел, как по улице Лонг в повозке, сопровождаемой городской стражей, провезли Иделетту. Она была бледна восковой бледностью роженицы, но на скулах и в глазах ее пылал горячечный огонь. Некоторые прохожие глядели на нее с состраданием, но большинство громко улюлюкали. Среди последних были кондитер с женой. Простолюдины мстили красивой куколке за ее роскошные наряды и бездумные траты. Случившиеся тут девицы из заведения Тыквы злобствовали больше других, как если бы Иделетта бросила тень на их ремесло. Зенон вернулся к себе с болью в сердце, словно ему пришлось увидеть, как собаки травят лань. Он поискал в убежище Сиприана, но монашка там не оказалось, а Зенон не решился спросить о нем в монастыре, опасаясь привлечь к нему внимание.

Он еще надеялся, что на допросе у пробста или секретарей суда девушке достанет присутствия духа свалить вину на воображаемого любовника. Но мужество этой девочки, ночь напролет кусавшей себе руки, чтобы удержать крик и не вызвать переполоха своими стонами, уже иссякло. Заливаясь слезами, она начала рассказывать и не скрыла ничего: ни своих свиданий с Сиприаном на берегу канала, ни игр и обрядов Ангелов. Писцов, которые записывали ее показания, а потом и обывателей, которые жадно ловили слухи, более всего ужаснуло употребление, какое было сделано из похищенных в алтаре Святых Даров, съеденных и выпитых при свете огарков. Блуд, казалось, усугублялся чудовищным святотатством. Сиприана арестовали на другой день; за ним наступил черед Франсуа де Бюра, Флориана, брата Кирена и двух других причастных к делу послушников. Арестовали и Матье Артса, но тут же выпустили, объявив, что по ошибке спутали с кем-то другим. Один из дядей Матье был советником городского магистрата.

В течение нескольких дней убежище Святого Козьмы, уже наполовину закрытое – лекарь предполагал в ближайшую неделю уехать в Германию, – наводняли толпы любопытных. Брат Люк встречал их с каменным лицом: он не верил в случившееся. Зенон не удостаивал докучников ответами. Его чуть ли не до слез растрогал приход Греты – старуха покачала головой и сказала только: «Вот ведь беда». Он задержал ее до самого вечера, попросив выстирать и починить его белье. Брату Люку он раздраженно приказал раньше обычного запереть дверь лечебницы; старая женщина, которая шила и гладила у окна, действовала на него умиротворяюще и дружелюбным молчанием, и словами, исполненными спокойной мудрости. Она рассказывала неизвестные ему подробности из жизни Анри-Жюста, вспоминала о его мелочной скаредности или о том, как волею или неволею он добивался милостей от своих служанок; впрочем, он был не такой уж дурной человек, в хорошие минуты не прочь был пошутить и оказать щедрость. Она помнила, как звали многочисленных родственников, о которых Зенон не имел понятия, и как они выглядели: она могла, например, перечислить целую вереницу братьев и сестер, которые появились на свет между Анри-Жюстом и Хилзондой и умерли в младенчестве. На мгновение Зенон задумался о том, какими могли бы стать эти так рано оборвавшиеся судьбы, побеги одного и того же дерева. Первый раз в жизни он со вниманием выслушал подробный рассказ о своем отце, чье имя и историю он знал, но на которого в детстве при мальчике только намекали с горечью. Этот молодой кавалер-итальянец, сделавшийся прелатом лишь по наружности и для того, чтобы удовлетворить своему честолюбию и тщеславию родных, задавал балы, с вызовом красовался на улицах Брюгге в красном бархатном плаще и золотых шпорах и соблазнил девушку, столь же юную, как нынешняя Иделетта, только более удачливую, а вообще ничем от нее не отличавшуюся; плодом этого и стали все те труды, приключения, размышления и планы, какие длятся вот уже пятьдесят восемь лет. В этом мире, единственном, который нам доступен, все куда более удивительно, нежели мы привыкли думать. Наконец Грета положила в карман свои ножницы, нитки и игольник и объявила, что белье готово для дороги.

