Текст книги "Философский камень"
Автор книги: Маргерит Юрсенар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Из отцовского богатства ему досталась только скудная часть доходов от сахарных заводов Маастрихта, которая редко поступала в его карман, да еще небольшое земельное владение, из тех, что принадлежали его семье во Фландрии, – местечко, именуемое Ломбардией; одно это название вызывало смех у того, кто вдоль и поперек исходил настоящую Ломбардию. Каплуны и дрова из этого поместья попадали на сковородки и в сараи его брата – Анри-Максимилиан не имел ничего против. На семнадцатом году жизни он сам беззаботно отказался от права первородства, променяв его на солдатскую чечевичную похлебку. Хотя короткие церемонные письма по случаю очередной смерти или бракосочетания, которые он временами получал от брата, неизменно оканчивались заверением в готовности к услугам, Анри-Максимилиан прекрасно знал, что младший брат уверен: старший никогда не воспользуется его любезностью. К тому же Филибер Лигр не упускал случая намекнуть на обширные обязанности и огромные расходы, какие влечет за собой должность члена Совета Нидерландов, и в конце концов начинало казаться, что не ведающий забот капитан – богач, а человек, обремененный золотом, живет в нужде и просто совестно запускать руку в его сундуки.
Один лишь раз капитан посетил своих родственников. Его охотно выставляли напоказ, словно желая убедить окружающих, что этого блудного сына, несмотря ни на что, можно не стыдиться. То, что этот наперсник маршала Эстроса не имел ни определенной должности, ни высокого чина, даже сообщало ему некоторый блеск, словно безвестность придавала ему значительности. Он был старше своего брата всего на несколько лет, но чувствовал сам – разница в возрасте превращает его в осколок другого века; рядом с этим молодым, осторожным и бесстрастным человеком он выглядел простаком. Незадолго до отъезда брата Филибер шепнул ему, что император, которому недорого обходятся геральдические короны, охотно украсит титулом поместье Ломбардия, если капитан отныне поставит все свои военные и дипломатические таланты на службу одной лишь Священной империи. Отказ Анри-Максимилиана оскорбил брата; пусть даже сам капитан не стремится волочить за собой шлейф титула, он мог бы порадеть о семейной славе. В ответ Анри-Максимилиан посоветовал брату послать семейную славу куда-нибудь подальше. Ему быстро наскучили роскошные панели Стенберга – поместья, которое младший брат предпочитал теперь более старомодному Дранутру; тому, кто привык к изысканному итальянскому искусству, украшавшие дом картины на мифологические сюжеты казались грубой мазней. Ему надоело лицезреть свою угрюмую невестку в сбруе из драгоценностей и целую стаю сестриц и зятьев, расселившихся в маленьких усадьбах по соседству, с выводком ребятишек, которых пытались держать в узде трепещущие воспитатели. Мелкие ссоры, интрижки, жалкие компромиссы, которые поглощали этих людишек, тем более подняли в его глазах цену компании солдат и маркитанток, среди которых, по крайней мере, можно всласть выбраниться и рыгнуть и которые были разве что пеной, но уж никак не подонками человечества.
