Текст книги "Философский камень"
Автор книги: Маргерит Юрсенар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
Но вопреки ожиданиям Анри-Жюста он на другой же день уехал восвояси.
Полгода спустя, в обычный срок, он возвратился и попросил у брата руки Хилзонды.
Анри-Жюст повел его в комнату, где Хилзонда плела кружева. Симон сел рядом с нею и сказал:
– Господь возбраняет нам причинять страдания творениям его.
Хилзонда отложила свое кружево. Руки ее застыли над ажурной полоской – длинные трепещущие пальцы над неоконченным узором казались продолжением ветвистой вязи.
– Разве Господь может позволить нам истязать самих себя?
Красавица подняла на него свой взгляд больного ребенка.
– Вы несчастливы в этом доме, где царит веселье, – продолжал он. – В моем доме царит тишина. Поедемте ко мне.
Она согласилась.
Анри-Жюст потирал руки от удовольствия. Его дражайшая Жаклина, на которой он женился вскоре после несчастья с Хилзондой, громко роптала, что она в семье на втором месте после потаскушки и поповского ублюдка, а тесть, богатый негоциант из Турне, ссылаясь на жалобы дочери, медлил с приданым. И в самом деле, хотя Хилзонда не обращала на сына никакого внимания, любая погремушка, подаренная младенцу, зачатому в законном браке, вызывала ссоры между двумя женщинами. Светловолосая Жаклина отныне могла не жалеть денег на вышитые чепчики и нагрудники, а в праздники позволять своему бутузу Анри-Максимилиану ползать по нарядной скатерти, попадая ножками в блюда.
Несмотря на свое отвращение к церковным обрядам, Симон согласился, чтобы свадьба была отпразднована с некоторой даже пышностью – так неожиданно захотела Хилзонда. Но вечером, когда новобрачные удалились в супружескую спальню, он на свой лад тайно освятил их союз, преломив хлеб и испив вина вдвоем со своей избранницей. Рядом с этим человеком Хилзонда, словно потерпевшая крушение лодка, которую приливом вынесло на берег, возродилась к жизни. Ее тешило таинство дозволенных ласк, которых не надо стыдиться, и то, как старик, склонившись к ее плечу, ласкал ее груди – любовные ласки походили на благословение.
Симон Адриансен решил взять на себя попечение о Зеноне. Но мальчонка, которого Хилзонда подтолкнула к бородатому морщинистому лицу с подрагивающей над губой бородавкой, пугливо вырвал свою руку из материнской руки, оцарапавшей ему пальцы перстнями. И удрал. Вечером его обнаружили в пекарне в глубине сада – он чуть не искусал лакея, который с хохотом извлек его из-за поленницы. Симон, потеряв надежду приручить этого волчонка, смирился с тем, чтобы оставить его во Фландрии. Тем более что присутствие сына явно усугубляло печаль Хилзонды.
Зенона прочили в священники. Для незаконнорожденного церковь была самым надежным путём к преуспеянию и почестям. К тому же неистовую жажду знаний, с ранних лет владевшую Зеноном, издержки на чернила и свечи, которые он жег до самой зари, его дядька мог простить лишь тому, кто со временем станет пастырем. Анри-Жюст отдал мальчика в учение своему шурину, Бартоломе Кампанусу, канонику церкви Святого Доната в Брюгге. Этот ученый муж, всю жизнь проведший в молитвах и корпенье над книгами, был таким кротким, что раньше времени стал казаться стариком. Он обучил мальчика латыни, начаткам греческого и алхимии, которыми владел сам, и поощрил склонность Зенона к наукам, познакомив его с «Естественной историей» Плиния. В холодном кабинете каноника мальчик спасался от громких голосов маклеров, споривших о добротности английского сукна, от плоских назиданий Анри-Жюста и от ласк горничных, лакомых до незрелого плода. Он забывал здесь унижения и убогость своего детства; книги и хозяин кабинета принимали его как взрослого. Ему нравилась эта комната, заставленная фолиантами, гусиное перо, чернильница из рога – орудия, с помощью которых добываются знания, нравилось накапливать сокровища, состоящие в сведениях о том, что рубин привозят из Индии, что сера сочетается с ртутью и цветок, именуемый на латинском языке «лилиум», по-гречески называется «кринон», а по-древнееврейски – «шошанна». Вскоре он стал замечать, что книги болтают и лгут, как люди, и каноник зачастую пространно объясняет то, чего на самом деле нет и что, следовательно, в объяснениях не нуждается.