После ее ухода Зенон разжег печь, собираясь искупаться в бане с парильней, которую, по его распоряжению, оборудовали в закутке убежища по образцу той, что была у него в Пере, но которая почти не пригодилась для его пациентов, часто уклонявшихся от этой лечебной процедуры. Он тщательно вымылся, подстриг ногти, долго брился. Не раз, повинуясь необходимости – когда он служил в армии или во время странствий, а в других случаях, чтобы лучше замаскироваться или хотя бы никого не удивлять нарушением принятой моды, – он отпускал бороду, но всегда предпочитал чисто брить лицо. Вода и пар напомнили ему баню, которая с большими церемониями была приготовлена для него во Фрешё после его путешествия к лапландцам. Сигне Ульфсдаттер, по обычаю женщин своей страны, сама ему прислуживала. Угождая ему как служанка, она сохраняла достоинство королевы. Он мысленно представил себе большую, с медным ободом, лохань и узор вышитых полотенец.

На другой день его арестовали. Сиприан, чтобы избежать пыток, признался во всем, в чем его обвиняли, и еще во многом другом. Вследствие этого постановлено было взять под стражу Пьера де Амера, который находился об эту пору в Ауденарде. Что до Зенона, то показания монашка могли стоить ему жизни: по его словам, лекарь с самого начала был наперсником и сообщником Ангелов. Это он якобы дал Флориану колдовское зелье, чтобы тот приворожил Иделетту к Сиприану а позднее предлагал снадобья, чтобы вытравить плод. Обвиняемый измыслил, будто между ним и врачом существовали противоестественные сношения. Позднее у Зенона было время обдумать все эти обвинения, которые утверждали как раз обратное тому, что было на самом деле; проще всего было предположить, что потерявший голову монашек пытался оправдаться, очернив другого; а может быть, желая добиться от Себастьяна Теуса помощи и ласк, он со временем вообразил, будто достиг цели. В конце концов, всегда попадаешься в ловушку, так не все ли равно – в эту или в какую-нибудь другую.

Так или иначе, Зенон был наготове. При аресте он не оказал никакого сопротивления. Доставленный в судебную канцелярию, он поразил всех, назвав свое подлинное имя.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ТЮРЬМА

Non e vilta ne da vilta procede

S'alcun, per evitar piu crudel sorte,

Odia la propria vita e cerca morte...

Meglio e morir all'anima gentile

Che supportar inevitabil danno

Che lo farria cambiar animo e stile.

Quanti ha la morte gia tratti d'affanno!

Ma molt ch'hanno il chiamar morte a vile

Quanto talor sia dolce ancor non sanno.

Guiliano Medici [38]

ОБВИНИТЕЛЬНЫЙ АКТ

В городской тюрьме он провел только одну ночь. На другой же день его перевезли, оказав ему, таким образом, известный почет, в комнату, выходившую во двор прежней судебной канцелярии; она была оснащена решетками и крепкими запорами, но при этом обеспечена почти всеми удобствами, на какие может притязать именитый узник. Когда-то здесь содержался городской советник, обвиненный в лихоимстве, а еще раньше – знатный дворянин, за золото предавшийся французам; лучше места заключения нельзя было и желать. Впрочем, за одну ночь, проведенную в камере, Зенон успел набраться паразитов, от которых ему не скоро удалось избавиться. К его удивлению, ему разрешили получить из дому белье, а через несколько дней вернули даже чернильницу. Однако в книгах отказали. Вскоре ему позволили ежедневно совершать прогулку по двору, то подмерзшему, то слякотному, в сопровождении забавного малого, приставленного к нему тюремщиком. Тем не менее Зенона не покидал страх – он боялся пытки. Мысль о том, что люди, получающие за это плату, обдуманно истязают себе подобных, всегда возмущала человека, ремеслом которого было лечить. С давних пор он пытался закалить себя для того, чтобы перенести – не боль, сама по себе она была не мучительней той, что терпит раненый под ножом хирурга, – но ужас от сознания, что ее причиняют с умыслом. Понемногу он примирился с мыслью, что ему страшно. Если наступит день, когда он будет стонать, кричать или облыжно обвинит кого-нибудь, как это сделал Сиприан, то виновны в этом будут те, кто умеет вывихнуть человеческую душу. Однако мук, которых он так боялся, ему испытать не пришлось. Как видно, в дело вмешались могущественные покровители. И однако, страх дыбы до самого конца таился где-то в глубине его души, и каждый раз, когда открывалась дверь камеры, он с трудом подавлял дрожь. Несколько лет тому назад, приехав в Брюгге, Зенон полагал, что воспоминания о нем канули в безвестность и в забвение. На этом он и основывал свою сомнительную надежду – уйти от опасности. Но, должно быть, его призрак продолжал существовать в закоулках людской памяти и теперь в связи с разыгравшимся скандалом выступил на свет, оказавшись куда более осязаемым, нежели человек, мимо которого брюггцы столько лет проходили с совершенным равнодушием. Смутные толки сгустились вдруг, сплавившись в одно с лубочными образами чародея, богоотступника, мошенника, иноземного лазутчика, которые всегда и повсюду роятся в воображении невежд.