Из герцогства Моденского, где его приятель Ланца дель Васто нашел ему должность, так как затянувшийся мир опустошил кошелек Анри-Максимилиана, он краешком глаза следил, к чему приведут начатые им переговоры насчет Тосканы: агенты Строцци в конце концов убедили жителей Сиены из любви к свободе восстать против императора, и патриоты эти тотчас призвали к себе французский гарнизон, дабы он защитил их от его германского величества. Анри вернулся на службу к господину де Монлюку – не упускать же такое выгодное дельце, как осада. Зима была суровой, пушки на крепостных валах по утрам покрывались тонкой корочкой изморози; оливки и жесткая солонина из скудного пайка вызывали несварение у французских желудков. Господин де Монлюк появлялся перед жителями, натерев вином впалые щеки, словно актер, накладывающий румяна перед выходом на сцену, и прикрывал затянутой в перчатку рукой голодную зевоту. Анри-Максимилиан в бурлескных стихах предлагал насадить на вертел самого императорского орла, но все это было лицедейство и реплики на публику, вроде тех, что можно вычитать у Плавта или услышать с театральных подмостков в Бергамо. Орел снова, в который уже раз, пожрет итальянских цыплят, но прежде еще разок-другой хорошенько стегнет хворостиной кичливого французского петуха; часть храбрецов, избравших солдатское ремесло, погибнет; император прикажет отслужить торжественный молебен в честь победы над Сиеной, и новые займы, переговоры о которых будут вестись по всем правилам дипломатии, как если бы дело шло о договоре между двумя монархами, поставят его величество в еще большую зависимость от банкирского дома Лигров, который, впрочем, в последние годы осмотрительно прикрылся другим именем,– или от какого-нибудь антверпенского или немецкого его конкурента. Двадцать пять лет войны и вооруженного мира научили капитана видеть изнанку вещей.
Но этот живший впроголодь фламандец наслаждался играми, смехом, галантными процессиями благородных дам Сиены, которые шествовали по площади, одетые нимфами и амазонками, в доспехах из розового атласа. Эти ленты, разноцветные флаги, юбки, соблазнительно задиравшиеся на ветру и исчезавшие за поворотом темной улочки, похожей на траншею, ободряли солдат и, правда в меньшей мере, состоятельных граждан, которые растерялись, видя, что коммерция хиреет, а продукты дорожают. Кардинал Ферраре превозносил до небес синьору Фаусту, хотя на холодном ветру ее пышные открытые плечи покрывались гусиной кожей, а господин де Терн присудил приз синьоре Фортингверре, которая с высоты крепостного вала любезно выставляла на обозрение врагу свои стройные, как у Дианы, ноги. Анри-Максимилиан отдавал предпочтение белокурым косам синьоры Пикколомини, гордой красавицы, которая непринужденно вкушала радости вдовства. Он воспылал к этой богине изнурительной страстью зрелого мужчины. В минуты хвастовства и душевных излияний воин не отказывал себе в удовольствии на глазах у помянутых выше господ принимать скромно-торжествующий вид счастливого любовника – эти неловкие потуги никто не принимал всерьез, но приятели делали вид, будто верят, чтобы в тот день, когда им самим придет в голову похвастать мнимыми победами, их выслушали столь же снисходительно. Анри-Максимилиан никогда не отличался красотой, а теперь к тому же был и немолод; солнце и ветер придали его коже каленый оттенок сиенского кирпича; немея от любви у ног своей дамы, он иногда думал, что все эти маневры: с одной стороны – воздыхания, с другой – кокетство – так же глупы, как маневры стоящих друг против друга армий, ибо, правду говоря, он предпочел бы увидеть свою красавицу нагой в объятиях Адониса, а самому искать утех у какой-нибудь служаночки, чем навязать этому прекрасному телу тягостное бремя своих собственных телес. Но ночью, когда он лежал под своим жиденьким одеялом, ему вспоминалось вдруг неуловимое движение ее руки с длинными, унизанными перстнями пальцами или особая, свойственная одной его богине манера поправлять волосы, и он зажигал свечу и, терзаемый ревностью, писал замысловатые стихи.
Однажды, когда кладовые Сиены оказались еще более пустыми, чем обыкновенно, – хотя, думалось, дальше уже некуда, – он осмелился преподнести своей белокурой нимфе несколько кусочков окорока, раздобытых не самым честным путем. Молодая вдова возлежала на кушетке, укрывшись от холода стеганым одеялом и рассеянно поигрывая золотой кисточкой подушки. Веки ее затрепетали, она села на постели и быстро, почти украдкой, наклонившись к дарителю, поцеловала ему руку. Его охватило такое восторженное счастье, какого он не испытал бы, осыпь его эта красавица своими самыми щедрыми милостями. Анри-Максимилиан тихонько вышел, чтобы не мешать ей поесть.
Он часто спрашивал себя, как и при каких обстоятельствах его настигнет смерть: быть может, его сразит выстрел из аркебузы, и его, залитого кровью, с почетом понесут на обломках горделивых испанских пик, и венценосцы будут о нем скорбеть, а собратья по оружию оплакивать его, и, наконец, его предадут земле у церковной стены под красноречивой латинской эпитафией; а может быть, он падет от удара шпаги на дуэли в честь какой-нибудь дамы, погибнет на темной улочке от ножа, или от возврата давней французской болезни, или же, наконец, дожив до шестидесяти с лишком лет, умрет от апоплексического удара в каком-нибудь замке, где под старость пристроится конюшим, Когда-то, дрожа в приступе малярии на убогом ложе римской гостиницы, по соседству с Пантеоном, и чувствуя, что может подохнуть в этой стране лихоманок, он утешал себя мыслью, что, в конце концов, мертвецы здесь оказываются в лучшей компании, нежели в другом месте; своды, которые виднелись ему из чердачного окошка, воображение его населяло орлами, опущенными вниз фасциями, плачущими ветеранами и факелами, освещающими погребение императора: это был не он сам, но некий вечный герой, в котором была и его частица. Сквозь гул колоколов перемежающейся лихорадки ему слышались пронзительные звуки флейт и звонкие трубы, возвещающие миру смерть венценосца; собственным телом он ощущал жар пламени, испепеляющего великого человека и возносящего его на небеса. Все эти воображаемые смерти и похороны и были его истинной смертью, его настоящими похоронами. Погиб он во время вылазки за фуражом, когда его солдаты пытались захватить оставшееся без присмотра гумно, в двух шагах от крепостного вала. Лошадь Анри-Максимилиана радостно фыркала, ступая по земле, покрытой сухой травой; после темных, продуваемых ветром улочек Сиены хорошо было дышать свежим февральским воздухом на залитых солнцем склонах холма. Неожиданная атака императорских наемников обратила в бегство отряд, который повернул к стенам города. Анри-Максимилиан кинулся вслед за своими людьми, бранясь на чем свет стоит. Пуля попала ему в плечо – он грохнулся головой о камень. Он успел почувствовать удар, но не смерть. Лошадь без седока некоторое время скакала по полям, потом ее поймал какой-то испанец и не спеша повел в императорский лагерь. Несколько наемников поделили между собой оружие и одежду убитого. В кармане его плаща лежала рукопись «Геральдики женского тела». Сборник коротких стихотворений, игривых и нежных, с выходом которого Анри-Максимилиан надеялся стяжать некоторую известность или хотя бы успех у красавиц, окончил свое существование во рву, засыпанный вместе с автором несколькими лопатами земли. Девиз, который он с грехом пополам высек в честь синьоры Пикколомини, еще долгое время был виден на краю фонтана Фонтебранда.
ПОСЛЕДНИЕ СКИТАНИЯ ЗЕНОНА
Была одна из тех эпох, когда разум человеческий взят в кольцо пылающих костров. Спасшийся бегством из Инсбрука, Зенон некоторое время прожил в Вюрцбурге у своего ученика Бонифациуса Кастеля, занимавшегося алхимией, – в маленьком уединенном домике, из окон которого видны были только сине-зеленые переливы Майна. Но праздность и оседлость тяготили его, да к тому же Бонифациус, без сомнения, был не из тех, кто согласится долго подвергать себя опасности ради друга, попавшего в беду. Зенон переправился в Тюрингию, оттуда добрался до Польши, где в качестве хирурга нанялся в армию короля Сигизмунда, который с помощью шведов вознамерился изгнать московитов из Курляндии. Когда вторая зимняя кампания подходила к концу, желание изучить незнакомый климат и растения побудило его последовать на корабль, отбывавший в Швецию, за неким капитаном Юлленшерна, представившим его Густаву Басе. Король искал медика, который был бы способен уврачевать недуги, оставленные в наследство его одряхлевшему телу сыростью походных палаток, холодными ночами на льду в годы бурной молодости, старыми ранами и французской болезнью. Зенон попал в милость, приготовив укрепляющее питье для монарха, утомленного рождественскими праздниками, которые он провел в своем белокаменном замке Вадстена с молодой, третьей по счету, супругой. Всю зиму, облокотясь на подоконник в высокой башне между холодным небом и ледяными просторами озера, Зенон исчислял положение звезд, которые могли принести счастье или беду роду Васы; ему помогал в этих трудах принц Эрик, питавший болезненное пристрастие к опасным наукам. Тщетно напоминал ему Зенон, что звезды лишь воздействуют на наши судьбы, но не решают их и что столь же властно и таинственно управляет нашей жизнью, подчиняясь законам более мощным, нежели те, какие устанавливаем мы сами, та красная звезда, что трепещет в темной ночи тела, подвешенная к клетке из костей и плоти. Эрик был из породы людей, предпочитающих, чтобы судьбу их решали силы внешние; то ли его гордыню тешила мысль, что само небо вмешивается в его участь, то ли по лености он не хотел быть в ответе за добро и зло, которые носил в себе. Он верил в звезды так же, как, вопреки протестантской вере, которую унаследовал от отца, молился святым и ангелам. Соблазненный представившимся ему случаем повлиять на наследника короны, философ пытался нет-нет да чему-то научить принца, дать ему добрый совет, но чужая мысль словно в трясине увязала в юном мозгу, дремавшем за этими серыми глазами. Когда холод становился совсем уж невыносимым, философ и его ученик подходили поближе к огромному пламени в плену очага, и Зенон каждый раз удивлялся, что этот благодатный жар, этот домашний демон, который послушно обогревает кружку пива, стоящую в золе, – то же огненное божество, которое совершает движение по небу. В иные вечера принц, бражничавший в трактирах со своими братьями и веселыми девицами, не являлся в башню, и тогда философ, если предсказания звезд в эту ночь были неблагоприятными, исправлял их, пожав плечами.
За несколько недель до праздника Ивановой ночи он исхлопотал себе позволение отправиться на Север, чтобы собственными глазами наблюдать полярное сияние. То пешим, то наняв лошадь или лодку, он перебирался из одного прихода в другой, объясняясь через толмачей-пасторов, еще помнивших церковную латынь; он узнавал целебные составы у деревенских знахарок, которым ведомы свойства трав и лесного мха, и у кочевников, которые лечат своих больных ваннами и окуриванием, записывал толкования снов. Присоединившись к двору в Упсале, где его величество открывал осеннее собрание риксдага, он понял, что завистливый собрат-немец очернил его в глазах короля. Старый монарх боялся, как бы его сыновья не воспользовались исчислениями Зенона, чтобы не расчесть со слишком уж большой точностью, сколько осталось жить их отцу. Зенон надеялся, что его защитит наследник трона, который стал его другом и едва ли не последователем, но, когда он столкнулся с Эриком в галерее дворца, молодой принц прошел мимо, не заметив Зенона, словно тот внезапно сделался невидимкой. Зенон тайком нанял рыбачью лодку и через озеро Меларён добрался до Стокгольма, оттуда переправился в Кальмар и отплыл в Германию.
Впервые в жизни он испытывал странную потребность вновь увидеть места, через которые когда-то уже пролег его путь, словно жизнь его, подобно блуждающим звездам, двигалась по предопределенной орбите. В Любеке, где он с успехом занимался врачеванием, он усидел всего несколько месяцев. Ему вдруг захотелось попытаться издать во Франции свои «Протеории», к которым он постоянно возвращался в течение всей своей жизни. Он не столько излагал в них определенную доктрину, сколько стремился очертить картину воззрений, через которые прошло человечество, показать, когда мысль попадала в цель, а когда работала вхолостую, что незаметно сближало разные точки зрения и в чем проявляло себя их скрытое взаимное влияние. В Льевене, где он остановился по пути, никто не узнал его под именем Себастьяна Теуса, которым он назвался, Всякое тело обычно до конца сохраняет свои природные очертания и уродства, хотя атомы его непрерывно обновляются. То же было с университетом: не один раз сменились в нем за это время преподаватели и ученики, но речи, услышанные Зеноном, когда он решился войти в одну из его аудиторий, почти не отличались от тех, каким он когда-то внимал здесь с досадой или, наоборот, с жадностью. Он не дал себе труда пойти на тесьмоткацкую мануфактуру, недавно открытую в окрестностях Ауденарде, чтобы поглядеть на станки, весьма схожие с теми, какие в юности он мастерил вместе с Коласом Гелом, и работавшие теперь к совершенному удовольствию хозяина. Но он со вниманием выслушал университетского алгебраиста, который подробно описал ему машины. Этот профессор, который, не в пример своим собратьям, не пренебрегал практическими проблемами, пригласил ученого иностранца к обеду и предоставил ему ночлег.
Во Франции Зенона с распростертыми объятиями встретил Руджери, которого он когда-то знавал в Болонье. Мастер на все руки при королеве Екатерине, Руджери искал себе сотрудника, на которого мог бы положиться и который был бы достаточно скомпрометирован, чтобы в случае опасности сделаться козлом отпущения; тот помог бы ему пользовать молодых принцев и предсказывать им будущее. Итальянец повел Зенона в Лувр, чтобы представить своей госпоже, с которой быстро заговорил на их родном языке, сопровождая свою речь угодливыми поклонами и улыбками. Королева вперила в иностранца пытливый взгляд блестящих глаз, которыми играла так же ловко, как и пальцами, поблескивающими бриллиантами колец. Ее напомаженные пухловатые руки точно марионетки двигались на черном шелке колен. Заговорив о роковом турнире, который три года назад отнял у нее ее царственного супруга, она придала своему лицу выражение, призванное заменить траурную вуаль.
– Отчего я не вняла вашим «Предсказаниям будущего», где когда-то вычитала соображения насчет долготы жизни, обыкновенно даруемой венценосцам!.. Быть может, мы уберегли бы короля от удара копья, который сделал меня вдовой... Ведь я полагаю, – добавила она любезно, – вы имели касательство к этому труду, который слывет опасным для нестойких умов и который приписывают некоему Зенону.
– Будемте говорить так, как если бы я был Зенон, – сказал алхимик. – Speluncam exploravimus[13]... Вашему величеству не хуже меня известно, что будущее носит в своем чреве большее число возможностей, нежели оно способно произвести на свет. Мы можем уловить движение некоторых из них в утробе времени. Но одни лишь роды решат, какой из зародышей жизнеспособен и явится на свет к сроку. Я никогда не торговал недоносками – будь то несчастья или удачи.
– Неужели вы столь же усердно умаляли значение своего искусства в глазах его величества короля Швеции?
– У меня нет причин лгать самой умной женщине Франции.
Королева улыбнулась,
– Parla per divertimento, – вмешался итальянец, обеспокоенный тем, что его собрат принижает их науку. – Questo honorato viatore ha studiato anche altro che cose celesti; sa le virtudi di veleni e piante benefiche di altre parti che possano sanare gli accessi auricolari del Suo Santissimo Figlio[14].
– Я могу осушить гнойник, но не в силах излечить юного короля, – коротко сказал Зенон. – Я видел его величество издали в галерее в час аудиенции – не надобно больших знаний, чтобы по кашлю и обильной испарине определить чахотку. К счастью, небо даровало вашему величеству не одного сына.
– Да сохранит его нам Господь! – сказала королева-мать, привычно осенив себя крестом. – Руджери проведет вас к королю. Мы надеемся, что вы хотя бы облегчите его страдания.
– А кто облегчит мои? – жестко спросил философ. – Сорбонна грозится наложить запрет на мои «Протеории», которые в настоящее время набираются в типографии на улице Сен-Жак. Может ли королева сделать так, чтобы дым от моих сочинений, сожженных на площади, не потревожил меня в моей каморке в Лувре?
– Ученым мужам Сорбонны пришлось бы не по вкусу, если б я стала вмешиваться в их дела, – уклончиво ответила итальянка.
Прежде чем отпустить Зенона, она долго выспрашивала врача о здоровье шведского короля – Не слишком ли густа его кровь и хорошо ли пищеварение. Ей иногда приходила мысль женить одного из своих сыновей на какой-нибудь северной принцессе.
Освидетельствовав юного царственного пациента, Зенон с Руджери покинули Лувр и двинулись вдоль набережной. Итальянец на ходу сыпал придворными анекдотами.
– Последите, чтобы бедному ребенку меняли пластырь пять дней подряд, – озабоченно напомнил Зенон.
– А разве вы сами не вернетесь во дворец? – с удивлением спросил шарлатан.
– О нет! Неужто вы не видите, что она и пальцем не шевельнет, чтобы избавить меня от опасности, которой мне грозят мои труды? Меня вовсе не прельщает честь быть схваченным в свите короля.
– Peccato![15] – воскликнул итальянец. – Ваша прямота понравилась королеве.
И вдруг, остановившись посреди толпы, он взял своего спутника под локоть и, понизив голос, спросил:
—Е guesti veleni? Sara vero che ne abbia tanto e quanto?[16]
– Пожалуй, я поверю, что молва справедливо обвиняет вас, будто вы спроваживаете на тот свет врагов королевы.
– Молва преувеличивает, – отшутился Руджери. – Но почему бы ее величеству не иметь в своем арсенале ядов наряду с аркебузами и пищалями? Не забудьте, она вдова и чужестранка во Франции, лютеране честят ее Иезавелью, католики – Иродиадой, а у нее на руках пятеро малолетних детей.
– Да хранит ее Бог, – отозвался безбожник. – Но если я и прибегну когда-нибудь к яду, то только для собственной надобности, а не ради королевы.
Он, однако, поселился у Руджери, краснобайство которого его развлекало. С тех пор как первый его издатель, Этьен Доле, был удушен и сожжен за свои пагубные воззрения, Зенон не печатался во Франции. Тем более рачительно следил он за тем, как в типографии на улице Сен-Жак набирается его книга, то исправляя какое-нибудь слово, то уточняя стоящее за ним понятие, то проясняя смысл, а иногда, наоборот, с сожалением затемняя его. Однажды вечером, когда он, по обыкновению в одиночестве, ужинал в доме Руджери, который был занят в Лувре, к нему прибежал перепуганный мэтр Ланжелье, нынешний его издатель, чтобы сообщить, что Сорбонна приговорила схватить его «Протеории» и сжечь их рукой палача. Книгопродавец оплакивал гибель своего товара, на котором еще не высохли чернила. Впрочем, оставалась последняя надежда спасти труд, посвятив его королеве-матери. Ночь напролет Зенон писал, зачеркивал, снова писал и снова зачеркивал. На рассвете он встал со стула, потянулся, зевнул и бросил в огонь измаранные листки и перо.
Ему не составило труда собрать свою одежду и медицинские инструменты – остальной свой скарб он предусмотрительно спрятал на чердаке постоялого двора в Санлисе. Руджери храпел в комнате наверху в объятиях какой-то девицы. Зенон сунул ему под дверь записку, в которой сообщал, что едет в Прованс. На самом деле он решил возвратиться в Брюгге и там затеряться.
В тесной прихожей на стене висела привезенная из Италии диковинка – флорентийское зеркало в черепаховой раме, составленное из двух десятков маленьких выпуклых зеркал, похожих на шестиугольные ячейки пчелиных сот и обрамленных каждое, в свою очередь, узкой оправой, бывшей когда-то панцирем живого существа. В сером свете парижского утра Зенон посмотрелся в зеркало. И увидел два десятка сплюснутых и уменьшенных по законам оптики изображений человека в меховой шапке, с болезненно-желтым цветом лица и блестящими глазами, которые и сами были зеркалом. Этот беглец, замкнутый в своем мирке и отделенный от себе подобных, которые тоже готовились к бегству в параллельных мирках, напомнил ему гипотезу грека Демокрита, и он представил себе бесчисленное множество одинаковых миров, где живет и умирает целая вереница пленников-философов. Эта фантастическая мысль вызвала у него горькую улыбку. Двадцать маленьких зеркальных отражений также улыбнулись, каждое – самому себе. Потом все они отвернулись в сторону и зашагали к двери.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ОСЕДЛАЯ ЖИЗНЬ
Obscumm per obscurius Ignotum per ignotius.
( Ex principiis alchimiae )[17]
ВОЗВРАЩЕНИЕ В БРЮГГЕ
В Санлисе ему предложил место в своем экипаже приор францисканского монастыря миноритов в Брюгге, который возвращался домой из Парижа, где присутствовал на собрании орденского капитула. Приор этот оказался человеком более образованным, нежели можно было предположить по его сутане, полным интереса к людям и к окружающему миру и не лишенным к тому же известного житейского опыта; путешественники вели между собой непринужденный разговор, пока лошади, борясь с пронзительным ветром, плелись по пикардийским равнинам. Зенон утаил от попутчика только свое настоящее имя и то, что книга его подверглась гонениям; впрочем, приор был настолько проницателен, что, быть может, догадывался в отношении доктора Себастьяна Теуса о большем, чем полагал учтивым выказать. При проезде через Турне их задержала наводнившая улицы толпа; в ответ на расспросы им объяснили, что жители спешат на главную площадь города, чтобы увидеть, как будут вешать уличенного в кальвинизме портного по имени Адриан. Жена его также оказалась виновной, но, поскольку особе женского пола непристойно болтаться в воздухе, задевая юбками головы прохожих, постановили, согласно обычаю, заживо зарыть ее в землю. Зверская эта бессмыслица ужаснула Зенона, который, впрочем, затаил свои чувства под маской бесстрастия, ибо взял себе за правило никогда не высказывать мнения о том, что касается распрей между требником и Библией. Приор, изъявив должное отвращение к ереси, счел, однако, казнь чересчур жестокой, и это осторожное замечание вызвало в душе Зенона прилив едва ли не восторженной симпатии к его спутнику, как бывает всегда, когда крупицу терпимости обнаруживает человек, от которого по его положению или званию трудно этого ждать.
Карета снова покатила по равнине, приор заговорил о другом, а Зенону все еще казалось, что он сам задыхается под грузом засыпавшей его земли. И вдруг он сообразил, что прошло уже четверть часа и женщина, страданиями которой он терзался, сама их больше не испытывает.
Теперь они ехали вдоль решеток и балюстрад почти совсем заброшенного поместья Дранутр; приор упомянул между прочим имя Филибера Лигра, который, по его словам, заправляет всеми делами в Брюсселе в Совете новой регентши, или наместницы, Нидерландов. Богачи Лигры давно уже покинули Брюгге; Филибер и его жена почти безвыездно живут в своем имении Прадел в Брабанте, где им удобнее лакейничать при чужеземных господах. Зенон отметил про себя это презрение патриота к испанцам и их прихвостням. Немного погодя путешественников остановили стражники-валлонцы в железных касках и кожаных штанах, грубо потребовавшие у них пропуск. Приор с ледяным презрением протянул им бумаги. Было совершенно очевидно – что-то переменилось во Фландрии. Наконец на Главной площади Брюгге спутники расстались, обменявшись любезностями и выражениями готовности к взаимным услугам. Приор покатил в наемном экипаже к своему монастырю, а Зенон, который рад был размять ноги после долгого сидения в карете, взял под мышку свою поклажу и отправился пешком. Его удивляло, что он без труда находит дорогу в городе, где не был более тридцати лет.
Он предупредил о своем приезде Яна Мейерса, своего давнего учителя и собрата, который неоднократно предлагал ему приют в просторном доме на улице Вье-Ке-о-Буа. На пороге гостя встретила служанка с фонарем в руке; в дверях Зенон невольно прижал боком эту угрюмую женщину, которая и не подумала посторониться, чтобы его пропустить.
Ян Мейерс сидел в кресле, вытянув подагрические ноги поближе к огню. Хозяин дома и приезжий оба вовремя подавили возглас удивления: сухощавый Ян Мейерс стал пухлым маленьким старичком, живые глаза и лукавая усмешка которого потерялись в складках розовой плоти, блестящий Зенон превратился в сурового мужчину, заросшего седой щетиной. Сорок лет практики позволили врачу из Брюгге скопить капиталец, чтобы жить ни в чем не нуждаясь; кормили и поили в его доме обильно – пожалуй, даже слишком обильно для человека, больного подагрой. Служанка Катарина, с которой Ян некогда заигрывал, была женщина недалекая, но усердная и преданная, лишнего не болтала и не пригревала на кухне любовников, охочих до лакомых кусков и старого вина. За столом Ян Мейерс отпустил две—три излюбленные свои шуточки насчет духовенства и церковных догм. Зенон вспомнил, что когда-то находил их забавными, сейчас они показались ему довольно плоскими; и однако, вспомнив о судьбе портного Адриана в Турне, Доле – в Лионе и Сервета – в Женеве, он подумал, что во времена, когда вера доводит людей до исступления, грубоватый скептицизм славного старика имеет свои достоинства; что касается его самого, он зашел гораздо дальше по пути всеотрицания, надеясь узнать, нельзя ли утвердить что-нибудь наново, и по пути всеразрушения, надеясь потом все воздвигнуть на новом основании или на иной лад, и теперь уже не был склонен к этим легковесным насмешкам. В Яне Мейерсе предрассудки причудливо уживались со скептицизмом хирурга-цирюльника. Он похвалялся своим пристрастием к алхимии, хотя эти его занятия были просто детской игрой; Зенон с великим трудом уклонился от разговора о том, что являют собой неизреченная триада и лунный Меркурий, они показались ему слишком утомительными для первого вечера после приезда. Старик Ян жадно интересовался всеми новинками медицины, однако сам из осторожности лечил старинными методами; он надеялся, что Зенон предложит ему какое-нибудь средство от подагры. Ну а насчет крамольных писаний своего гостя старик полагал, что, даже если и откроется, кто такой на самом деле доктор Себастьян Теус, шум, поднятый вокруг его сочинений, вряд ли повредит их автору в Брюгге. В этом городе, поглощенном мелкими сварами и страдающем от намытого в его порт песка, точно больной – от каменной болезни, ни один человек не потрудился даже заглянуть в его книги.
Зенон вытянулся на постели, которую ему постелили в комнате наверху. Октябрьская ночь была холодной. Вошла Катарина с кирпичом, разогретым в очаге и завернутым в шерстяной лоскут. Опустившись на колени возле кровати, она засунула обжигающий сверток под одеяло, коснулась ладонями ступней гостя, потом щиколоток, стала медленно растирать их и вдруг, не сказав ни слова, осыпала его обнаженное тело жадными ласками. При свете поставленного на сундук огарка лицо этой женщины, лишенной возраста, мало отличалось от лица золотошвейки, которая почти сорок лет назад обучала его науке любви. Он не помешал ей грузно плюхнуться рядом с собою. Эта громадина была подобна пиву и хлебу —свою долю того и другого берешь равнодушно, без отвращения и без восторга. Когда он проснулся, Катарина уже хлопотала внизу по хозяйству.