Знакомства Зенона беспокоили родных: в эту пору он особенно охотно водил дружбу с цирюльником Яном Мейерсом, мастером на все руки, который не знал себе равных в искусстве пустить кровь и в камнесеченье, но кого подозревали в том, что он занимается расчленением трупов, и с ткачом по имени Колас Гел, распутником и бахвалом, – долгие часы, которые Зенон мог бы употребить с большей пользой для молитв и ученых занятий, он проводил с Коласом Гелом, так и эдак прилаживая блоки и кривошипы. Живой и вместе грузный великан, без счета тративший деньги, которых у него не было, слыл вельможей в глазах подмастерьев – он поил и угощал их в дни ярмарок. В этой мускулистой громаде, рыжеволосой и белокожей, таился ум фантазерский и в то же время проницательный, из тех, которым вечно надо что-нибудь совершенствовать, шлифовать, упрощать или усложнять. В городе каждый год закрывались все новые мастерские; Анри-Жюст, похваляясь, будто не закрывает свои из одного лишь христианского человеколюбия, использовал трудные времена, чтобы то и дело урезывать жалованье ткачам. Его запуганные сукноделы, счастливые уже тем, что не выброшены на улицу и колокол каждый день сзывает их на работу, жили под гнетом слухов, что мастерские вот-вот закроются, и жалостно сетовали на то, что вскоре неминуемо окажутся в толпе нищих, которые в эти тяжкие годы скитались по дорогам, пугая зажиточных горожан. Колас мечтал облегчить их труд и горькую долю с помощью механических ткацких станков, подобных тем, какие в величайшей тайне уже испытывали кое-где в Ипре, в Генте и во Франции – в Лионе. Колас видел их чертежи и описал Зенону; тот поправил цифры, увлекся схемами, и восторг Коласа перед новыми механизмами превратился в общую страсть обоих приятелей. Стоя бок о бок на коленях перед грудой железок, они без устали помогали друг другу подгонять противовесы, укреплять рычаги, привинчивать и отвинчивать сцепленные зубцами колеса; они бесконечно спорили о том, куда лучше поставить болт и каким маслом смазать ползун. Сообразительностью Зенон намного превосходил тугодума Коласа Гела, но зато в пухлых руках ремесленника была сноровка, восхищавшая ученика каноника, который впервые в жизни оторвался от книг.
– Prachtig werk, mijn zoon, prachtig werk[4], – приговаривал мастер, обняв школяра за шею своей тяжелой рукой.
Вечером после занятий Зенон тайком отправлялся к своему дружку и бросал горсть мелких камешков в окно трактира, где мастер частенько засиживался дольше чем следует. А иногда украдкой пробирался в пустой амбар, где обитал Колас со своими машинами. В огромном помещении было темно; во избежание пожара зажженную свечу ставили на стол в миску с водой, и она светилась, точно маленький маяк посреди крошечного моря. Подмастерье Томас из Диксмёйда, правая рука мастера, забавы ради карабкался, словно кошка, на шаткую груду рам и балансировал на них во мраке под самой кровлей, держа в руке фонарь или пивную кружку. Колас Тел хохотал во все горло. Присев на доску и вращая глазами, он слушал, как разглагольствует Зенон, а тот перескакивал с предмета на предмет; с «неделимых» Эпикура он перекидывался к удвоению куба, с природы золота – к доказательствам существования Бога, которые называл вздорными, – ткач только присвистывал от восхищения. А школяр в обществе этих людей в простых кожаных безрукавках находил то, что сынки знатных господ находят в обществе конюхов и псарей,– мир более грубый и свободный, нежели их собственный, ибо он бурлил на ступенях более низких, вдали от сентенций и силлогизмов; находил отрадное чередование тяжелого труда и неприхотливого досуга, запахи и тепло человеческой жизни, речь, пересыпанную бранью, намеками и прибаутками, столь же загадочную для непосвященных, как язык компаньонажей, работу, не похожую на привычное ему сидение над книгами.
Школяр полагал, что в аптеке у цирюльника и в мастерской ткача он может набраться знаний, которые подтвердят или опровергнут школьную премудрость. С Платоном и с Аристотелем он равно обходился как с обыкновенными купцами, чей товар бросают для проверки на весы. Тита Ливия он объявил болтуном, Цезарь – пусть он человек великий – уже умер. Из жизнеописаний героев Плутарха, чьими соками вместе с молоком Евангелия был вскормлен каноник Бартоломе Кампанус, мальчик извлек одно; что отвага духовная и телесная открыла им такие высоты и дали, какие добрым христианам открывают умерщвление плоти и пост, будто бы приводящие их в Царство Небесное. Для каноника божественная мудрость и ее сестра-мирянка подкрепляли одна другую; в тот день, когда он услышал, как Зенон насмехается над благочестивыми медитациями «Сна Сципиона», он понял, что ученик его втайне отверг упования христианской веры.
И однако, Зенон поступил в Богословскую школу в Льевене. Способности его вызывали удивление; новичок, могущий без подготовки выдержать диспут на любую тему, снискал величайшее уважение соучеников. Молодые бакалавры жили весело и привольно; Зенона приглашали на пирушки, но он пил одну только воду, а девицы из веселого дома пришлись ему по вкусу не более, чем утонченному гурману – блюдо из тухлого мяса. Его находили красивым, но резкий его голос отпугивал, а огонь, горевший в темных глазах, привлекал и отталкивал одновременно. О его происхождении ходили диковинные слухи – он их не опровергал. Поклонники Николая Фламеля быстро почуяли в этом зябком школяре, вечно сидевшем с книгой под навесом очага, интерес к алхимии: маленький кружок тех, кто наделен был умом более пытливым и беспокойным, нежели остальные, принял его в свое лоно. Еще до окончания семестра он стал поглядывать сверху вниз на ученых докторов, которые в подбитых мехом мантиях склонялись в столовой над полными тарелками, в тупом самодовольстве упиваясь своей тяжеловесной ученостью, и на шумных неотесанных школяров, твердо решивших набраться знаний лишь в пределах, необходимых для того, чтобы пристроиться к теплому местечку: жалкие бедняги, ум кипит в них лишь до тех пор, пока бродит молодая кровь, а она с годами поутихнет. Мало-помалу презрение это распространилось и на его друзей-кабалистов, пустоголовых фантазеров, объевшихся непопятными для них словами, которые они отрыгивали в виде готовых формул. Он с горечью убедился, что ни один из этих людей, на которых он вначале рассчитывал, пи в мыслях, ни в действиях своих не решается идти дальше него или хотя бы так же далеко, как он.
Зенон жил в чердачной каморке дома, находившегося под надзором священника; табличка, прибитая на лестнице, предписывала пансионерам являться к вечернему богослужению и под страхом наказания возбраняла приводить в дом продажных женщин и справлять нужду за пределами отхожего места. Но ни зловонные запахи, ни сажа от очага, ни крикливый голос хозяйки, ни стены, которые его предшественники разукрасили солеными латинскими шуточками и непристойными рисунками, не отвлекали от рассуждений этот ум, для которого каждый предмет в мире означал некое явление или знак. Бакалавр познал в этой каморке сомнения, искусы, победы и поражения, слезы отчаяния и радости, которые дано пережить лишь молодости – зрелый возраст не ведает их или их чурается, и сам Зенон впоследствии сохранил о них лишь смутные воспоминания. Отдавая предпочтение чувственным усладам, как можно более далеким от тех, к каким тяготеют и в коих признаются большинство мужчин, – тем, что вынуждают таиться, зачастую лгать, а иногда бросать вызов, – сей юный Давид, вступивший в единоборство со схоластическим Голиафом, решил, что обрел своего Ионафана в апатичном белокуром соученике, который, впрочем, скоро покинул своего деспотичного друга, предпочтя ему приятелей, более искушенных в попойках и игре в кости, Разрыв заставил Зенона только еще глубже погрузиться в учение. Белокурой была и золотошвейка Жанетта Фоконье, взбалмошная девица, дерзкая, как юный паж, привыкшая, что вокруг нее вечно увиваются студенты; Зенон однажды вечером вздумал приволокнуться за ней и стал осыпать ее насмешками. А так как он похвастал, что, захоти он, добьется милостей этой девицы, и притом за время более короткое, нежели потребно, чтобы проскакать на лошади от Рыночной площади до церкви Святого Петра, началась потасовка, закончившаяся битвой по всем правилам, и красотка Жанетта, желая проявить великодушие, сама подставила своему раненому оскорбителю губы, которые на языке того времени именовались вратами души. Наконец на Рождество, когда Зенон уже и думать забыл о приключении, на память о котором у него остался только шрам на лице, обольстительница лунной ночью прокралась в дом, где он жил, бесшумно поднялась по скрипучей лестнице и скользнула к нему в постель. Зенона поразило это гибкое гладкое тело, искушенное в любовной игре, эта нежная шея тихонько воркующей голубки и всплески смеха, которые девица подавляла как раз вовремя, чтобы не разбудить спавшую за стеной хозяйку. Впрочем, к радости его примешивался страх, словно у пловца, нырнувшего в освежающие, но коварные волны. В течение нескольких дней он на виду у всех бесстыдно прогуливался с этой пропащей особой, пренебрегая скучными назиданиями ректора; казалось, ему пришлась по вкусу лукавая и неуловимая сирена. Однако уже через неделю он снова с головой ушел в книги. Его осудили за то, что он ни с того ни с сего вдруг бросил девицу, которой целый семестр беззаботно жертвовал почестями «cum laude»[5], и, поскольку он выказал некоторое пренебрежение к женщинам, стали подозревать, что он знается с суккубами.
ЛЕТНИЕ ДОСУГИ
В это лето незадолго до начала августа Зенон, как и всегда, отправился на лоно природы в загородную усадьбу банкира. Это был уже не прежний загородный дом, которым Анри-Жюст искони владел в Кейпене в окрестностях Брюгге, – делец приобрел теперь между Ауденарде и Турне поместье Дранутр с его старинным барским домом, заново отстроенным после ухода французов. Дом был переделан в модном вкусе, украшен каменным цоколем и кариатидами. Толстяк Лигр все чаще скупал недвижимость, которая крикливо оповещает всех о богатстве владельца, а в случае опасности дает ему права гражданства еще в одном городе. В провинции Турне Анри-Жюст мало-помалу округлял земельные владения, принадлежащие его жене Жаклине; в окрестностях Антверпена приобрел поместье Галифор – роскошное дополнение к его торговой конторе на площади Святого Иакова, где отныне он ворочал делами вместе с Лазарусом Тухером. Главный казначей Фландрии, владелец сахарных заводов – одного в Маастрихте, другого на Канарских островах, – таможенный откупщик Зеландии, держатель монополии на поставку квасцов в прибалтийские земли, в доле с Фуггерами обеспечивающий третью часть доходов ордена Калатравы, Анри-Жюст все чаще имел дело с великими мира сего: в Мехелене правительница собственноручно подавала ему. святую воду, господин де Круа, задолжавший ему тринадцать тысяч флоринов, недавно дал согласие быть восприемником его новорожденного сына, и Анри-Жюст уже договорился с этим знатным сеньором, в какой день в его замке в Рёлксе состоятся торжества по случаю крестин. Не было никаких сомнений, что Алдегонда и Констанса, две совсем еще юные дочери прославленного дельца, будут с годами носить титулы, как уже сейчас носят шлейфы.
Поскольку суконная фабрика в Брюгге стала теперь в глазах Анри-Жюста предприятием устарелым, с которым он сам же вступал в конкуренцию, ввозя во Фландрию лионскую парчу и немецкий бархат, он открыл в деревне неподалеку от Дранутра сельские мастерские, где муниципальные ордонансы Брюгге уже ничем его не стесняли. Здесь по его приказанию были установлены десятка два механических ткацких станков, сооруженных когда-то Коласом Гелом по чертежам Зенона. Купцу взбрело на ум испытать этих работников из дерева и металла, которые не пьют, не горланят, вдесятером выполняют урок, рассчитанный на сорок человек, и не требуют прибавки жалованья под предлогом дороговизны.
Однажды, когда в воздухе уже потянуло осенней прохладой, Зенон направился пешком в Ауденове, где стояли станки. Страна кишела людьми, скитающимися по дорогам в поисках работы: меньше десяти лье отделяли Ауденове от кричащей роскоши Дранутра, но казалось, ты попал из рая в ад. Анри-Жюст поместил мастеров и рабочих из Брюгге в старом, наспех отремонтированном сарае на краю деревни; жилье это мало чем отличалось от собачьей конуры. Зенон лишь мельком видел Коласа Гела, который с утра был уже пьян, – его подмастерье, бледный и угрюмый француз по имени Перротен, мыл посуду и поддерживал огонь в очаге. Томас, недавно женившийся на местной деревенской девушке, щеголял в красном шелковом кафтане, который впервые надел по случаю свадьбы. Сухой человечек, некий Тьерри Лон, мотальщик, неожиданно назначенный мастером, показал Зенону наконец-то установленные станки; ткачи сразу их невзлюбили, хотя прежде лелеяли нелепую надежду, что при машинах заработать можно будет больше, а спину гнуть – меньше. Но школяра волновали теперь другие заботы, к рамам и противовесам он уже охладел. Тьерри Лон заговорил об Анри-Жюсте с раболепным почтением, но тут же, искоса поглядывая на Зенона, стал жаловаться, что ткачей плохо кормят, что живут они в лачугах, слепленных на скорую руку по приказу хозяйских управляющих, а рабочий день у них длиннее, чем в Брюгге, где работу начинают и кончают по звону муниципального колокола. Коротышка сожалел о том времени, когда цеховые ремесленники, уверенные в своих привилегиях, в два счета расправлялись с работниками, нанятыми со стороны, и не клонили головы перед вельможами. Новшества не страшили Лона, он уже оценил эти хитроумные, похожие на клетки приспособления, где каждый ткач работал одновременно руками и ногами, управляя двумя рычагами и двумя педалями; правда, слишком быстрый темп изнурял людей, а сложное устройство требовало такого проворства и внимания, какими не обладали ни пальцы ткачей, ни их головы. Зенон посоветовал сделать в станках кое-какие усовершенствования, но видно было, что новый мастер не придал его словам значения. Тьерри помышлял только об одном – как отделаться от Коласа Гела; он пожимал плечами, упоминая об этом рохле, об этом путанике, чьи механические затеи только выжимают из людей пот да плодят безработных, об этом баране, на которого, словно парша, напало благочестие с той поры, как он лишился утех городской жизни, об этом пьянчуге, который, хлебнув, заводит сокрушенные речи, точно проповедник на площади. Школяру противны были эти вздорные невежды; от сравнения с ними выигрывали отороченные горностаем и отполированные логикой ученые мужи.
Таланты Зенона в области механики не принесли ему чести у родных: презирая незаконнорожденного, родственники невольно почитали в нем будущего пастыря. Во время вечерней трапезы в большой столовой школяр слушал Анри-Жюста, напыщенно изрыгавшего правила житейской мудрости; говорил Анри-Жюст всегда одно и то же: «Сторонись девиц – они могут забеременеть; сторонись замужних женщин – не ровен час, тебя прирежут; бойся вдовушек – они тебя разорят; знай себе копи денежки да молись Богу». Каноник Бартоломе Кампанус, привыкший требовать от вверенных ему душ не более того, что они готовы ему уделить, не оспаривал эту тяжеловесную мудрость. В этот день жнецы обнаружили в поле колдунью – злодейка мочилась прямо на колосья, чтобы накликать дождь, хотя хлеба и так уже почти сгнили от необычных в эту пору ливней; без дальних слов женщину швырнули в огонь; теперь все потешались над ведьмой, которая воображала, будто ей подвластна вода, а от костра уберечься не сумела. Каноник объяснил, что люди, обрекая грешников на муки сожжения, которые длятся недолго, угождают Богу, осуждающему их на те же муки, только вечные. Разговоры эти не нарушали течения обильной вечерней трапезы; Жаклина, разгоряченная летней жарой, осыпала Зенона колкостями, которые может позволить себе добропорядочная женщина. Эта пухлая фламандка, расцветшая после недавних родов и гордившаяся своим цветом лица и белыми руками, была разряжена как павлин. Но священник, казалось, не замечал ни глубокого выреза ее платья, ни того, что пряди ее светлых волос щекочут шею молодого студента, который, пока еще не внесли лампы, низко склонился над книгой, ни того, как внезапно вспыхнул гневом юный женоненавистник. Для Бартоломе Кампануса каждая представительница слабого пола была Марией и Евой в одном лице – той, что дарует млеко и слезы свои во спасение человечества, и той, что предается змию. Он потуплял глаза, но не судил.
Зенон решительным шагом уходил прочь из дома. Ровная терраса, обсаженная молодыми деревцами и украшенная затейливыми гротами, вскоре сменялась пастбищами и пашнями; за холмиками мельниц пряталась хижина под низкой крышей. Но прошли времена, когда Зенон мог, как бывало в Кёйпене, светлой Ивановой ночью, которая знаменует начало лета, растянуться у разожженного костра рядом с крестьянами-арендаторами. Да и холодными вечерами теперь никто не потеснился бы, чтобы дать ему место на скамье в кузнице, где несколько деревенских обитателей – всегда одни и те же, – разомлев от уютного тепла, обмениваются новостями под жужжание последних осенних мух. Нынче все отгораживало его от них – их неторопливая деревенская речь, почти столь же неспешная мысль и страх, внушаемый юнцом, который болтает по-латыни и умеет читать по звездам. Иногда Зенон сманивал в свои ночные вылазки двоюродного брата. Выйдя во двор, он тихонько свистел, чтобы его разбудить. Анри-Максимилиан, еще не вполне очнувшийся от крепкого молодого сна и весь пропахший лошадью и потом после упражнений в верховой езде, которым он предавался накануне, перелезал через перила балкона. Правда, при мысли о том, что на обочине дороги удастся, быть может, потискать какую-нибудь сговорчивую девицу, а в трактире опрокинуть в компании возчиков стаканчик-другой кларета, он живо встряхивался. Приятели шли напрямик через пашни, помогая друг другу перебраться через овраг и держа путь к костру цыганского табора или красному огоньку далекой харчевни. На обратном пути Анри-Максимилиан похвалялся своими подвигами. Зенон о своих помалкивал. Самую нелепую шутку наследник Лигра отколол, пробравшись ночью в конюшню барышника из Дранутра и выкрасив в розовый цвет двух его кобыл – хозяин утром решил, что на них наслали порчу. Как-то обнаружилось, что во время одного из ночных похождений Анри-Максимилиан истратил несколько дукатов, которые стянул у толстяка Жюста; полушутя-полусерьезно отец с сыном схватились врукопашную – их растащили, будто быка с теленком, наскакивающих друг на друга в загоне.
Но чаще всего Зенон, вооружившись своими записными дощечками, уходил на заре один и шел через поля в поисках неведомого знания, какое дает только непосредственное наблюдение над природой. Он то и дело прикидывал на руке вес камней, с любопытством разглядывал их гладкую или шероховатую поверхность, следы ржавчины или плесени, которые могли поведать их историю, рассказать о металлах, которые их породили, об огне и воде, которые помогли образоваться их субстанции и дали им форму. Из-под камней выползали насекомые – странные обитатели преисподней животного мира. Сидя на пригорке и глядя на раскинувшуюся под серым небом равнину, кое-где вздыбленную длинными песчаными холмами, Зенон думал о далеких временах, когда эти громадные пространства, теперь засеянные хлебами, покрывало море; отступив, оно оставило им в наследство бугристый росчерк волн. Ибо все меняется – меняются формы мира и творения природы, которая вся в движении, и каждый ее миг исчисляется веками. А иногда, собрав все свое внимание и притаившись, словно браконьер, Зенон следил за живыми тварями, которые бегают, летают и ползают в чаще леса, подробно изучал оставленные ими следы, то, как они спариваются, чем питаются, какие подают друг другу сигналы, что значат их повадки и как они умирают, если ударить их палкой. Ему нравились рептилии, оклеветанные людьми из страха или суеверия, холодные, осторожные, наполовину подземные существа, таящие в каждом из своих ползучих колец мудрость, которая сродни мудрости минералов.
Однажды вечером в разгар летней жары Зенон, хорошо усвоивший наставления Яна Мейерса, не стал дожидаться помощи цирюльника, который мог не подоспеть вовремя, и отважился сам отворить кровь фермеру, которого хватил удар. Каноник Кампанус сокрушался столь непристойным поступком; Анри-Жюст вторил ему и громогласно жалел о дукатах, которые выбросил на ветер, оплачивая учение племянника, ибо тот, видно, вознамерился провести жизнь между ланцетом и тазом. Студент встретил эти попреки враждебным молчанием. С этого дин отлучки его участились. Жаклина была уверена, что он навел шашни с какой-нибудь фермерской дочкой.
Как-то раз, захватив с собой в дорогу побольше хлеба, Зенон решил добраться до леса возле Хаутюлста. Лес этот был остатком мощных зарослей языческих времен: странные советы нашептывали его ветви. Задрав голову и разглядывая снизу густые хвойные и лиственные кроны, Зенон вспоминал алхимические наставления, которые он частью почерпнул в школе, а частью – вопреки ей; в каждой из этих зеленых пирамид ему виделся герметический иероглиф восходящих сил, знак воздуха, который омывает и питает эту лесную сущность, и огня, который таится и ней и, быть может, однажды ее уничтожит. Но устремленность ввысь уравновешивалась движением книзу – иод ногами у него слепой и чуткий народец корней повторял в темноте бесконечное разветвление древа в небесах, тщательно ориентируясь по ему одному ведомому надиру Там и сям пожелтевший до времени листок выдавал присутствие в зелени металла – из него он почерпнул свою субстанцию, которую теперь преображал. Напор ветра корежил огромные стволы, как человек корежит спою судьбу. Студент чувствовал себя здесь свободным, как. зверь, и, как зверь, – под угрозой, подобно дереву в равновесии между мирами, подземным и надземным, как и оно – под гнетом сил, которые давят на него и отпустят только после его смерти. Но слово «смерть» для юноши на двадцатом году было пока всего лишь словом.
В сумерках Зенон заметил во мху следы – здесь протащили волоком поваленные деревья; запах дыма привел его в сгустившейся тьме к хижине углежогов. Трое мужчин, отец и двое сыновей, – палачи деревьев, повелители и слуги огня, – принуждали пламя медленно пожирать свои жертвы, преобразуя сырое дерево, которое шипит и трепещет, в уголь, хранящий свое сродство с элементом огня. Лохмотья углежогов трудно было отличить от их кожи, которая под слоем сажи приобрела темный цвет, почти как у эфиопов. Странно было видеть вокруг чернокожих лиц и на смуглой обнаженной груди седые волосы отца и русые – сыновей. Одинокие, как отшельники, все трое начисто отрешились от всего, что творилось в современном мире, а может, никогда и не ведали о том. Им было совершенно все равно, кто правит Фландрией и что идет 1529 год от Рождества Христова. Голоса их больше походили на лошадиный храп, и приняли они Зенона так, как лесные звери принимают другого зверя; школяр понимал, что они могли убить его и завладеть его одеждой, вместо того чтобы взять от него хлеб, которым он их угостил, и разделить с ним похлебку из трав. Поздно ночью, задыхаясь в их прокопченной хижине, он встал, чтобы, по обыкновению своему, наблюдать звезды, и пошел на выжженную площадку, которая ночью казалась белой. Тихо горел костер углежогов – геометрическая конструкция, совершенством построения не уступающая крепостям бобров и пчелиным ульям. На фоне пламени двигалась чья-то тень: это младший из братьев следил за раскаленной массой. Зенон помог ему багром отодвинуть бревна, сгоравшие слишком быстро. Среди вершин деревьев сверкали Вега и Денеб; звезды, расположенные ниже по небосводу, были скрыты за стеною леса. Студент подумал о Пифагоре, о Николае Кузанском, о некоем Копернике, который недавно изложил свою теорию – в Богословской школе она нашла как горячих приверженцев, так и яростных врагов, – и его захлестнула гордость при мысли о том, что он принадлежит к пытливой и деятельной породе людей, которые приручают огонь, пресуществляют субстанцию вещей и исследуют движение звезд.
Он ушел от своих хозяев не простившись, как ушел бы от лесного зверья, и нетерпеливо зашагал дальше, словно цель, которую наметил его ум, совсем рядом и, однако, надо торопиться, чтобы ее достигнуть. Он понимал, что это последние глотки свободы: пройдет еще несколько дней, и ему придется вновь усесться на школьную скамью, чтобы обеспечить себе в будущем место секретаря при каком-нибудь епископе и округлять для него сладкозвучные латинские фразы, а может быть, заполучить кафедру теологии и вещать студентам то, что утверждено и дозволено. По простоте душевной, объясняемой молодостью, он воображал, будто никто никогда не таил в своей груди такого отвращения к духовному званию и не зашел так далеко в своем бунтарстве или лицемерии. Но пока что единственными звуками утренней мессы были для него тревожный крик сойки да постукивание дятла. Чуть заметный пар поднимался от кучки помета во мху – след, оставленный ночным зверем.
Но едва он вышел на дорогу, его обступили грубые звуки повседневности. С ведрами и вилами бежала куда-то толпа возбужденных крестьян: оказалось, горит стоящая па отшибе большая ферма, подожжённая каким-то анабаптистом, – эти люди, соединявшие с ненавистью к богачам и власть имущим весьма своеобразную любовь к Богу, так и кишели теперь повсюду. Зенон с пренебрежительным состраданием думал об этих мечтателях, которые бросались из огня в полымя, меняя вековечные предрассудки на самоновейшие бредни, но отвращение к сытому благополучию невольно толкало его на сторону бедноты. Чуть подальше ему встретился уволенный ткач, который взял нищенскую котомку и отправился искать пропитания в другом месте; Зенон позавидовал бродяге: тот волен поступать, как ему вздумается.
ПРАЗДНЕСТВО В ДРАНУТРЕ
Однажды вечером, когда после многодневной отлучки Зенон, точно усталый пес, возвращался домой, он еще издали увидел в жилище Лигров такое множество огней, что ему почудился новый пожар. Но дорога перед домом была запружена парадными экипажами. И тут он вспомнил, что Анри-Жюст уже много недель мечтал о высочайшем визите и добивался его.
Только что был подписан мир в Камбре. Его называли Дамским миром, потому что двум женщинам, в жилах которых текла королевская кровь и которых каноник Бартоломе Кампанус в своих проповедях уподоблял евангельским праведницам, с грехом пополам удалось уврачевать язву века. Мать французского короля, которую удержал в Камбре страх перед неблагоприятным расположением звезд, решилась наконец возвратиться в свой Лувр. Правительница Нидерландов по пути в Мехелен согласилась провести одну ночь под сельским кровом главного казначея Фландрии. Анри-Жюст созвал именитых людей округи, скупил, где только мог, воску и редких яств, пригласил из Турне музыкантов, служивших у епископа, и приготовил представление на античный манер, во время которого фавны, разодетые в парчу, и нимфы в зеленом шелке должны были поднести принцессе Маргарите угощение: марципаны, миндальный крем и засахаренные фрукты.