Никто не признал Зенона в Себастьяне Теусе – ныне, задним числом, его узнавали все. Точно так же никто в Брюгге в прежние времена не читал его трудов; не заглядывали в них, без сомнения, и теперь, но, зная, что они осуждены в Париже и взяты на подозрение в Риме, каждый считал себя вправе хулить эту опасную писанину. Нашлись, конечно, любопытные, наделенные некоторой проницательностью, которые давно уже угадали, кто он такой; не у одной Греты были глаза и память. Но люди эти не проболтались, а стало быть, их следовало отнести скорее к числу друзей, нежели врагов, впрочем, может статься, они просто ждали своего часа. Зенон так и не мог решить, осведомил ли кто-нибудь о нем приора миноритов или уже в Санлисе, предлагая незнакомому путешественнику место в своем экипаже, тот знал, что имеет дело с философом, книгу которого, вызвавшую горячие споры, прилюдно сожгли на площади. Зенон склонялся ко второму предположению – ему хотелось иметь как можно больше причин быть благодарным этому великодушному человеку.

Как бы то ни было, постигшее его несчастье приобрело новое обличье. Зенон уже не был ныне безвестным участником распутства, в котором обвинялась группа послушников и двое или трое заблудших монахов; он становился главным действующим лицом своей собственной истории. Пункты обвинения множились, но, по крайней мере, его не могла теперь постигнуть участь незначительного лица, с которым судьи разделаются на скорую руку, как, верно, разделались бы с Себастьяном Теусом. Его процесс грозил поднять щекотливые вопросы компетенции. Право выносить приговоры по всем гражданским делам принадлежало суду магистрата, но епископ желал, чтобы последнее слово в сложном деле по обвинению в атеизме и ереси осталось за ним. Эти притязания со стороны человека, который лишь недавно волею короля был поставлен в городе, до сего времени обходившемся без епископа, и в ком многие видели оплот инквизиции, ловко навязанной Брюгге, вызывали недовольство. На самом же деле этот иерарх желал с блеском оправдать данную ему власть, проведя процесс со всею справедливостью. Каноник Кампанус, несмотря на свой преклонный возраст, принял живое участие в приготовлениях к судебному процессу; он просил и в конце концов добился, чтобы в качестве аудиторов в суд допущены были два теолога из Льевенского университета, где обвиняемый получил степень доктора канонического права; никто не знал, сделано это с согласия епископа или вопреки ему. Некоторые из наиболее рьяных придерживались мнения, что нечестивец, чьи доктрины столь важно опровергнуть, подлежит суду самого римского трибунала святой инквизиции и его следует отправить под надежной охраной в Рим, дабы он поразмыслил на досуге в камере монастыря Марии-на-Минерве. Люди благоразумные, напротив, считали, что безбожника, родившегося в Брюгге и вернувшегося под чужим именем в родной город, где присутствие его в обители благочестия поощрило разврат, должно судить на месте. Как знать, быть может, этот Зенон, два года проведший при дворе шведского короля, – шпион, засланный северными державами. Припомнили ему и то, что когда-то он жил среди неверных турок; надо дознаться, не сделался ли он, как утверждали когда-то слухи, вероотступником. Словом, начинался процесс с разнообразными пунктами обвинения, из тех, что грозят затянуться на годы и служат искусственным очагом воспаления, оттягивающим городские гуморы.

В этой сумятице навет, приведший к аресту Себастьяна Теуса, отошел на второй план. Епископ, с самого начала противившийся обвинению в колдовстве, презирал россказни о любовном зелье, считая их вздором, но многие городские судьи твердо в них верили, а для простонародья в них и вовсе заключалась вся соль. Мало-помалу, как бывает почти во всех процессах, вокруг которых бушуют страсти обывателей, дело стало двоиться, приобретая два совершенно не схожих между собой облика: обвинение в том виде, в каком оно представляется законникам и церковникам, чья обязанность чинить правосудие; и дело в том виде, какой творит воображение толпы, жаждущей судищ, и жертв. Судья по уголовным делам сразу же отмел обвинение в сообщничестве с кружком блаженных адамитов-Ангелов: поклепу Сиприана противоречили показания шести других арестованных: они видели лекаря только под сводами монастыря или на улице Лонг. Флориан похвалялся, что соблазнил Иделетту, расписывая ей, что ее ждут поцелуи, сладкая музыка и хороводы, которые Ангелы водят, держась за руки, – никакого корня мандрагоры ему не понадобилось; само преступление Иделетты опровергало россказни о снадобье для вытравления плода, которого, как свято клялась сама девица, она никогда не просила и в котором ей никто не отказывал; к тому же Флориан вообще считал Зенона человеком уже старым, который хоть и занимался чародейством, но по злобе своей плохо относился к играм Ангелов и хотел отвадить от них Сиприана. Из всех этих бессвязных объяснений в крайнем случае можно было заключить, что так называемый Себастьян Теус кое-что знал от своего фельдшера о блудодействе, творимом в подземных банях, и не исполнил своего долга, то есть не донес.

Гнусная связь лекаря с Сиприаном казалась правдоподобной, однако все, кто жил по соседству с монастырем, в один голос превозносили до небес безупречное поведение и добродетели врача; было даже что-то подозрительное в такой незапятнанной репутации. По обвинению в содомии, возбудившему любопытство судей, учинили дознание и, поскольку старались что-нибудь найти, обнаружили, что обвиняемый в начале своего пребывания в Брюгге свел дружбу с сыном одного из пациентов Яна Мейерса, – из уважения к почтенной семье не стали доискиваться подробностей, тем более что сам молодой человек, известный своей красотой, давно уже находился в Париже, где заканчивал образование. Открытие это рассмешило Зенона – его связь с юношей ограничилась тем, что они обменивались книгами. От сношений более низменного свойства, если таковые и были, не осталось никаких следов. Но философ в своих писаниях очень часто призывал отдаться чувственному опыту, используя все сокрытые в нем возможности, а подобные советы способны привести к самым гнусным утехам. Подозрение продолжало тяготеть над Зеноном, но за неимением доказательств приходилось говорить лишь о грехе помышлением.

Другие обвинения были чреваты опасностью еще более грозной, хотя, казалось, дальше уж некуда. Сами монахи-минориты обвиняли врача в том, что он превратил лечебницу в сборный пункт беглецов, скрывающихся от правосудия. Но в этом вопросе, как и во многих других, Зенона выручил брат Люк; его мнение было совершенно недвусмысленным: дело это от начала до конца – выдумка. Слухи о развратных сборищах в банях преувеличены, Сиприан – просто молокосос, которому вскружила голову хорошенькая девица; врач же вел себя безупречно. Что до беженцев, бунтовщиков или кальвинистов, если они и переступали порог убежища, то ведь клейма на них нет, а у человека занятого есть дела поважнее, чем выспрашивать больных. Произнеся, таким образом, самую длинную в своей жизни речь, монах удалился. Он оказал Зенону еще одну серьезную услугу. Прибирая в опустелой лечебнице, он нашел брошенный философом камень с изображением женских форм и выкинул его в канал, чтобы он не попался на глаза посторонним. Зато показания органиста свидетельствовали против Зенона: дурного о лекаре он, конечно, сказать ничего не может, а все же, мол, их с женой прямо как громом поразило, что Себастьян Теус никакой не Себастьян Теус. В особенности повредило Зенону упоминание о комических прорицаниях, над которыми эти добрые люди в свое время от души посмеялись; они найдены были в убежище Святого Козьмы в шкафу, где хранились книги, и враги Зенона не замедлили ими воспользоваться.

Пока писцы выводили с нажимом и без оного двадцать четыре пункта обвинительного заключения против Зенона, история Иделетты и Ангелов подходила к концу. Преступление девицы де Лос было очевидным – за него полагалась смертная казнь; Иделетту не могло бы спасти даже присутствие отца, но он, задержанный в Испании вместе с другими фламандцами в качестве заложника, только много спустя узнал о несчастье, случившемся с дочерью. Иделетта приняла смерть безропотно и благочестиво. Казнь ускорили на несколько дней, чтобы успеть до рождественских праздников. Общественное мнение теперь переменилось; тронутые раскаянием и заплаканными глазами Красавицы, обыватели жалели эту пятнадцатилетнюю девочку. По правилам Иделетту следовало сжечь живьем за детоубийство, но, уважив ее знатное происхождение, постановили отсечь ей голову. К несчастью, у палача, оробевшего при виде нежной шейки, рука дрогнула: он умертвил Иделетту только с третьего удара и после казни едва спасся от толпы, с улюлюканием осыпавшей его градом деревянных башмаков и капустных кочанов, выхваченных из корзин рыночных торговок.

Процесс Ангелов тянулся дольше: от них старались добиться признаний, которые помогли бы обнаружить тайные ответвления кружка, восходящие, быть может, к секте братьев Святого Духа, истребленной в начале века, – она, как утверждали, исповедовала и практиковала подобные заблуждения. Но безумец Флориан был неустрашим: продолжая тщеславиться даже на дыбе, он утверждал, что ничем не обязан еретическому учению Великого магистра адамитов, Якоба ван Альмагиена, который, ко всему прочему, был евреем и умер полвека назад. Без всякой теологии, собственным разумением открыл он чистейший рай плотских наслаждений. И никакие пытки в мире не заставят его отречься от этих слов. Смертного приговора избежал один только брат Кирен, у которого достало выдержки с начала и до конца, даже во время пыток, притворяться сумасшедшим – как таковой он и был посажен в дом умалишенных. Остальные пятеро осужденных, подобно Иделетте, благочестиво приняли свой конец. Через тюремщика, привыкшего исполнять такого рода поручения, Зенон заплатил палачам, чтобы те удавили молодых людей до того, как их коснется пламя костра, – подобные мелкие сделки были весьма в ходу и весьма кстати округляли скудное жалованье заплечных дел мастеров. Предприятие увенчалось успехом в отношении Сиприана, Франсуа де Бюра и одного из послушников – это избавило их от самого страшного, хотя, конечно, не могло уберечь от страха, которого они успели натерпеться. Зато в отношении Флориана и другого послушника, которым палач не сумел вовремя прийти на помощь, дело сорвалось, и крики их слышались едва ли не полчаса.

Эконома казнили так же, но казнили уже покойного. Как только его привезли из Ауденарде и посадили под арест в Брюгге, друзья, которые были у него в городе, доставили ему в тюрьму яд, и монаха, согласно обычаю, сожгли мертвым, поскольку не могли сжечь живым. Зенон никогда не любил эту подколодную змею, но не мог не признать: Пьер де Амер сумел достойно распорядиться своей судьбой и умер как мужчина.

Все эти подробности Зенон узнал от своего тюремщика, который был излишне словоохотлив; пройдоха рассыпался в извинениях из-за оплошки с двумя осужденными, он предлагал даже вернуть часть денег, хотя, в общем-то, виноватых не было, Зенон пожал плечами. Он облекся в броню полнейшего безразличия – главное было до конца сберечь силы. И однако, эту ночь он провел без сна. Мысленно пытаясь найти противоядие пережитому ужасу, он думал о том, что Сиприан и Флориан, без сомнения, бросились бы в огонь, если бы нужно было кого-то спасти. Самым чудовищным, как всегда, было не столько само происшедшее, сколько человеческая тупость. И вдруг мысль его споткнулась о воспоминание: в молодости он продал эмиру Нуреддину рецепт греческого огня, которым воспользовались во время морской битвы в Алжире и, наверное, с тех пор применяли еще не раз. Случай был самый заурядный: всякий пиротехник на его месте поступил бы так же. Изобретение, с помощью которого были сожжены сотни людей, казалось тогда даже шагом вперед в военном искусстве. Конечно, смерть за смерть, насилия битвы, когда каждый убивает, но и сам может быть убит, несравнимы с обдуманным зверством пытки, совершаемой во имя Бога милосердия; и все-таки сам он тоже был творцом и соучастником злодейств, чинимых в отношении бедной человеческой плоти, – должно было пройти целых тридцать лет, чтобы он почувствовал угрызения совести, которые, весьма вероятно, вызвали бы улыбку у адмиралов и королей. Так лучше уж поскорее покинуть этот ад.

Теологов, которым поручено было перечислить все предерзостные, еретические и откровенно святотатственные положения, извлеченные из писаний обвиняемого, никак нельзя было упрекнуть в том, что они отнеслись к делу недобросовестно. В Германии раздобыли перевод «Протеорий», другие произведения нашлись в библиотеке Яна Мейерса. К величайшему изумлению Зенона, оказалось, что у приора были его «Предсказания будущего». Объединив вместе все названные положения, или, вернее, критику их, философ для собственного своего развлечения начертал картину человеческих взглядов на год 1569 от Рождества Христова, во всяком случае в отношении тех темных областей, в какие вторгался его ум. Система Коперника не была осуждена церковью, хотя самые осведомленные среди особ в сутанах и мантиях, многозначительно покачивая головой, уверяли, что скоро ее неминуемо осудят; и, однако, утверждение, что в центре мироздания находится Солнце, а не Земля, которое разрешалось высказывать только в виде робкой гипотезы, оскорбляло Аристотеля, Библию и в особенности потребность людей помещать в центре Вселенной наше обиталище. Не приходилось удивляться, что взгляд, столь далекий от того, что с грубой очевидностью явлено здравому смыслу, не по нраву посредственности; да зачем далеко ходить: Зенон по собственному опыту знал, насколько представление о Земле, которая вертится, ломает понятия, с какими мы свыклись в нашем житейском обиходе. Его самого опьяняло ощущение принадлежности к миру более широкому, нежели человеческая хижина, но у большинства это расширение пределов вызывало дурноту. Еще более гнусным кощунством, нежели дерзкая мысль поставить в центре Вселенной Солнце вместо Земли, почиталось заблуждение Демокрита – то есть вера во множество миров, которая и у самого Солнца отнимает его исключительное место и лишает бытие всякого центра. В отличие от философа, который, прорывая сферу недвижности, с упоением окунается в хладные и пламенные пространства, обыватель чувствует себя в них потерянным, и тот, кто рискует доказывать их существование, становится в его глазах отступником. Те же правила действовали в еще более сомнительной области чистых идей. Заблуждение Аверроэса – гипотеза о существовании божества, бесстрастно действующего внутри бесконечного мира, – как бы отнимала у святоши упование на Бога, созданного по его образу и подобию и приберегающего для одного лишь человека свои кары и милости. Предсуществование души – заблуждение Оригена – раздражало тем, что сводило на нет значение ближайшего будущего; человек желал, чтобы перед ним маячило бессмертие, блаженное или бедственное, за которое он сам в ответе, а вовсе не того, чтобы все вокруг длилось вечно и он продолжал бы существовать, не будучи собою. Заблуждение Пифагора, позволяющее наделять животных душой, сходной с нашей по природе своей и сущности, еще более задевало лишенное оперения двуногое существо, которое желает быть единственным живым созданием, длящимся вечно. Заблуждение Эпикура, то есть гипотеза о том, что смерть – это конец, хотя она более всего соответствует тому, что мы видим, наблюдая трупы и могилы, уязвляло нас не только в нашей жажде пребывать на свете, но еще и в дурацкой гордыне, убеждающей нас в том, что мы достойны в нем остаться: Считалось, будто все эти воззрения оскорбляют Бога; на деле им прежде всего вменяли в вину, что они умаляют значение человека. А стало быть, не приходилось удивляться, что они ведут тех, кто их проповедует, в тюрьму, а то и далее.

Когда же из области чистых идей ты спускался на извилистые пути человеческого общежития, обнаруживалось, что страх еще более, нежели гордыня, был здесь главною причиною всех гонений. Смелость философа, который призывает отдаться свободной игре чувственных ощущений и не обдает презрением плотские радости, приводила в ярость толпу, порабощенную множеством суеверий и еще в большей мере – ханжеством. И уже не имело значения, что человек, который отваживается на эту проповедь, подчас ведет жизнь более строгую и даже целомудренную, нежели яростные его хулители: считалось непреложным, что нет такого костра или пытки, которые могли бы искупить эту чудовищную разнузданность – именно потому, что дерзость мысли как бы усугубляла дерзость телесную. Равнодушие мудреца, для которого всякая страна – отчизна и всякая вера приемлема на свой лад, также бесило это стадо невольников; ренегат-философ, который, однако, никогда не отрекался от истинных своих верований, был для всех козлом отпущения потому лишь, что каждый из них когда-нибудь, порой сам того не сознавая, втайне стремился вырваться за пределы круга, в плену которого ему суждено умереть. Эта завистливая ярость была сходна с той, какую возбуждает у сторонников порядка бунтовщик, восставший на своего государя: его «Нет!» бросает вызов их всегдашнему «Да!». Но самыми худшими из всех инакомыслящих чудовищ казались те, кто был наделен какой-либо добродетелью: они тем более наводили страх, что их нельзя было безоговорочно презирать.

De occulta philosophia[39]: то, что некоторые судьи упирали на занятия магией, которым он во времена давние или недавние якобы предавался, заставило узника, сберегавшего свои силы и старавшегося ни о чем не думать, размыслить об этом щекотливом предмете, которым он между делом интересовался всю жизнь. В этой области особенно воззрения людей ученых противоречили представлениям толпы. Обывательское стадо одновременно чтило и ненавидело магика, приписывая ему безграничную власть: уши зависти выглядывали и тут. Ко всеобщему разочарованию, у Зенона нашли только труд Агриппы Неттесгеймского, которым располагали и каноник Кампанус, и епископ, и более позднюю книгу Джамбагисты делла Порты, которую его преосвященство также держал у себя на столе. Поскольку обвинение настаивало на этом предмете, монсеньор справедливости ради решил допросить обвиняемого. Если в глазах глупцов магия была наукой о сверхъестественном, прелата, напротив, она беспокоила как раз потому, что отрицала чудо. По этому пункту Зенон отвечал почти искренно. Мир, называемый магическим, соткан из отталкиваний и притяжений, которые подчиняются законам пока еще загадочным, но это вовсе не значит, что они никогда не могут быть постигнуты человеческим разумением. Из веществ, нам известных, пока только магнит и янтарь как будто отчасти приоткрывают тайны, которые никто еще не исследовал, но которые, быть может, однажды изъяснят нам все. Великая заслуга магии и дочери ее, алхимии, в том, что они исходят из единства материи, – некоторые философы алхимического горна даже полагают себя вправе отождествить материю со светом или молнией. Это открывает путь, ведущий весьма далеко, однако все адепты его, достойные этого имени, понимают, какими он чреват опасностями. Механические науки, которыми Зенон в свое время занимался очень усердно, сродственны этим изысканиям в том, что стремятся преобразовать знание вещей во власть над ними и, косвенным образом, во власть над людьми. В известном смысле магией является все: наука о травах и камнях, которая помогает врачу воздействовать на больного и на болезнь, – магия; сама болезнь, овладевающая телом, словно одержание, от которого оно подчас не хочет избавиться, – магия; магия – сила звуков, высоких или низких, которые волнуют душу или, наоборот, успокаивают ее; но особенной чародейной властью обладает ядовитая сила слов, почти всегда куда более действенных, нежели сами явления, что и объясняет некоторые утверждения на сей счет, содержащиеся в «Книге Творения», не говоря уже о «Евангелии от святого Иоанна». Поклонение, окружающее венценосцев, и обаяние церковных ритуалов – это магия, магия – черные эшафоты и зловещий бой барабанов, сопровождающий казни, которые завораживают и приводят в содрогание толпу еще более, нежели самих осужденных. Магия, наконец, любовь и ненависть, напечатлевающие в нашем мозгу существо, которому мы позволяем завладеть нами.

Монсеньор задумчиво покачал головой – в мире, устроенном подобным образом, не остается места личной воле Бога. Зенон с ним согласился, хотя понимал, сколь это для него опасно. После чего каждый высказал свои соображения насчет личной воли Бога – что же она такое, через чье посредничество себя являет и необходима ли она для сотворения чуда. Епископ, например, не видел беды в том, как автор «Трактата о мире физическом» толкует стигматы святого Франциска – тот усматривал в них высшее проявление могущественной любви, которая всегда лепит любящего по образу любимого существа. Кощунственно было считать это объяснение, как считал философ, единственным, а не одним из возможных, Зенон возражал, что никогда не говорил ничего подобного. Из подобающей в диспуте учтивости делая уступку противнику, монсеньор припомнил тут, что прославленный своим благочестием кардинал Николай Кузанский когда-то охладил восторги, вызванные чудотворными статуями и источавшими кровь гостиями; сей достопочтенный ученый муж также утверждал, что мир не имеет конца, и, казалось, предвосхитил доктрину Помпонацци, для которого чудо есть плод одной только силы воображения, коей Парацельс и Зенон объясняют магические видения. Но святой кардинал когда-то всеми силами противоборствовал заблуждениям гуситов и, быть может, нынче не обнародовал бы столь смелых суждений, дабы не создать впечатления, будто он поощряет еретиков и нечестивцев, которых в наши дни развелось куда более, нежели в его время.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache