355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргерит Юрсенар » Философский камень » Текст книги (страница 11)
Философский камень
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:01

Текст книги "Философский камень"


Автор книги: Маргерит Юрсенар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Он и начинал их видеть. Труд в лечебнице его не утомлял: никогда еще рука его не была так тверда и глаз так точен. Оборванцев, терпеливо дожидавшихся с утра начала приема, он лечил с таким же искусством, как когда-то великих мира сего. Совершенно избавленный от соображений честолюбия или страха, он мог свободнее и почти всегда с успехом применять свои методы: эта полная самоотдача исключала даже чувство жалости. От природы сложения сухого и нервного, он, казалось, окреп с годами, не замечал зимней стужи и летней сырости, не страдал более от ревматизма, подхваченного в Польше. Перестали его мучить и последствия перемежающейся лихорадки, которую он когда-то вывез с Востока. Он равнодушно ел то, что один из братьев, которого приор отрядил помогать в лечебнице, приносил ему из трапезной, а в трактире выбирал самую дешевую пищу. Мясо, кровь, потроха – все, что когда-то трепетало жизнью, в эту пору претило ему, потому что животное, подобно человеку, умирает в муках, и ему было противно переваривать чью-то агонию. С того времени, когда в Монпелье в лавке мясника он собственной рукой зарезал свинью, чтобы проверить, совпадает ли пульсация артерии с систолой сердца, он считал бессмысленным прибегать к разным выражениям, говоря о животном – «забить», а о человеке – «убить», о животном – «сдохло», о человеке – «умер». Из пищи он предпочитал теперь хлеб, пиво, кашу, которые как бы еще хранили в себе густой дух земли, или сочные травы, освежающие плоды и съедобные коренья. Трактирщик и брат-кухарь восхищались его воздержанностью, причину которой усматривали в благочестии. И однако, иногда он заставлял себя смаковать порцию требухи или кусок кровавой печенки, дабы убедиться, что отказывается от этой пищи обдуманно, а не по прихоти вкуса. Гардеробу своему он никогда не уделял внимания – то ли по рассеянности, то ли из небрежения он его больше не обновлял. В вопросах эротических он по-прежнему оставался медиком, который когда-то рекомендовал своим пациентам заниматься любовью для поддержания сил, как в других случаях назначал им пить вино. Жгучие ее тайны казались ему притом для некоторых смертных единственным путем, открывающим доступ в то огненное царство, мельчайшими искорками которого мы, быть может, являемся, но миг этого высочайшего взлета был краток, и про себя он подозревал, что для философа действо, столь подвластное оковам материи, столь зависящее от инструментов, сотворенных из плоти,– всего лишь один из тех опытов, которые должно проделать, чтобы потом от них отказаться. Целомудрие, представлявшееся ему прежде предрассудком, с которым следует бороться, теперь казалось одним из обличий безмятежности духа – он наслаждался холодным знанием людей, которое приходит тогда, когда ты не испытываешь к ним больше вожделения. И однако, соблазненный как-то случайной встречей, он вновь отдался любовной игре и подивился собственной силе. Однажды он рассердился на пройдоху монаха, который вздумал торговать в городе целебной мазью, составленной в их аптеке, но гнев его был не столько непосредственной вспышкой, сколько обдуманным проявлением чувств. Он даже позволил себе после удачной операции отдаться порыву тщеславия, как позволяют собаке встряхнуться на траве после купанья.

Как-то утром во время очередной прогулки, какие Зенон совершал в поисках трав, незначительный, почти курьезный случай дал новую пищу его размышлениям; он произвел на него впечатление, подобное тому, какое на человека набожного производит откровение, просветившее его в одном из таинств. Он засветло вышел из города и направился туда, где начинались дюны, вооруженный лупой, которую сделал на заказ по точному его описанию мастер, изготовлявший очки в Брюгге, – в эту лупу Зенон рассматривал мелкие корешки и семена растений. К полудню он задремал в песчаной ложбинке, растянувшись ничком и положив голову на руку, лупа выпала из его рук на сухую траву. Когда он проснулся, ему показалось, что возле самого его лица копошится в тени какое-то странное, на редкость подвижное существо – не то насекомое, не то моллюск. Оно было сферической формы, центральная его часть, блестящая и влажная, была черного цвета, ее окружала розовато-белая матовая зона, обведенная бахромой волосков, которые росли из мягкого коричневатого панциря, испещренного впадинками и бугорками. В этом хрупком существе билась прямо-таки пугающая жизнь. В течение секунды, прежде чем он смог сформулировать свою мысль, он понял, что это не что иное, как его собственный глаз, отраженный лупой, под которой трава и песок образовали нечто вроде зеркальной амальгамы. Он встал, погруженный в задумчивость. Ему довелось увидеть видящим самого себя; с непривычной точки зрения, почти в упор разглядел он маленький и вместе гигантский орган, близкий и в то же время сторонний, такой живой и такой уязвимый, наделенный несовершенной, но притом удивительной силой, от которой он зависел в своем видении окружающего мира. Из открывшегося ему зрелища, которое странным образом углубило его представление о самом себе и ощущение, что он состоит из множества отдельных частей, нельзя было вывести никаких теорий. Но, словно Господне око на некоторых гравюрах, это око человеческое становилось символом. Самое важное – воспринять то немногое, что оно успеет вобрать в себя от мира, прежде чем настанет тьма, выверить его впечатления и елико возможно исправить его ошибки. В каком-то смысле глаз уравновешивал бездну.

Зенон выбирался из темного ущелья. На самом деле он выбирался из него уже не раз. И выберется еще не однажды. Трактаты, посвященные исканиям ума, ошибались, приписывая уму последовательные стадии, – наоборот, все здесь перемешивалось, все подлежало новым и новым повторениям и перепевам. Духовные поиски шли по кругу. Когда-то в Базеле, да и в других местах, он уже прошел через подобный мрак. Одни и те же истины приходилось открывать заново по многу раз. Но опыту свойственно было накоплять: шаг понемногу становился тверже, глаз иногда лучше видел в потемках, ум улавливал хотя бы некоторые законы. Как иной раз случается с человеком, который всходит на кручу или, наоборот, спускается с нее, он двигался вверх или вниз, оставаясь на месте, разве что на каждой извилине пути та же бездна открывалась то справа, то слева. Измерить высоту подъема можно было только по тому, что воздух становился все более разреженным, да позади вершин, которые закрывали горизонт, появлялись новые вершины. Но само представление о подъеме и спуске было ложным: звезды сверкали как наверху, так и внизу, и нельзя было определить, находишься ты в глубине пропасти или в ее середине. Ибо бездна была как по ту сторону небесной сферы, так и под сводом скелетного костяка. Казалось, все происходящее происходит внутри бесконечного набора замкнутых кривых.

Он снова стал писать, но без намерения опубликовать свой труд. Среди медицинских трактатов древности третий том Гиппократовых «Заразных болезней» всегда особенно восхищал его точным описанием недугов со всеми их симптомами, течения болезни день за днем и ее исхода. Он вел подобную запись больным, которых врачевал в лечебнице Святого Козьмы. Быть может, какой-нибудь медик, который будет жить после него, сумеет извлечь пользу из дневника, что вел лекарь, практиковавший во Фландрии в царствование его католического величества Филиппа II. Одно время его занимал более смелый проект – написать Liber Singularis[27], где он подробно изложил бы все, что ему удалось узнать о человеке, которым был он сам, – о его телосложении, поведении, обо всех его явных и тайных, случайных и сознательных действиях, о его мыслях и даже снах. Отказавшись от этого слишком обширного замысла, он решил ограничиться одним годом жизни этого человека, потом одним днем, – но и этот огромный материал был неохватен, и к тому же Зенон вскоре заметил, что из всех его занятий это самое опасное. Он от него отказался. Иногда, чтобы рассеяться, он вписывал в тетрадь короткие заметки, где под видом прорицаний в сатирическом свете представлял современные заблуждения и уродства, придавая им необычный облик новоначинаний или чудес. Как-то, забавы ради, он прочитал некоторые из этих прихотливых загадок органисту церкви Святого Доната, с которым подружился с тех пор, как удалил его жене доброкачественную опухоль. Органист и его половина тщетно ломали себе голову, пытаясь проникнуть в смысл мудреных строк, а потом простодушно посмеялись над ними, не заметив злого умысла.

В эти годы его очень занимал еще кустик томата – ботаническая диковинка, выросшая из черенка, который ему с большим трудом удалось получить от единственного экземпляра этого растения, вывезенного из Нового Света. Драгоценный этот кустик вдохновил его взяться за прежние исследования движения соков: накрывая землю в горшке крышкой, чтобы воспрепятствовать испарению воды, которой он ее поливал, и, производя каждое утро тщательное взвешивание, ему удалось установить, сколько унций жидкости каждый день поглощает растение; позднее он сделал попытку с помощью алгебры подсчитать, до какого уровня эта поглощающая способность, может поднять жидкость в стволе или в стебле. По этому вопросу он вел переписку с ученым математиком, который шесть лет назад приютил его в Льевене. Они обменивались формулами. Зенон каждый раз с нетерпением ожидал ответа. Начал он подумывать и о новых странствиях.

БОЛЕЗНЬ ПРИОРА 

Как-то майским днем, в понедельник, пришедший на праздник Святой Крови, Зенон, сидя в облюбованном им темном уголке трактира «Большой олень», по обыкновению, торопливо поглощал свой обед. За столами и на скамьях близ окон, выходивших на улицу, расположилось в этот день непривычно много народу: отсюда можно было увидеть церковную процессию. За одним из столов сидела содержательница известного в Брюгге публичного дома, за свою толщину прозванная Тыквой, а с нею маленький невзрачный человечек, который слыл ее сыном, и две красотки из заведения, Зенон знал Тыкву по рассказам чахоточной девицы, которая жаловалась на нее, когда приходила к Зенону просить лекарство от кашля. Девица без устали поносила хозяйку за скаредность, за то, что та ее обирает и ворует у нее тонкое белье.

Несколько солдат-валлонцев, которые перед тем стояли шпалерами у входа в церковь, зашли в трактир перекусить. Столик, где сидела Тыква, приглянулся офицеру – он приказал солдатам его очистить. Сынок и обе шлюхи не заставили себя просить дважды, но Тыква была женщина самолюбивая и уйти отказалась. Когда один из стражников сгреб ее в охапку, чтобы заставить подняться, она ухватилась за стол, опрокинув на пол посуду; затрещина, которую отвесил Тыкве офицер, оставила мертвенно-бледный след на ее жирном желтом лице. Тыква визжала, кусалась, цеплялась за скамьи и дверной косяк, но солдаты подтащили ее к порогу и вышвырнули на улицу, один из них смеха ради еще пощекотал ее сзади концом длинной шпаги. Офицер, водворившийся на отвоеванном месте, высокомерным тоном отдавал приказания подтиравшей пол служанке.

Никто из посетителей не двинулся с места. Некоторые трусливо и подобострастно хихикали, но большинство отводили глаза или негодующе бурчали, уткнувшисъ в тарелку. Зенона, наблюдавшего эту сцену, едва не вывернуло наизнанку от омерзения; Тыкву презирали все; даже если бы нашелся смельчак, который попытался бы обуздать распоясавшуюся солдатню, повод для вмешательства был самый неподходящий – защитник толстухи навлек бы на себя одни насмешки. Позднее стало известно, что сводня была бита кнутом за нарушение общественного спокойствия и отправлена восвояси, Неделю спустя она уже, как обычно, принимала посетителей у себя в борделе и каждому желающему демонстрировала рубцы на своей спине.

Когда Зенон в качестве лекаря явился к приору, который ждал его в келье, утомленный долгим хождением пешком по улицам во главе процессии, тот уже знал о случившемся. Зенон описал ему все, чему был очевидцем. Священник со вздохом отставил чашку с целебным настоем из трав.

– Женщина эта позорит свой пол, – сказал он, – и я не осуждаю вас за то, что вы не пришли ей на помощь. Но стали ли бы мы негодовать против гнусного насилия, окажись на ее месте святая? Какая она ни есть, эта Тыква, нынче справедливость – а стало быть, Господь и его ангелы были на ее стороне.

– Господь и его ангелы за нее не вступились, – уклончиво заметил врач.

– Не мне сомневаться в святых чудесах Евангелия, – с некоторой горячностью возразил приор, – но на своем веку, друг мой (а мне уже перевалило за шестьдесят), мне не случалось видеть, чтобы Господь вмешивался в наши земные дела. Бог отряжает полномочных. Он действует через нас, грешных.

Подойдя к шкафчику, монах вынул из ящика два листка, исписанных убористым почерком, и протянул их доктору Теусу.

– Прочтите, – сказал он. – Мой крестник и патриот господин Витхем сообщает мне о злодеяниях, вести о которых всегда доходят до нас или слишком поздно, когда волнения, ими вызванные, уже улеглись, или без промедления, но тогда – подслащенные ложью. Нам недостает живости воображения, дорогой мой доктор. Мы негодуем, и по справедливости, из-за оскорбленной сводницы, потому что расправа над ней совершилась на наших глазах, но чудовищные зверства, творимые в десяти лье отсюда, не мешают мне допить этот настой мальвы.

– Воображение у вашего преподобия столь живое, что руки у вас дрожат и вы расплескали свое питье, – заметил Себастьян Теус.

Приор обтер платком серую шерстяную сутану.

– Почти три сотни мужчин и женщин, обвиненных в бунте против Бога и государя, казнены в Армантьере, – прошептал он словно через силу. – Читайте дальше, друг мой.

– Бедняки, которых я пользую, уже знают о последствиях мятежа в Армантьере, – сказал Зенон, возвращая письмо приору. – Что до других злодеяний, описаниями которых заполнены эти страницы, на рынке и в тавернах только о них и говорят. Новости эти распространяются в низах. В добротные особняки ваших богачей и знати, законопативших все щели, проникают в лучшем случае смутные отголоски.

– О да! – с гневной печалью подтвердил приор. – Вчера по окончании мессы, выйдя на паперть Собора Богоматери с моими собратьями по клиру, я осмелился заговорить о делах общественных. И среди этих святых людей не нашлось ни одного, кто не одобрил бы если не способы, то цели чрезвычайных судилищ и кто, хотя бы робко, осудил их кровожадность. Кюре церкви Святого Жиля в счет не идет – он объявил, что мы, мол, и сами сумеем сжечь своих еретиков и нечего иноземцам поучать нас, как это делается.

– Что ж, он придерживается славной традиции, – с улыбкой отозвался Себастьян Теус.

– Неужели я менее ревностный христианин и не такой благочестивый католик, как он? – воскликнул приор. – Когда всю свою жизнь плаваешь на славном корабле, поневоле возненавидишь крыс, грызущих его днище. Но огонь, железо и ямы для заживо погребенных ожесточают и тех, кто выносит приговор, и тех, кто сбегается, поглядеть на казнь как на зрелище в театре, и тех, кто должен претерпеть кару Грешники становятся мучениками. Но палачам все равно, дорогой мой доктор. Тиран истребляет наших патриотов, делая вид, будто отмщает вероотступничество.

– Ваше преподобие одобрил бы эти казни, если бы почитал их способными содействовать единству церкви?

– Не искушайте меня, друг мой. Я знаю только, что святой наш патрон Франциск, который умер, стараясь утишить междоусобицу, одобрил бы наших фламандских дворян, стремящихся к компромиссу.

– Эти самые дворяне нашли возможным требовать от короля, чтобы сорваны были листки с текстом проклятия, на которое Тридентский собор осудил еретиков, – с сомнением в голосе заметил врач.

– А что тут дурного?! воскликнул приор. – Эти листки, – охраняемые солдатами, попирают наши гражданские права. Всякий недовольный объявляется протестантом. Да простит меня Бог! Они могли и эту сводню заподозрить в наклонности к евангелизму... Что до Триденского собора, вам не хуже моего известно, сколь сильно повлияли на его решения тайные желания венценосцев. Император Карл, по причинам вполне понятным, более всего пекся о нераздельности империи. У короля Филиппа на уме одно – сохранить главенство Испании. Увы! Если бы я не понял вовремя, что придворная политика – это всегда коварство в ответ на другое коварство, что это злоупотребление словом и злоупотребление силой, быть может, мне недостало бы благочестия отринуть мирскую жизнь во имя служения Господу.

– На долю вашего преподобия, как видно, выпало немало испытаний, – сказал доктор Теус.

– Отнюдь! – возразил приор. – Я был придворным, пользовавшимся благосклонностью своего государя, посредником более удачливым, нежели того заслуживали мои скромные дарования, счастливым мужем благочестивой и доброй женщины. Я принадлежал к тем, кто взыскан благами в этой юдоли скорби.

Лоб его увлажнила испарина – признак слабости, как тотчас определил врач. Монах обратил к доктору Теусу озабоченное лицо.

– Вы, кажется, сказали, что мелкий люд, который вы лечите, сочувственно относится к движению так называемых протестантов?

– Ничего подобного я не говорил и не наблюдал, – осторожно ответил Себастьян. – Вашему преподобию известно, – добавил он с легкой иронией, – те, кто придерживается компрометирующих взглядов, обыкновенно умеют молчать. Евангелическое воздержание и в самом деле прельщает кое-кого из бедняков, но большинство из них добрые католики, хотя бы в силу привычки.

– В силу привычки. – горестно повторил священнослужитель.

– Что до меня, – холодно заговорил доктор Теус, с умыслом пускаясь в пространные рассуждения, чтобы дать время улечься волнению приора, – меня более всего удивляет извечная путаница, царящая в делах человечества. Тиран внушает негодование благородным сердцам, но никому не приходит в голову оспорить законность прав его величества на нидерландский трои, унаследованный им от прапрабабки, которая была наследницей и кумиром Фландрии. Не будем рассуждать о том, справедливо ли, чтобы целый народ отказывали по духовной, словно какой-нибудь шкаф, – таковы наши законы. Дворяне, которые, желая привлечь народ, именуют себя гёзами, то есть нищими, подобны двуликому Янусу: предатели в глазах короля, для которого они – вассалы, они герои и патриоты – в глазах толпы. С другой стороны, распри между принцами и междоусобица в городах столь упорны, что иные осмотрительные люди скорее готовы терпеть лихоимство иноземцев, нежели беспорядки, которые грозят нам в случае их изгнания. Испанцы свирепо преследуют так называемых протестантов, но большая часть патриотов как раз ревностные католики. Протестанты кичатся суровостью своих нравов, а между тем глава их во Фландрии, господин Бредероде, – известный негодяй и распутник. Наместница, которая хочет сохранить власть, обещает упразднить судилища инквизиции и в то же время объявляет о создании новых судилищ, которые точно так же будут обрекать еретиков на сожжение. Церковь в милосердии своем требует, чтобы тех, кто in extremis[28] согласится исповедаться в грехах, предавали смерти без пыток, и таким образом толкает несчастных на клятвопреступление и осквернение таинства. Евангелисты со своей стороны истребляют, когда им это удается, жалкие остатки анабаптистов. Епископство Льежское, по самой природе своей приверженное святой церкви, наживается, открыто поставляя оружие королевским войскам, а втихомолку – гёзам. Все ненавидят солдат, состоящих на жалованье у иноземцев, тем более что жалованье это скудно и они отыгрываются на обывателях, но, поскольку под прикрытием беспорядков на дорогах хозяйничают шайки грабителей, горожане ищут защиты алебард и пик. Это богатые горожане, столь ревниво блюдущие свои привилегии, искони не любят дворянство и монархию, но еретики, как правило, вербуются из простонародья, а всякий богач ненавидит бедняков. В этом гуле слов, бряцанье оружия, а иной раз и в сладкозвучном звоне монет всего труднее расслышать крики тех, кому ломают кости и рвут тело раскаленными щипцами. Так устроен мир, господин приор.

– Во время недавней мессы, – грустно заговорил монах, – я молился (того требует обычай) во здравие наместницы и государя. Во здравие наместницы куда ни шло – она женщина незлая и тщится помирить топор с плахой. Но неужели я должен молиться за царя Ирода? Неужели я должен молить Господа о здравии кардинала Гранвеллы, якобы удалившегося от дел, хотя отставка его – чистейшее лицедейство и он продолжает издали нас тиранить. Вера учит нас почитать законную власть, я не оспариваю ее наставлений. Но ведь и власть отряжает своих полномочных, и чем ниже ступенька – тем скорее принимает она низменный и грубый облик, в котором почти карикатурою отражаются наши грехи. Неужто в молитве своей я должен дойти до того, чтобы просить о благоденствии валлонских солдат?

– Ваше преподобие может молить Бога просветить тех, кто правит нами, – сказал врач.

– Я сам более всех нуждаюсь в просвещении, – сокрушенно возразил монах.

Зенон поспешил переменить разговор и завел речь о потребностях и издержках лечебницы – беседа о делах общественных слишком волновала францисканца. Однако когда лекарь уже собрался уходить, приор удержал его, знаком попросив плотнее закрыть дверь кельи.

– Мне нет нужды советовать вам быть осмотрительным, – сказал он. – Вы сами видите: никакое высокое или низкое звание не ограждает от подозрений и унижений. Пусть этот разговор останется между нами.

– Разве что я поведаю о нем своей тени, – ответил доктор Теус.

– Вы тесно связаны с нашим монастырем, – напомнил ему священнослужитель. – Не забывайте, в этом городе и даже в этих стенах найдется немало людей, которые не прочь были бы обвинить приора миноритов в бунтовщичестве и ереси.

Беседы эти возобновлялись довольно часто. Приор, казалось, алчет их. Этот всеми почитаемый человек представлялся Зенону таким же одиноким и еще более уязвимым, чем он сам. С каждым посещением врач все явственней читал на лице монаха признаки неведомой болезни, которая подтачивала его силы. Быть может, это необъяснимое угасание вызвано было единственно волнениями и скорбью, порождаемыми в душе приора бедствиями его родины, но могло оказаться, что, напротив, они являлись его следствием и признаком пошатнувшегося здоровья – больной уже не в силах переносить горести окружающего мира с тем могучим безразличием, какое обыкновенно свойственно людям. Зенон уговорил его преподобие каждый день выпивать немного вина, к которому было подмешано укрепляющее средство, – приор согласился, чтобы угодить Зенону.

Врач тоже начал находить удовольствие в этих беседах, при всей их учтивости почти свободных от криводушия. И все же он выносил из них смутное ощущение неискренности. Снова, в который уже раз, для того чтобы его поняли, ему приходилось прибегать к чуждому ему языку, искажавшему его мысль, хотя он отлично владел всеми его оттенками и изгибами, – так в Сорбонне принуждают себя говорить на латыни; в данном случае это был язык христианина, если не ревностного, то добросовестного, язык верного подданного короля, хотя и обеспокоенного состоянием дел в государстве. В который уже раз, впрочем скорее из уважения к взглядам приора, нежели из осторожности, он соглашался исходить из посылок, на основе которых, по чести, сам он не стал бы ничего возводить; отрешившись от того, что занимало его мысли, он принуждал себя являть в их разговорах одну лишь сторону своего ума, всегда одну и ту же – в которой отражался образ его друга. Присущее человеческим отношениям притворство, которое сделалось второй натурой Зенона, смущало его в этом добровольном и бескорыстном общении. Приор был бы искренно удивлен, узнай он, сколь малое место в одиноких размышлениях доктора Теуса принадлежит вопросам, так пространно обсуждаемым в его келье. Нельзя сказать, что невзгоды Нидерландов оставляли Зенона равнодушным, но он слишком долго жил среди пламени костров и потоков крови, чтобы, подобно приору миноритов, терзаться при виде новых доказательств человеческого безумия.

Насчет опасностей, грозящих ему самому, Зенон полагал, что общественные потрясения скорее уменьшили, нежели увеличили их вероятность. Никому не было сейчас дела до какого-то доктора Теуса. Тайна, которую посвященные в искусство магии клялись блюсти в интересах своей науки, окутала его силою вещей; он и в самом деле сделался невидимкой.

Однажды летним вечером, после того как уже отзвучал сигнал тушить огни, Зенон поднялся в свою каморку, по обыкновению заперев сначала входную дверь. Лечебница, как было положено, закрывалась с первым ударом колокола, созывавшего на вечернюю молитву, только один раз по случаю эпидемии, когда больница Святого Иоанна не могла вместить всех захворавших, врач самовольно разрешил положить в нижнем зале соломенные тюфяки, чтобы предоставить кров бесприютным, пациентам. Брат Люк, в обязанности которого входило мыть пол, уже унес свои тряпки и деревянные ведра. И вдруг Зенон услышал, как по стеклу царапнули брошенные кем-то мелкие камешки, – это напомнило ему времена, когда Колас Гел вызывал его после звона вечернего колокола. Он оделся и вышел.

Это был сын кузнеца с улицы О-Лен. Йоссе Кассел объяснил доктору, что его двоюродного брата, живущего в Сен-Пьер-ле-Брюгге, лягнула лошадь, которую он вел подковать к своему дяде-кузнецу; парень со сломанной ногой в самом плачевном состоянии лежит в сарайчике позади кузни. Захватив с собой все необходимое, Зенон последовал за Йоссе. На одном из перекрестков их остановил дозор, но, когда Йоссе объяснил, что ведет хирурга к своему отцу, раздробившему себе молотом пальцы, их пропустили без помех. Услышав эту ложь, врач насторожился.

Раненый лежал на кое-как сколоченных досках; это был деревенский парень лет двадцати, этакий белобрысый хищник; волосы у него взмокли от пота и приклеились к щекам, он был почти в беспамятстве от боли и потери крови. Зенон распорядился дать ему укрепляющего питья и осмотрел ногу; в двух местах кости торчали наружу, кожа висела клочьями. Такой перелом не мог получиться от удара копытом, да и следов ушиба не было видно. Во избежание гангрены следовало прибегнуть к ампутации, но, увидя, как врач поднес к огню свою пилу, раненый взвыл; кузнец с сыном всполошились не меньше его – они боялись, если операция кончится неудачей, остаться с трупом на руках. Тогда, отказавшись от первоначального намерения, Зенон решил попытаться вправить кость.

Парню все равно солоно пришлось: когда врач стал вытягивать ему ногу, он завопил, словно под пыткой, а лекарь вдобавок еще вскрыл рану бритвой и погрузил в нее руку, чтобы извлечь осколки. Потом он обмыл рану крепким вином – по счастью, у кузнеца нашелся целый кувшин этого зелья. Отец с сыном заготовили чистые повязки и лубки. В сарае было нечем дышать – хозяева заткнули все щели, чтобы с улицы не услышали криков.

 Зенон покинул улицу О-Лен, совершенно не уверенный в благополучном исходе операции. Парень был очень плох, вся надежда была лишь на его молодость. Зенон каждый день навещал своего пациента, то рано утром, то после закрытия лечебницы, чтобы обработать рану уксусом, который удалял сукровицу Потом он стал смачивать края раны розовой водой, чтобы они не пересохли и не воспалились. Посещать кузню в ночные часы Зенон избегал, дабы не привлечь внимания поздними прогулками. Хотя отец и сын продолжали утверждать, будто всему виной лягнувшая парня лошадь, все молчаливо согласились в том, что о происшествии лучше помалкивать.

На десятый день рана нагноилась; нога в этом месте распухла, и лихорадка, которая так и не покидала больного, вспыхнула с новой силой. Зенон предписал больному строжайшую диету: Ган в бреду просил есть, Однажды ночью у него так свело мышцы, что повязки лопнули. Зенон повинился перед самим собой, что из малодушной жалости слишком слабо стянул лубки; пришлось снова вытягивать ногу и вправлять кость. Операция эта могла оказаться еще болезненней, чем первая, но Зенон окурил больного парами опиума, и тот спокойней перенес боль. Спустя неделю гной вышел через дренажные трубки, и лихорадка окончилась обильной испариной. Зенон вышел из кузни с легким сердцем, чувствуя, что на сей раз ему сопутствовала удача, без которой вся врачебная сноровка тщетна. Ему казалось, что в истекшие три недели, чем бы он ни занимался, о чем бы ни хлопотал, все его думы были о раненом. Эти постоянные помышления об одном предмете напоминали то, что приор именовал молитвенной сосредоточенностью.

Меж тем у раненого в бреду вырвались кое-какие признания. Йоссе и кузнец в конце концов подтвердили их, а потом и дополнили подробностями опасное приключение, происшедшее с пациентом Зенона. Ган был родом из бедной деревушки неподалеку от Зевекоте, в трех лье от Брюгге, где недавно разыгрались нашумевшие кровавые события. Все началось с протестантского проповедника, чьи речи подстрекнули деревенских жителей: крестьяне, недовольные своим кюре, который не любил шутить с недоимками, ворвались в церковь с молотками в руках, разбили статуи святых в алтаре и изображение Пречистой Девы, которое выносили во время процессий, а заодно прибрали к рукам вышитые ризы, покрывало, латунный нимб Богородицы и нехитрые сокровища ризницы. Конный отряд под командованием некоего капитана Хулиана Варгаса явился усмирять беспорядки. Мать Гана, в доме которой обнаружили атласное полотнище, расшитое мелким жемчугом, была убита, а перед тем, по обычаю времени, изнасилована, хотя возраст ее для этого был отнюдь не подходящий. Остальных женщин и детей выгнали из деревни, и они разбрелись кто куда. Потом на маленькой площади вешали немногих оставшихся в деревне мужчин, и тут капитан Варгас получил в лоб пулю из аркебузы и рухнул с лошади. Стреляли из окошечка в гумне; солдаты искололи и разворотили пиками все сено, но никого не нашли и под конец подожгли гумно. Уверенные, что убийца погиб в огне, они уехали, увозя с собой перекинутое через седло тело своего капитана и угнав несколько голов реквизированного скота.

Ган спрыгнул с крыши и сломал себе ногу. Стиснув зубы, он дотащился до кучи соломы и нечистот и спрятался там до ухода солдат, дрожа от страха, что огонь перекинется на его ненадежное убежище. К вечеру крестьяне с соседней фермы наведались в покинутую деревню поглядеть, нельзя ли еще чем поживиться, и обнаружили парня, который больше не сдерживал стонов. Мародеры оказались людьми жалостливыми – Гана решили уложить в телегу и, прикрыв парусиной, отвезти в город к его дядьке. В город раненого доставили уже без сознания. Питер и его сын тешили себя надеждой, что никто не видел, как двуколка въехала во двор на улице О-Лен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache