355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргерит Юрсенар » Философский камень » Текст книги (страница 6)
Философский камень
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:01

Текст книги "Философский камень"


Автор книги: Маргерит Юрсенар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

Больная Бенедикта, по обычаю, лежала в постели голая она просила, чтобы ей приготовили свежую плоеную рубашку из тонкого полотна, и тщетно пыталась пригладить волосы. Марта ухаживала за ней, закрыв лицо носовым платком; потрясенная ужасом, какой ей внушало это пораженное болезнью тело. В комнате царила мрачная сырость, больная зябла, и Марта, несмотря на летнее время, затопила печь. Хриплым голосом, таким же, каким накануне говорила ее мать, девушка попросила четки – Марта протянула ей их кончиками пальцев. И вдруг, заметив над пропитанным уксусом платком перепуганный взгляд подруги, больная с милым детским лукавством сказала:

– Не бойся, сестричка. Теперь тебе достанется толстяк, который танцует паспье.

И она отвернулась к стене, как всегда, когда ей хотелось спать.

Банкир не выходил из своего кабинета. Филибер возвратился во Фландрию, чтобы провести август в доме отца. Марта, покинутая служанками, которые не решались подняться во второй этаж, крикнула им, чтобы они, но крайней мере, позвали Зебеде, он собирался вернуться на родину, но отложил поездку на несколько дней, чтобы помочь хозяину разобраться с неотложными делами. Зебеде отважился подняться на лестничную площадку и выказал Марте благопристойное участие. Городские врачи сбиваются с ног, некоторые хворают сами, а некоторые твердо решили не приближаться к постели чумных, чтобы не заразить постоянных своих пациентов, но рассказывают об одном лекаре, который недавно прибыл в Кёльн, как раз для того, чтобы на месте изучить действие болезни. Зебеде всеми силами постарается убедить врача помочь Бенедикте.

Помощи пришлось ждать долго. Между тем девушке становилось все хуже. Опершись о дверной косяк, Марта издали наблюдала за ней. Все же несколько раз она подходила к кровати и дрожащей рукой подавала больной питье. Бенедикта глотала уже с трудом, жидкость из стакана проливалась на постель. Время от времени она кашляла глухим отрывистым кашлем, похожим на лай. Каждый раз Марта невольно опускала глаза, ища у своих ног жившего в доме спаниеля, не в силах поверить, что лающие звуки издает это нежное существо. В конце концов она села на лестничной площадке, чтобы ничего не слышать. Несколько часов боролась она со страхом перед смертью, которая готовилась свершиться на ее глазах, и в особенности со страхом заразиться чумой, как заражаются грехом. Бенедикта больше не была Бенедиктой, это был враг, животное, опасный предмет, к которому нельзя прикасаться. К вечеру Марта не выдержала и вышла на улицу поджидать врача.

Он спросил, чей это дом, не Фуггеров ли, и без церемоний переступил порог. Это был высокий худой человек с провалившимися глазами, в широком красном плаще, какой носили врачи, согласившиеся пользовать зачумленных и потому вынужденные отказаться от лечения обычных больных. Смуглое лицо обличало в нем чужестранца. Он быстро взбежал по ступенькам. Марта, наоборот, против воли замедлила шаг. Подойдя к постели, он откинул одеяло и обнажил сотрясаемое конвульсиями худенькое тело на грязном матрасе.

– Служанки все до одной бросили меня, – сказала, Марта, пытаясь объяснить, почему постель в таком неопрятном виде.

Врач неопределенно мотнул головой, поглощенный делом: он осторожно ощупывал лимфатические узлы в паху и под мышкой у больной. В перерывах между приступами хриплого кашля девочка что-то бормотала или напевала: Марте показалось, будто она узнает обрывок какой-то любовной песенки вперемежку с грустным напевом о приходе доброго Иисуса Христа.

– Она бредит, – сказала Марта почти с досадой.

–Гм, да... Само собой... – рассеянно отозвался врач.

Снова накрыв больную одеялом, человек в красном как бы для очистки совести пощупал пульс у нее на руке и на шее. Затем, отсчитав в ложку несколько капель эликсира, ловко просунул ее между плотно сжатых губ.

– Не насилуйте себя, – наставительно сказал он, заметив, что Марта с отвращением поддерживает голову больной. – Сейчас нет необходимости ее поддерживать.

Он корпией стер с губ девушки выступившую на них красноватую сукровицу и бросил корпию в огонь. Ложка и перчатки, которыми он пользовался, отправились туда же.

– А вы не взрежете ей бубоны? – спросила Марта, опасаясь, как бы врач не упустил чего-нибудь второпях, но главное, стараясь подольше удержать его у постели больной.

– Это ни к чему, – ответил он вполголоса. – Лимфатические железы почти не увеличены, она, без сомнения, умрет еще до того, как они вспухнут. Non est medicamentum[6]… Жизненная сила вашей сестры на исходе. Самое большее, что мы можем – это облегчить ее страдания.

– Я ей не родная сестра, – вдруг возразила Марта, как будто это уточнение могло оправдать ее в том, что она больше всего боится за собственную жизнь. – Меня зовут не Марта Фуггер, а Марта Адриансен. Мы двоюродные.

Он мельком взглянул на нее и снова стал сосредоточенно наблюдать, как действует лекарство. Возбуждение больной улеглось, казалось, она даже улыбается. Он отсчитал на ночь новую дозу эликсира. В присутствии этого человека, хотя он не сулил ей никаких надежд, комната, которая с рассвета стала для Марты вместилищем ужаса, превращалась в обыкновенную спальню. На лестнице врач снял маску, которую, как было положено, надел у постели чумной, Марта проводила его до самой нижней ступеньки.

– Вы сказали, вас зовут Марта Адриансен, – вдруг заметил он. – Я знавал в молодости одного человека, уже пожилого, который носил это имя. Жену его звали Хилзонда.

– Это мои родители, – нехотя пояснила Марта.

– Они еще живы?

– Нет, – отозвалась она, понизив голос. – Они были в Мюнстере, когда епископ взял город.

Он ловко открыл входную дверь, запертую, словно сундук с деньгами, на множество хитроумных замков. В роскошную и душную прихожую пахнуло воздухом с улицы, где уже сгущались серые дождливые сумерки.

– Возвращайтесь наверх, – сказал наконец врач с каким-то холодным благожелательством. – Конституция у вас с виду крепкая, а новых жертв чумы как будто уже нет. Советую вам прикладывать к ноздрям тряпку, смоченную в винном спирте – вашему уксусу я не доверяю, – и до конца не покидать умирающую. Ваш страх естествен и разумен, но стыд и угрызения тоже могут заставить страдать.

Она отвернулась, залившись краской, порылась в кошельке, который носила на поясе, и наконец вынула золотой. Деньги, протянутые ею для оплаты, все возвращали на свои места, сразу возносили ее над этим бродягой, который скитался из города в город, зарабатывая свой хлеб у постели больных чумой. Даже не взглянув на монету, он сунул ее в карман плаща и вышел.

Оставшись одна, Марта отправилась в кухню и нашла там бутыль с винным спиртом. Кухня была пуста, служанки, само собой, бормотали в церкви молитвы. На столе Марта увидела кусок пирога и стала медленно есть, заботливо стараясь поддержать свои силы. Для верности она пожевала еще зубчик чеснока. Когда она наконец заставила себя подняться наверх, ей показалось, что Бенедикта дремлет, хотя зерна самшитовых четок время от времени шевелились в ее руках. Вторая доза эликсира взбодрила больную. На рассвете ей снова стало хуже, и вскоре она скончалась.

В тот же день на глазах Марты ее похоронили вместе с Саломеей в монастыре урсулинок, как бы придавив надгробием лжи. Никто никогда не узнает, что Бенедикта едва не вступила на ту узенькую тропинку, на которую ее подталкивала двоюродная сестра и которая ведет ко граду Божию. Марта чувствовала себя так, словно ее ограбили и предали. Случаи чумы были уже редки, но, идя по улицам, почти совсем пустынным, она по-прежнему из предосторожности плотнее закутывалась в свой плащ. Смерть сестренки только разожгла в ней страстное желание жить, сохраниться самой и сохранить все, что у нее есть, а не превратиться в холодный сверток, который погребут под церковной плитой. Бенедикта умерла, и спасение ее души было обеспечено прочитанными над нею «Pater Noster» и «Ave». За себя Марта вовсе не могла быть так же спокойна, иногда ей казалось, что она из тех, кого божественное предопределение осудило еще до появления на свет, и сама ее добродетель сродни упрямству, которое не по душе Господу Богу. Да и какая уж там добродетель? Перед лицом бича Божьего она вела себя малодушно; кто может поручиться, что перед лицом палачей она выкажет большую верность Предвечному, нежели выказала во время чумы своей невинной подруге, хотя полагала, что любит ее всем сердцем. Тем более надо отсрочить как можно долее приговор, который не подлежит обжалованию.

Она приняла все меры, чтобы в тот же вечер нанять новых служанок, потому что разбежавшаяся прислуга не вернулась, а те, кто вернулись, получили расчет. В доме затеяли большую уборку – выскобленный пол усыпали душистыми травами и сосновой хвоей. Во время уборки и обнаружили, что Йоханна, всеми заброшенная, умерла в своей каморке – Марте некогда было ее оплакивать. Банкир покинул свое уединение, выказав приличествующую случаю скорбь, однако в твердом намерении зажить спокойной жизнью вдовца в доме, которым будет заправлять выбранная им по своему вкусу экономка, не болтливая, не шумная, не слишком молодая, но притом отнюдь не уродливая. Никто, в том числе и сам Мартин, прежде и не подозревал, как всю жизнь тиранила его жена. Отныне он сам будет решать, когда ему вставать по утрам, когда обедать, когда пить лекарство, и никто не станет перебивать его, если он заболтается, рассказывая какой-нибудь горничной историю про девушку и соловья.

Он торопился избавиться от племянницы, которую чума превратила в единственную его наследницу, но которую он вовсе не желал постоянно видеть во главе своего стола. Он добился разрешения на брак между родственниками, и имя Бенедикты заменено было в брачном контракте именем Марты.

Узнав о планах своего дядюшки, Марта спустилась вниз, в контору, где хлопотал Зебеде. Будущность швейцарца была отныне обеспечена: война с Францией вот-вот начнется, и приказчик, обосновавшись в Женеве, станет подставным лицом, на чье имя Мартин будет заключать все сделки со своими августейшими французскими должниками. Во время чумы Зебеде удалось нажить кой-какой капитал, и теперь он мог вернуться на родину, почтенным бюргером, которому охотно простят грешки молодости. При появлении Марты он был занят разговором с евреем-ростовщиком, который потихоньку скупал для Мартина векселя и движимое имущество умерших и на которого в случае огласки пал бы весь позор этой прибыльной коммерции. Увидев наследницу, Зебеде выпроподил ростовщика.

– Возьмите меня в жены, – напрямик предложила Марта швейцарцу.

– Ишь вы какая прыткая! – ответил приказчик, придумывая благовидную отговорку.

Он уже был женат: он связал себя в юности узами брака с девицей самого низкого звания, булочницей из Паки, испугавшись слез красотки и воплей ее родных, вызванных первой и последней в его жизни любовной шалостью. Родимчик уже давно унес их единственного ребенка, Зебеде высылал жене небольшое содержание и старался держать в отдалении эту простую кухарку с заплаканными глазами. Но решиться на преступление – стать двоеженцем – не так-то легко.

– Послушайтесь моего совета, – сказал он. – Оставьте в покое вашего покорного слугу, не стоит так дорого платить за грошовое покаяние... Да и разве вам не будет жалко, если деньги Мартина утекут на восстановление церквей?

– Неужели я обречена до конца моих дней жить в земле ханаанской? – с горечью сказала сирота.

– Твердая духом женщина, войдя в жилище нечестивца, может содействовать воцарению в нем истинной веры, – возразил приказчик, который не уступал ей в умении прибегать к слогу Священного Писания.

Было совершенно очевидно, что он не намерен ссориться с могущественными Фугтерами. Марта понурилась – осмотрительность приказчика предоставляла ей предлог дли смирения, к которому она стремилась, сама того не подозревая. Эта высоконравственная девица страдала старческим пороком – она любила деньги за покой и почет, который они доставляют. Сам Господь отметил ее своим перстом, назначив ей жить среди великих мира сего; она понимала, что такое приданое, как у нее, весьма укрепит ее супружескую власть: объединить два огромных состояния – таков долг, от которого благоразумной девушке не следует уклоняться.

И однако, она не хотела лгать. При первой же встрече с фламандцем она сказала ему:

– Быть может, вы не знаете, что я приняла святую евангелическую веру.

Она ожидала упреков, но толстяк жених только покачал головой:

– Извини, у меня дел по горло, а богословские споры мне не по зубам.

Больше он никогда не заговаривал с ней о ее признании. Трудно было решить почему: потому ли, что он отчаянный плут или просто на редкость ленив умом.

БЕСЕДА В ИНСБРУКЕ

Анри-Максимилиан томился в Инсбруке, где шли беспросветные дожди.

Император обосновался здесь, чтобы следить за ходом прений Тридентского собора, который, как и все ассамблеи, предназначенные принять решение, грозил окончиться втуне. Темою придворных разговоров было теперь одно богословие и каноническое право; охота на осклизлых горных склонах мало привлекала того, кто привык травить оленя в тучных долинах Ломбардии, и капитан, глядя, как по оконным стеклам сползают капли неутихающего дурацкого дождя, мысленно отводил душу в итальянских ругательствах. Он зевал двадцать четыре часа в сутки. Достославный император Карл в глазах фламандца смахивал на печального шута, а пышность испанского этикета стесняла его, словно блестящие громоздкие доспехи, в которых приходится потеть на парадах и которым всякий бывалый солдат предпочитает буйволову кожу. Вступив на военное поприще, Анри-Максимилиан не принял в расчет скуку, которая подстерегает ратника в периоды затишья, и, ворча, ждал теперь, чтобы трухлявый мир сменился наконец войною. По счастью, за императорским столом в изобилии подавали пулярок, жаркое из косули и паштет из угря; чтобы рассеяться, Анри-Максимилиан предавался чревоугодию.

Однажды вечером, когда, сидя в таверне, он пытался втиснуть в сонет белоснежные, как новенький атлас, груди своей неаполитанской подруги Ванины Ками, ему показалось, что его задел саблей какой-то венгр; от нечего делать Анри-Максимилиан затеял с ним ссору. Подобные стычки, обычно кончавшиеся ударом шпаги, были неотъемлемой принадлежностью избранной им роли; впрочем, при его темпераменте они были ему столь же необходимы, сколь необходимы ремесленнику или деревенскому мужику кулачные бои или драки, когда в ход идут деревянные башмаки. Но на этот раз дуэль, начавшаяся руганью на макаронической латыни, приняла неожиданный оборот: венгр, оказавшийся трусом, укрылся за спиной дородной хозяйки; поединок кончился слезливыми воплями женщины, грохотом разбитой посуды, и раздосадованный капитан уселся на прежнее место в намерении шлифовать свои катрены и терцеты.

Но пыл рифмоплетства в нем угас. Рассеченная щека болела, хотя он и не хотел себе в этом признаться, а быстро напитавшийся кровью носовой платок, которым он обвязался, придавал ему смешной вид человека, страдающего флюсом. Перед ним стояло рагу, обильно приправ ленное перцем, но его воротило от еды.

– Надо бы вам позвать лекаря, – заметил трактирщик.

В ответ Анри-Максимилиан объявил, что все эскулапы ослы.

– Я знаю одного толкового лекаря, – продолжал трактирщик. – Только он с придурью, никого не хочет лечить.

– Мне везет... – заметил капитан.

Дождь лил не переставая. Трактирщик с порога глядел, как извергают воду кровельные желоба.

– А-а, – сказал он вдруг, – о волке речь, а он встречь...

Мимо лужи, чуть сутулясь, торопливо пробирался человек, зябко кутавшийся в широкий плащ с большим капюшоном.

– Зенон! – воскликнул Анри-Максимилиан. Человек обернулся. Они взглянули друг на друга поверх выставленного в окне товара – горы пирожков и приготовленной для жаренья птицы. Анри-Максимилиану показалось, что на лице Зенона мелькнула тревога, похожая на страх. Но, узнав капитана, алхимик успокоился. Он шагнул через порог низенького трактира. – Ты ранен? – спросил он.

– Как видишь, – отозвался тот. – Поскольку ты еще не вознесся на свое алхимическое небо, не пожалей для меня щепотки корпии и капли эликсира здоровья за неимением эликсира вечной молодости.

В шутке его прозвучала горечь. Он расстроился, увидев, как постарел Зенон.

– Я больше не занимаюсь врачеванием, – сказал лекарь. Но его недоверие рассеялось. Он вошел в трактир, придержав рукой дверь, которая хлопала на ветру.

– Прости меня, брат Анри, – продолжал он, – Я рад видеть твою славную физиономию. Но мне приходится остерегаться докучных прилипал.

– Кто от них не страдает... – вздохнул капитан, подумав о своих кредиторах.

– Пойдем ко мне, – после минутного колебания предложил Зенон. – Там нам будет спокойнее.

Они вышли на улицу. Дождь хлестал порывами. Был один из тех дней, когда взбунтовавшиеся воздух и вода все сливают в унылый хаос. Алхимик показался капитану озабоченным и усталым. Зенон толкнул плечом дверь приземистого строения.

– Здесь я могу хоть отчасти укрыться от любопытствующих глаз, – сказал он, – Твой трактирщик безбожно дерет с меня за эту старую кузню. Вот кто и впрямь делает золото.

Комнату тускло освещало только красноватое пламя скупого огня, на котором в жаростойком сосуде варилось какое-то снадобье. Наковальня и клещи, оставшиеся от кузнеца, прежде занимавшего эту лачугу, придавали мрачному жилью вид застенка. Приставная лесенка вела на полати, где, как видно, спал Зенон. Молодой рыжий и курносый слуга делал вид, будто чем-то занят в углу. Зенон отпустил его на целый день, приказав сначала принести чего-нибудь выпить. Потом стал искать перевязочный материал. Когда рана Анри-Максимилиана была залеплена пластырем, алхимик спросил:

– Что ты делаешь в этом городе?

– Шпионю, – попросту ответил капитан. – Сьер Эстрос дал мне секретное поручение в связи с тосканскими делами, он точит зубы на Сиену, все не может утешиться, что его изгнали из Флоренции, и надеется в один прекрасный день восстановить утраченную власть. Считается, что я здесь лечусь – ваннами, банками и горчичниками, a на деле я обхаживаю нунция, который слишком любит семейство Фарнезе, чтобы любить Медичи, и сам, хотя и без особого рвения, обхаживает императора. Не все ли равно, в какую игру играть – в эту или в картежную.

– Я знаком с нунцием, – сказал Зенон. – Я отчасти его лейб-медик, отчасти придворный алхимик. Захоти я, я мог бы расплавить все его золото на медленном огне моего горна. Заметил ли ты, что подобные ему козлоголовые созданья смахивают не только на козла, но и на химеру древних? Монсеньор кропает шутливые вирши и нежно лелеет своих пажей. Будь я к этому способен, я много выиграл бы, сделавшись его сводником.

– А чем занимаюсь я, как не сводничеством? – откликнулся капитан. – Да и все здесь этим занимаются – один поставляет женщин или иной живой товар, другой – правосудие, третий – Бога. Тот, кто продает плоть, а не дым, еще честнее прочих. Но я не могу относиться всерьез к товару, которым приторговываю, – к проданным и перепроданным городам, к подгнившей верноподданности, к заплесневелым надеждам. Там, где любитель интриг нажил бы состояние, мне едва удается возместить издержки на лошадей и постой. Нам с тобой суждено умереть в бедности.

– Amen, – заключил Зенон. – Но садись же. Анри-Максимилиан остался стоять у огня, от его одежды шел пар. Зенон, присев на наковальню и зажав руки в коленях, смотрел на горящие уголья.

– Пo-прежнему дружишь с огнем, Зенон, – сказал Анри-Максимилиан.

Рыжий слуга принес вина и вышел, насвистывая. Капитан, наливая себе, продолжал:

– Помнишь опасения каноника церкви Святого Доната? Твои «Предсказания будущего» подтвердили бы худшие его страхи, твою книжечку о природе крови, хоть я и не читал ее, он должен был бы почесть достойной скорее цирюльника, нежели философа, а уж над «Трактатом о мире физическом» наверняка проливал бы слезы. Если бы, по несчастью, судьба привела тебя в Брюгге, он стал бы изгонять из тебя бесов.

– Он сделал бы кое-что похуже, – усмехнулся Зенон. – А ведь я старался окружить свою мысль непременными оговорками. Тут употребил прописную букву, там – самое имя, пошел даже на то, чтобы оснастить свой слог тяжеловесным узором атрибутов и субстанций. Пустословие подобно одежде – она защищает того, кто ее носит, но не мешает оставаться под ней совершенно голым.

– Мешает, – возразил офицер, выслужившийся из рядовых. – Когда в папских садах я любуюсь статуями Аполлона, меня зависть берет, что он может выставлять себя напоказ в том, в чем его родила мать Латона. Счастлив тип, тот, кто свободен, – мысли свои скрывать еще тяжелее, чем прикрывать свою наготу.

– Военная хитрость, капитан, – молвил Зенон, – необходимая нам, как вам – подкопы и траншеи. Доходишь до того, что начинаешь кичиться каким-нибудь намеком, который, как минус, поставленный перед числом, меняет смысл сказанного. Изощряешься вовсю, чтобы вклинить то тут, то там смелое слово, подобное украдкой брошенному взгляду, приподнятому фиговому листку или приспущенной маске, которую тотчас как ни в чем не бывало водворяешь на место. И вот среди читателей наших происходит отбор: глупцы нам верят, другие глупцы, им полагая, что мы еще глупее их, отворачиваются от нас, и лишь оставшиеся пробираются по лабиринту мысли, научаясь перепрыгивать или обходить препятствие, имя которому – ложь. Меня удивило бы, если б и в самых что ни на есть святейших текстах не обнаружились бы сходные уловки. Всякая книга, прочитанная таким манером, становится чародейной книгой.

– Ты переоцениваешь людское лицемерие, – покачал головой капитан. – Мысль большей части двуногих так, скудна, что ее не хватило бы на двоемыслие. – И, наполнив стакан, добавил в раздумье: – Впрочем, как это ни странно, победоносный император Карл полагает, будто в настоящую минуту желает мира, а его христианнейшее величество то же самое воображает о себе.

– Что такое заблуждение и суррогат его, ложь, как не своего рода Caput Mortuum[7], грубая материя, без которой истина, слишком летучая, не могла бы быть растерта в ступке человеческого мозга. Унылые резонеры превозносят до небес тех, кто думает, как они, и клеймят тех, кто им возражает, но стоит нашей мысли оказаться и впрямь иного свойства, она от них ускользает, они уже не замечают ее, как озлобленное животное не замечает более на полу своей клетки непривычный предмет, который оно не в силах ни растерзать, ни сожрать. Таким способом можно сделаться невидимкой.

– Aegri somnia[8], – отозвался капитан. – Я не понял твоего рассуждения.

– Да разве ж я стану вести себя, как этот осел Сервет, – запальчиво сказал Зенон, – чтобы меня прилюдно сожгли на медленном огне ради какого-то толкования догмы, когда я занят диастолой и систолой сердца и эта моя работа куда важнее для меня. Если я говорю, что Троица едина и мир был спасен в Палестине, разве не могу я наполнить эти слова тайным смыслом, скрыв его за смыслом поверхностным, и таким образом избавить себя даже от досадного чувства, что приходится лгать? Кардиналы (а у меня есть среди них знакомцы) выкручиваются таким способом; так же поступали и отцы церкви, которые нынче, говорят, увенчаны нимбом в раю. Я, как и все они, пишу три

буквы священного имени, но что я подразумеваю под ним? Вселенную или ее творца? То, что есть, или то, чего нет, или то, что существует, не существуя, подобно зиянию и мраку ночи? Между «да» и «нет», между «за» и «против» тянутся огромные потаенные пространства, где даже тот, кому грозят злейшие опасности, может жить в мире.

– Твои цензоры вовсе не такие болваны, – заметил Анри-Максимилиан. – Господа из Базеля и святейшая инквизиция в Риме понимают тебя довольно, чтобы вынести тебе приговор. В их глазах ты самый обыкновенный безбожник.

– Во всех, кто не похож на них, им чудится враг, – с горечью отозвался Зенон.

И, налив себе кислого немецкого вина, в свою очередь, с жадностью осушил кружку.

– Благодарение Богу, – сказал капитан, – ханжи всякого разбора не станут совать нос в мои любовные стишки. Опасности, которым подвергал себя я, были из самых простых: на войне мне грозила пуля, в Италии – лихорадка, у девок – французская болезнь, в трактирах – вши, и повсюду – кредиторы. А со всякой сволочью в ученых колпаках или в сутанах, с тонзурой или без оной я не связываюсь по тем же причинам, по каким не охочусь на дикобраза .Я не стал даже оспаривать болвана Робортелло из Удине, который утверждает, будто выискал ошибки в моем переводе из Анакреона, хотя сам ничего не смыслит ни в греческом, да и ни в каком ином языке. Я, как и все, уважаю науку, но на кой черт мне знать, вверх или вниз течет кровь по полой вене? С меня довольно и того, что, когда я помру, она остынет. И если Земля вертится...

– Она вертится, – подтвердил Зенон.

– ...если она вертится, мне на это наплевать сегодня, когда я по ней хожу, и уж тем более – когда меня в нее зароют. Что до веры в Бога, я уверую в то, что решит Собор, если только он вообще что-нибудь решит, точно так же, как вечером буду есть то, что состряпает трактирщик. Я принимаю Бога и времена такими, какими они мне достались, хотя предпочел бы жить в эпоху, когда поклонялись Венере, и даже не хотел бы лишить себя права на смертном одре, если мне подскажет сердце, обратиться к нашему спасителю Христу.

– Ты похож на человека, который готов поверить, что где-то за стеной есть стол и две скамьи, потому лишь, что ему все едино.

– Брат Зенон, – сказал капитан, – я вижу, что ты худ, изнурен и одет в обноски, которыми погнушался бы даже мой слуга. Стоило ли усердствовать двадцать лет, чтобы прийти к сомнению, которое и само собой произрастает в каждой здравомыслящей голове?

– Бесспорно, стоило, – ответил Зенон. – Твои сомнения, как и твоя вера, – это пузырьки воздуха на поверхности, но истина, которая оседает в нас, подобно крупицам соли в реторте во время рискованной дистилляции, не поддается объяснению, не укладывается в форму, она то ли слишком горяча, то ли слишком холодна для человеческих уст, слишком неуловима для писаного слова и драгоценнее его.

– Драгоценнее священного слова?

– Да, – ответил Зенон.

Он невольно понизил голос – в эту минуту в дверь постучал нищенствующий монах, который удалился, по лучив несколько грошей от капитанских щедрот. Анри-Максимилиан подсел поближе к огню. Он тоже перешел на шепот.

– Расскажи мне лучше о своих странствиях, – попросил он.

– К чему? – удивился философ. – Я не стану рассказывать тебе о тайнах Востока – никаких тайн нет, а ты не из тех, кого может позабавить описание гарема турецкого паши. Я быстро понял, что разница в климате, о которой так любят говорить, мало значит в сравнении с тем непреложным фактом, что у человека, где бы он ни жил, есть, две ноги и две руки, половые органы, живот, рот и два глаза. Мне приписывают путешествия, которых я не совершал, иные я приписал себе сам, пустившись на эту уловку, чтобы без помех жить там, где меня не ищут. Когда думали, что я нахожусь в Азии, я уже преспокойно ставил опыты в Пон-Сент-Эспри в Лангедоке. Однако все по порядку: вскоре после моего приезда в Леон моего приора изгнали из аббатства его же собственные монахи, обвинив в приверженности к иудаизму. Голова старика и в самом деле была напичкана странными формулами, почерпнутыми из «Зогара», насчет соответствий между металлами и небесными светилами. В Льевене я научился презирать аллегории, увлекшись опытами, которые свидетельствуют о действительности, благодаря чему впоследствии можно исходить из действительности опытов, как если бы это были факты. Но в каждом безумце есть крупица мудрости. Колдуя над своими ретортами, мой приор открыл несколько целебных средств, в тайну которых посвятил и меня. Университет в Монпелье почти ничего не прибавил к моим знаниям; тамошние ученые мужи возвели Галена в ранг божества, в жертву которому приносят природу; когда я задумал оспорить некоторые его утверждения – цирюльник Ян Мейерс знал уже, что они опираются на анатомию обезьяны, а не человека, – мои ученые собратья предпочли скорее поверить, будто наш позвоночник изменился со времени Рождества Христова, чем обвинить своего оракула в поверхностных выводах или в ошибке.

Но были там и смелые умы... Нам не хватало трупов – от предрассудков толпы деваться некуда. У некоего доктора Ронделе, кругленького и смешного, как само его имя[9], умер от скарлатины двадцатидвухлетний сын – студент, с которым я вместе собирал травы в Гро-дю-Руа. На другой день в комнате, насквозь пропахшей уксусом, где мы препарировали труп, который не был уже ни сыном, ни другом, а прекрасным экземпляром машины, которая зовется человеком, я в первый раз почувствовал, что механика, с одной стороны, и Великое Деяние – с другой, просто переносят на изучение мира те истины, какие преподает нам наше тело, повторяющее собой устроение всего сущего. Целой жизни не хватит, чтобы поверить один другим два мира – тот, в котором мы существуем, и тот, какой мы собою являем. Легкие – это опахало, раздувающее огонь, фаллос – метательное орудие, кровь, струящаяся в излучинах тела, подобна воде в оросительных канавках в каком-нибудь восточном саду, сердце – смотря по тому, какой теории придерживаться, – либо насос, либо костер, а мозг – перегонный куб, в котором душа очищается от примесей...

– Мы опять впадаем в аллегорию, – перебил капитан. – Если ты хочешь сказать, что тело наше – самая очевидная из всех очевидностей, так и скажи.

– Не совсем так, – ответил Зенон. – Это тело, наше царство, кажется мне порой сотканным из материи столь же зыбкой и эфемерной, как тень. Я удивился бы не больше, встретив вдруг мою покойную мать, чем когда увидел в окне трактира твое постаревшее лицо, чья субстанция – хотя твои губы еще помнят мое имя – за эти двадцать лет не однажды преобразилась, краски поблекли, и очертания под действием времени стали другими. Сколько выросло пшеницы, сколько родилось и погибло животных, чтобы вскормить теперешнего Анри, не похожего на того, кого я знавал, когда мне самому было двадцать. Но вернемся к моим странствиям... Жить в Пон-Сент-Эспри, где обыватели из-за закрытых ставен следили за каждым шагом и движением пришлого врача, было далеко несладко, к тому же преосвященство, на покровительство которого я рассчитывал, отбыл из Авиньона в Рим... Счастливый случай явился ко мне в лице вероотступника, который в Алжире пополнял конюшни французского короля; сей честный пират сломал ногу в двух шагах от моего жилья и в благодарность за врачевание предложил перевезти меня на своем суденышке. Мои занятия баллистикой снискали мне в Берберии дружбу султана, а также предоставили случай изучить свойства горного масла и его соединения с негашеной известью для создания снарядов, которые могли метать корабли. Ubicumque idem[10]: венценосцам нужны снаряды, чтобы укрепить или сохранить власть, богачам – золото, и на какое-то время они оплачивают наши опыты; а трусы и честолюбцы хотят знать будущее. Я, как мог, извлекал из всего этого пользу Хорошо, когда на моем пути попадался какой-нибудь дряхлый дож или больной султан: деньги текли рекой, к моим услугам оказывался дом в Генуе возле церкви Святого Лаврентия или в Стамбуле в христианском квартале Пера. Мне предоставляли орудия моего ремесла, и среди них самое редкостное и драгоценное – разрешение думать и действовать по своему усмотрению. А потом начинались происки завистников, глупцы нашептывали, будто я ругаюсь над их Кораном или Евангелием, потом составлялся какой-нибудь придворный заговор, в который меня пытались замешать, и наступал день, когда благоразумнее всего было употребить последний цехин на покупку лошади или наем лодки. Двадцать лет потратил я на эту мелкую возню, которая в книгах зовется приключениями. Излишняя моя смелость отправила на тот свет некоторых моих пациентов, но она же спасла других. Однако выздоравливали они или погибали – для меня всего важнее было убедиться: правилен ли мой метод и подтвердится ли мой прогноз. Наблюдение и знание еще недостаточны, брат Анри, если они не преобразуются в умение, – люди правы, считая нас приверженцами черной или белой магии. Продлить то, что бренно, ускорить или отдалить назначенный час, овладеть тайнами смерти, чтобы с нею бороться, воспользоваться рецептами при роды, чтобы помочь ей или расстроить ее замыслы, при обрести власть над миром и человеком, переделав их, быть может, их творить...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache