355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарита Павлова » Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников » Текст книги (страница 29)
Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:43

Текст книги "Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников"


Автор книги: Маргарита Павлова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)

Таким образом, наказание розгой является сильным наказанием, хотя мы далеки от мысли, что оно должно быть назначаемо только в исключительных случаях. Здоровый, сильный и резвый мальчик ничего не потеряет, если его высекут за сравнительно малую вину, с соблюдением вышеупомянутых условий. В таком виде, как мы его понимаем, наказание розгой полезно ребенку, как средство физического развития. Полезно, если ребенок привыкнет к мужественному перенесению лишений. Полезно, если ребенок, наказанный розгой, не плачет целый день, а сейчас же утешится. Полезно, если ребенок во время наказания не плачет и не кричит, а после наказания не вешает носа, но остается бодрым и бойким. Привычка не смотреть на физическую боль как на несчастье будет для всякого ребенка, который может ее приобрести, большим благодеянием. Если по духу человек должен быть христианин, то по плоти ему всего полезнее быть спартанцем.

Приведу из своей жизни пример: когда я был 19–22 лет, учителем в К<рестцах>, а следующие 3 года в В<еликих> Л<уках>, я стоял очень близко к ученикам, м<ожет> б<ыть> потому, что и со мною обходились строго и сурово, и мне даже в школу на уроки приходилось ходить босиком. Я частенько играл с ними на улице в бабки, а бывало и хуже: осенью мои друзья-ученики подбивали меня забираться в чужие сады воровать яблоки. Часто это сходило с рук, но если хозяева ловили воришек, их на месте больно секли. Попадался иногда и я, и каждый раз меня тут же без стеснения наказывали розгами. В В<еликих> Л<уках> однажды ночью забрались мы втроем в сад одного зажиточного мещанина Г – ого, но попались.

Двоих мальчишек схватили, схватили и меня, но задержавший меня оказался слабым мальчиком, я оттолкнул его и убежал, а он ударился головой о дерево и закричал от боли. В следующие дни мне было очень не по себе, совесть меня мучила, что я ушиб мальчика. Мать заметила мое подавленное настроение, стала расспрашивать. Я отнекивался, но мать погрозила наказанием, и пришлось признаться. Тогда мать немедленно повела меня к Г-му, как я был дома, босиком, только шапку дала надеть. У Г-ого меня отвели в сад и отсчитали сотню сильных ударов розгами. Как ни больно и ни стыдно было, но на душе у меня стало спокойно: провинился, да за то и поплатился.

Другое, и последнее, из телесных наказаний, которые мы признаем, это – приказание ребенку стать на колени. Наказание это должно налагаться за проступки значительные, но не заслуживающие большей меры наказания. Этому наказанию ребенок должен подвергаться в течение очень короткого времени, потому что продолжительное стояние на коленях вредно. Они нужны для того, чтобы вызвать в ребенке известную степень стыда и показать ему наглядно, что поступок его нехорош. В этом случае ученик не терпит ни большого стыда, ни большой боли и только чувствует себя наказанным более ощутительно, чем был бы он наказан словами. Ничего особенно унизительного и неприятного в этом наказании мы не видим: становимся же мы в церкви на колени. Некоторые, однако, думают, что потому-то и не следует ставить на колени в наказание. Странное наказание! Наказанный мальчик склоняет свои колени не перед отцом, а перед тем законом, который он нарушил и который, так или иначе, должен быть законом религиозно-нравственным. След<овательно>, наказанный так ребенок склоняет колени пред Высшим Существом, и его положение только должно направить его мысли по пути нравственного смирения.

Я отвергаю все остальные виды телесных наказаний: стояние в углу, удары, лишение пищи, заключение и т. д. Если все это и может быть применяемо, то с большою осторожностью, так как все это скорее вредно, чем полезно. И в самом деле – перенесение боли есть акт положительный, а голод и лишение движения – это только лишение, сопровождаемое упадком энергии или ее направлением на нежелательные действия. Силы следует возбуждать, а не подавлять.

Остается остановиться несколько на тех возражениях, которые делались против телесных наказаний врагами их. В свое время на это было потрачено немало ума и таланта. Обличительное направление русской литературы не могло не коснуться позорных злоупотреблений телесными наказаниями. Мощное движение общественного мнения присоединилось к голосу прессы. Достаточно указать хотя бы на имена Пирогова и Добролюбова, чтобы припомнить, какие авторитетные голоса раздались против этого вида наказаний. Однако, отбросив в сторону обличительное остроумие и либеральный пафос, какие мысли встречаем мы во всех этих возражениях?

По мнению некоторых, в основе телесных наказаний лежат два мотива: стыд и страх. «Но тот, кто хочет телесным наказанием пристыдить виновного, не значит ли – хочет стыдом действовать на человека, потерявшего стыд? Если бы он его еще не потерял, то для него достаточна была бы одна угроза быть телесно наказанным. Да и самое средство, направленное к цели, не таково ли, что уничтожает самую цель?»

Но действительно ли тот, кто сечет мальчика, хочет его пристыдить? Не думаю. И если бы так и было, то совершенно неосновательно. Стыдить можно только тем, что постыдно. Постыдно поступать худо, но непостыдно нести следствие своей вины. И если ребенок больше стыдится наказания, чем вины, то это значит, что в нем силен так наз<ываемый> ложный стыд, одно из наивреднейших явлений нравственного мира, к искоренению которого педагоги должны непременно прилагать свои старания. Наше соврем<енное> общество отличается, к сожалению, тем, что наряду с полнейшим бесчувствием стыда перед злом и пороком мы стыдимся мелочных нарушений условного. Бесцельно убиваемые дни тяготят нас менее, чем недостат<ок> свежей и изящной одежды. И если средство, направленное к пристыжению, уничтожает стыд, то и тем лучше, потому что это стыд ложный, а не истинный стыд дурного поступка. Дети, которых строгие родители не однажды подвергали наказаниям, верно, не чувствуют от этого большого стыда; но об них нельзя еще сказать, что они не стыдятся проступков, за которые были наказаны. Привычка к наказанию делает его непостыдным для них, они чувствуют боль нравственного чувства, сознание проступка остается в стороне незаглушенным и неоскверненным, если не коснулись его разлагающие элементы.

Второй мотив – «страх боли и истязаний». Но и самый страх притупляется. «Понадобится его усиливать». Совсем не понадобится, ибо не на страхе основано употребление розги. «Неужели нужно у ребенка поставить совесть в зависимость от розги?» Нет, потому что нужно, наоборот, розгу поставить в зависимость от совести ребенка. «Если он хотя на минуту убедится, что его проступки могут остаться незамеченными, – как вы думаете, воспользуется ли он своею мнимою свободою?» Может быть, и воспользуется, если неразумный воспитатель ставил его совесть, по дикому выражению знаменитого хирурга, в зависимость от розги, что, полагаю, едва ли кто где делал. Вообще, в литературе 60-х годов нам немало встречается довольно бессодержательного зубоскальства, которое одним из ярких представителей радикальнейших взглядов было заклеймено названием цветов невинного юмора [1048]1048
  Имеется в виду статья Дмитрия Ивановича Писарева (1840–1868) «Цветы невинного юмора» (1864).


[Закрыть]
. Насмешка оружие очень сильное, но становится жаль усилий, истраченных на стрельбу мимо цели.

Но если совесть в нем пробуждена, то не воспользуется. Докажете ли, что розга препятствует развитию ребенка? И каждый раз, как ребенка прибьют, он становится бессовестнее? Едва ли. Только полнейшая оторванность от жизни может позволить приводить в защиту своей мысли всякие аргументы, почерпнутые из размышлений. Автор «Темного царства» имел основание смотреть на общество как на собрание тиранов и жертв. Но мы уже можем довериться здравому смыслу народа, который употреблял розгу не иначе, как с добрыми намерениями и с чистым сердцем. Розга сама по себе вовсе не так могущественна.

Если в нем развиты стыд и страх, то и тогда не прельстит его мнимая свобода. Если он чувствует стыд быть наказанным, то ему тяжело будет делать то, за что он подвергался стыду. Если он боится ударов и боли, то он остережется проступка из страха обнаружения. Важная ошибка заключается в том, что наказание считается мотивом последующих действий ребенка, чего на самом деле почти никогда не бывает.

Конечно, наказание, как всякий другой случай в жизни ребенка, не остается без влияния на его действия, но поступки ребенка часто вызываются причинами, действующими непосредственно, перед которыми бледнеют воспоминания и угрожающие ожидания. Только дрянная и слабая натура удерживается от проступка страхом наказания. Сильная и энергичная натура предпочтет исполнение своей воли избежанию неприятных последствий своеволия. Лишь твердо укрепившиеся привычки и нравственные мотивы могут сдержать маленького человека. Страх наказаний сдерживает лишь того, кто их не испытывал. Чрезмерно гуманное воспитание потворствует преобладанию чувственных побуждений – потому что слабое и изнеженное тело является господином души почти всегда, тогда как сурово воспитанное, крепкое и закаленное тело более склонно служить и подчиняться духу. Ведь и дух не иначе может проявиться, как через тело, и наивысшие подвиги человеческой любви чаще всего совершались посредством отдания своего тела на муки того или другого рода: истязания, казни, холод, голод, нищета и т. д. Воспитание стремится не к тому только, чтобы развить в человеке духовную жизнь, но и к тому, чтобы сделать его тело послушным слугою духа. Страх бывает 2 родов: ужас неизвестных бедствий – и опасение известных опасностей. 1-й – чрезмерен, 2-й – соответствует опасности и характеру.

«Тел<есные> наказания унижают и оскорбляют человеч<ескую> личность питомца». Не думаем. Унижает лишь проступок, оскорбляет несправедливость. Перенесение наказания возвышает униженный дух. Ни в каком наказании не содержится оскорбления, если наказание справедливо. «Принижают самосознание». Нет, возвышают его. Принижено ли было самосознание Лютера, Байрона, Помяловского и др.? Не скажем, чтобы наказания способствовали развитию их самосознания. Но зачем говорить о том, что противоречит фактам. В грубом просторечье это называется болтовней. «Ведут к забитости». – Это все равно, что сказать: если мальчик пройдет босой, то простудится. «Поселяют ненависть к наказывающим». Да, если наказывающий зол. Но он тогда заслуживает ненависти, хотя бы и не наказывал. Разве дети не способны любить строгих отцов? Скажут – это редко. Ответим – редки и благоразумные родители. «Развивается ложь, скрытность, лицемерие и обманы». Лгать, чтобы избегнуть наказания, будет лишь тот, кто боится наказания больше лжи. Но ребенок легко усваивает мысль, что розги перенести сравнительно легко, а быть лжецом – непозволительно. Как вздумает ребенок лгать, если он не встречает лжецов и обманщиков иначе, как в людях, достойных презрения? Никогда ребенок не захочет сделаться презренным и подлым, если только в его нравственный лексикон занесен смысл этих презренных наименований.

«Вредны для физического здоровья» – при известных условиях. Но их не следует применять так, чтобы они были вредны. Не говорим о детях болезненных. Для сильных детей они вредны в двух случаях: когда слишком слабы и когда чрезмерно сильны. В других случаях, т. е. когда наказание причиняет сильное, но не чрезмерное страдание, здоровому ребенку оно приносит лишь пользу, повышая энергию жизненных отправлений его тела.

«Унизительны для самого воспитателя», – были бы, безусловно, если бы были вредны или не нужны. Но все нужное или полезное для ребенка не может унижать воспитателя. Разве мать унизит себя, если оденет и разденет и уложит спать маленького или больного ребенка?

Таким образом, мы видим, что возражения против телесных наказаний основываются или на воспоминании о злоупотреблениях, немыслимых при любви к делу, или на ложном взгляде на них как на акт грубого насилия, стоящий в противоречии с высокою целью воспитания. При внимательном разборе эти возражения оказываются смешанными с цветами невинного юмора и украшенными хлесткими и подогретыми фразами, на которые в свое время и спрос и предложение были очень сильны. К тому же возражатели отделывались общими фразами и, самое большее, односторонними наблюдениями и не вглядывались не только в жизнь (что не всякому доступно: надо иметь сильный ум, чтобы разбираться в путанице житейских отношений), но даже и в те готовые выводы, которые в таком изобилии давали наши поэты и романисты.

Понимаемые правильно, поставленные в связь с другими воспитательными мерами и освященные ясным сознанием того, какие цели ими достигаются, телесные наказания являются не только важными, но и необходимыми в ходе воспитания. Мы позволим себе сравнение, немного грубое, на которое решаемся только в ясном сознании правоты своих мыслей и которое приводим лишь для иллюстрации нашего взгляда на предмет – отнюдь не для каких-либо выводов. Как крест – орудие казни, презренное и ужасное, сделался символом искупления, перестал быть уделом разбойников и убийц и должен быть каждым возложен на свои плечи, – так и розга, орудие утешения и произвола, возбуждавшее стыд и страх в трепетных учениках старых школ, должна сделаться символом свободы духа и воли, символом той высокой мысли, что только в пучине страданий и испытаний очищается тоскующий по своим несовершенствам дух каждого человека. Первобытный человек трепетал и падал ниц перед тем, чего боялся. Разумный человек должен возвыситься над чувственными побуждениями и победить их. Аскетизм видел победу духа в умерщвлении плоти. Современность, требующая силы и энергии, полную победу духа ставит в зависимость с силою и выносливостью тела. Недостаточно быть сильным, чтобы идти вперед: надо быть сильным и для того, чтобы выносить удары судьбы, напор враждебных обстоятельств. Мы сказали бы, что древние спартанцы нравятся нам более, чем изнеженные римляне времен падения империи. Но, к несчастью, мы должны сказать, что таких, как первые, у нас нет, хотя они нужны, а таких, как последние, у нас много.

В некоторых заграничных школах детей секут, а у нас розга (в принципе, по крайней мере) считается средством предосудительным и унизительным. Если мы вспомним, как много пользы принесло нам подражание заветной загранице, как много от нее мы заимствовали и учреждений, и лиц, перед которыми привыкли преклоняться, если вспомним, какого рода утонченною деликатностью по отношению к этой милой загранице отличается наша вполне светская дипломатия, – то нам придется удивляться, почему мы и в этом отношении не вздумаем подражать иным достопочтенным соседям. Старая розга, с позором осмеянная у нас лет 20 тому назад и с тех пор признанная негодною, – ведь она была обломком старины, которую мы тогда безжалостно ломали. Это было русское учреждение – не потому ли оно и провалилось так торжественно? Но что же мы видим? Розга выводится из употребления, – и параллельно с этим слабеют и шатаются семейные и иные основы. Довольствуясь тою великолепною логикой, которая отличает благонамеренные суждения наших благочестивых публицистов, не вправе ли мы утверждать, что семейные основы расшатаны <полным —?> легкомысленным отношением к розгам и другим важным вещам, о которых мы уже успели составить превратное понятие?

Да, мы видим, что слабеет без розог родительская власть, да и одна ли родительская? И мы убеждены, что теперь своевременнее всего озаботиться пересадкой на нашу почву немецкой розги, да и всего того, чем крепка прусская казарма и русская каторга, чем прежде была крепка и русская семья. Мы надеемся, что люди, которые возвысят теперь голос в защиту розги, будут иметь успех в своей пропаганде. В другое время и мы не стали бы защищать розочную расправу как предмет, презираемый обществом. Но теперь нам нет дела до безотчетных антипатий общества. Оно гибнет, и нужно ему помочь, хотя бы розгами. Мы пробовали много паллиативных лекарств – они не помогали. Следует прибегнуть к средствам сильным и энергичным, а из таких средств что может быть проще порки? Мы не можем требовать от родителей, чтобы они обладали высоким развитием, которое дало бы им возможность без розог поддерживать свой авторитет, у нас нет денег даже на простую грамотность большинства жителей. Мы должны поощрять их пользоваться тем единственным средством нравственного влияния, которое еще у них остается. Чтобы пороть детей, кому ума недоставало?

В некоторых заграничных школах детей секут. Посекают кое-где и у нас, а уж в домашнем-то воспитании розга попадается и в интеллигентных семьях. Педагоги-практики особенно любят розгу. Но нельзя не заметить, что большинство лучших авторитетов в области современной педагогии решительно отвергают возможность пользоваться розгою как педагог<ическим> средством. На стороне противников розочной расправы есть аргументы столь веские, что с ними не может не согласиться всякий добросовестный человек. Но если мы не выйдем из несколько тесного круга этой разумной аргументации, мы не в силах будем обсуждать вопрос как следует. Конечно, аргументы эти справедливы. Пишущий эти строки вполне уверен в их неотразимой убедительности. Но настоящая статья именно и пишется с тою целью, чтобы доказать то, что так упорно отвергается лучшими педагогами. Да, мы считаем розгу необходимостью воспитателя. Мы думаем, что детей надо часто и больно сечь и подвергать телесным наказаниям. Мы утверждаем, наконец, без сомнения, что розга несравненно лучше и выше тех практических безобразий, которые творятся в наших школах. Не нужно сечь ученика за леность: у учителя есть много средств, чтобы заставить его учиться и без побоев. И если мы за леность не станем сечь ученика, то у нас устранится один из тех аргументов, которые направлены против розги: они, мол, населяют в учениках отвращение к науке. Конечно же, что <1 – нрзб.> такая вещь может быть достигнута и без розог, а с другой стороны, – ученые средних веков подвергались же телесным наказаниям. Но мы готовы согласиться, что этот аргумент справедлив, и мы устраняем его, воспрещая себе употреблять розги в этом случае. Нужно, чтобы ребенок любил школу. Для <э>того нужно, чтобы в школе, при всей привлекательности толкового преподавания, не было ничего такого, что ребенок встречал лишь в школе и что ему неприятно. Нужно, чтобы ребенка везде секли – и в семье, и в школе, и на улице, и в гостях. Ребенок должен любить учителя. Нельзя любить того, кто нас исключительно бьет. Пусть же все порют ребенка. Дома их должны пороть родители, старшие братья и сестры, старшие родственники, няньки, гувернеры и гуверн<антки>, домашние учителя и даже гости. В школе его пусть дерут учителя, священник, школьное начальство и сторожа, товарищи, и старшие и младшие. В гостях за малость пусть его порют, как своего. На улицах надо снабдить розгами городовых: они тогда не будут без дела.

Приложение V
«Черти». Статья

Сохранившаяся в архиве Ф. Сологуба статья «Черти» принадлежит к группе текстов, проясняющих отдельные элементы поэтики «Мелкого беса», и уже по этому заслуживает внимания.

В авторской библиографической картотеке статья датирована 7 июля 1892 года (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 546; конверт «Ненапечатанные произведения»); однако ее содержание и проблематика свидетельствуют о более позднем времени написания, совпадающем с периодом активной работы писателя над «Мелким бесом» (нередко датировки у Сологуба фиксируют начальный этап работы).

В статье вышучиваются стереотипы обыденного или инфантильного сознания («передоновского»), суеверия, речевые обороты и метафоры, характерные для мифологической картины мира, насыщенной демоническими и антропоморфными образами.

Текст статьи печатается по оригиналу (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 506); пунктуация и орфография приведены в соответствие с современной нормой.

* * *

Суеверных людей очень много и в нашем веке, в веке электрическом и нервном, даже гораздо больше, чем обыкновенно думают. И это понятно. Не говорим о народной массе, в которой невежество, а следовательно, и суеверия обязательно должны быть: ведь иначе не понадобились бы земские начальники, и легион коллежских регистраторов продолжал бы мирно прозябать в тиши своих усадеб или в укромной сени клубных буфетов, не будучи призван к исполнению экстренных обязанностей отцов отечества, спасающих основы нравственности и священное право собственности. Нет, суеверие в той или другой форме, направленное на те или другие предметы и явления, живуче и в других слоях нашего общества, называющих себя образованными, т. е. в тех, представители которых не умеют пахать и не выносят сквозного ветра. Со всяким суеверием связан страх, более или менее неразумный. Чем он менее основателен, тем более дикие формы принимает. Наличность более или менее неосновательных опасений и преувеличенных страхов составляет наивнейший признак существования нелепых представлений и предрассудков в умах людей, одержимых этими страхами.

Конечно, в каждом общественном слое как проявления страха, так и причиняющее их суеверие носит различные формы, имеет особый характер. Мужик верит в домового, уездная барышня в гаданья, а барин в то, что он призван получать приличное вознаграждение за необременительные занятия. Мужик боится дурного глаза, порчи, колдовства, барышня боится не выйти замуж, а барин боится, как бы мужик не избаловался и не взбунтовался. Средства, которыми мужик умилостивляет домового, противится дурному глазу, отводит от себя наговор или снимает порчу, не могут не быть, по самому существу своему, нелепыми. Но и те средства, к которым прибегает барин для поддерживания того train’a, который он привык вести, по большей части тоже не свободен от упрека в целесообразности. Внешние приметы различны, но суть дела, увы! одна и та же. Самому невдумчивому наблюдателю не может не броситься в глаза то множество вещей, к которым наше так называемое общество относится со страхом. Чего-чего только мы не боимся! Нам страшны всякие признаки свободного мнения, если оно чуть-чуть выходит за рамки того, что вчера считалось единственно благонамеренным и что сегодня еще не успело войти в официальный обиход или в обиход общепринятого. Простое движение, несколько более скорое, чем то, к которому мы привыкли, нас устрашает: бегущий ребенок заставляет нас нахмуривать брови, а быстрая карьера чиновника будит в нас целый рой недоброжелательных и опасливых мыслей. Толпа страшит своим шумом, в ней нам чудятся зародыши бунта; сходка нескольких десятков где-нибудь в городском саду или на городской площади позволительна только пред шансонетною певицею или масленичным дедом, но сохрани Бог, если кто заговорит с толпою хоть бы о помощи бедному мальчугану, разбившему бутыль с водкою, которой дожидается подгулявший хозяин, – нет, этого нельзя, за это пожалуйте в участок. Даже пустого места иногда способна пугаться наша полуграмотная еще интеллигенция! Потому что, кто его знает, что оно обозначает, это пустое место! Не вышло бы из него чего-нибудь неприятного!

Положим, можно встретить и людей, которые даже иногда не прочь проявить смелость в каком-нибудь деле, где опасность, по-видимому, не предвидится. Но зато, посмотрите, как они сами довольны своею смелостью, как уважительно относятся они к ней. Сразу видно, что это для них что-то новое, недавно заработанное, нечто вроде нового платья, сшитого на трудовые денежки и надеваемого только по большим праздникам да в торжественных случаях. Сразу видно, что это – не та смелая честность, которая привита с детства разумным воспитанием, которая не вменяет себя в заслугу и не приглашает никого любоваться тем, что представляется ей прямою обязанностью.

С детства мы напуганы так основательно, что и до могилы не стряхнем с себя страшливости. Нянькины сказки, нелепые, безобразные, они ли не влияли на развитие даже великих наших поэтов?

Поздний вечер. Тесный закоулок, – детская, заброшенная в самый дальний край богато ведущегося дома, подальше от своих и чужих глаз. Освещение скудно и бледно, обстановка почти нищенская: старая, неуклюжая мебель, с надломленными спинками, шатающимися ножками, порванною обивкою, пестрые дешевенькие и старенькие занавесочки на двух окнах, шкаф чуть ли не из барочного леса, детские деревянные кроватки и тут же где-нибудь на лежанке грязное, но теплое логовище дряхлой няньки. Одни только образа хороши в этой комнате: старинные, тяжелые, в светлых окладах; пахнет пылью и еще чем-то нехорошим, – детским бельем, старухиным потом, – одним словом, детскою пахнет, да еще лампадное масло разливает свои особые запахи. Все мрачно, неприветливо, неуютно; игрушки, поломанные и облезлые, валяются на полу. В кроватках под ватными рваными одеяльцами жмутся дети; глазки широко раскрыты и выражают жгучее любопытство, тоску неизведанного, таинственного, страх чего-то внешнего, но близкого, грозящего… Они слушают нянькину сказку. Старуха с морщинистым желтым лицом говорит, шамкая, и вяжет свой чулок; концы повязанного на голове пестрого платка торчат вверх, и тени их странно колеблются на стене от неровных движений трясущейся головы. Дети пугливо посматривают на тень старухи: эта тень такая причудливая, и все на ней так странно и страшно: нос длинный, подбородок острый, ушки на макушке, и руки странно шевелятся. Жутко детворе, а в детский мозг врезывается нелепая чепуха о сером волке, устроителе всех дел и делишек, всемогущем волшебнике, оказывающем протекцию смирному дурачку, и об Иванушке-дурачке, парне смирном-то смирном, да тоже не промах, – себе на уме малый. Кому не знакома эта дикая картинка? Кто не проливал над нею слез умиления? Кто не чувствовал над собою тлетворного влияния доморощенной морали и эстетики старухиных рассказов?

А сколько глупых выходок и словечек со стороны взрослых наслушается ребенок!

Смотрит кто-нибудь на малютку немного дольше обыкновенного, – мать волнуется и говорит:

– Иван Иванович все смотрит на Мишеньку, того и гляди, сглазит.

Малютка побежит, – родители восклицают:

– Ушибешься!

Малютка упал и ушибся, – а маменька и папенька ахают и охают и, бледнея с перепугу, ругают прислугу и друг друга за недосмотр:

– Сохрани Бог, дитя могло бы до смерти убиться или навек калекой остаться.

Впечатлительный мозг ребенка хранит эти страхи взрослых, и настроенность бояться становится привычною.

А тут еще тетя придет, другая:

– Ах, зачем вы пускаете дитя на холод!

– Ах, отчего у малышки шишка на лбу!

– Ах, бедный ребенок, как он ушибся!

– Ах, противная няня, не смотрит за девочкой (или мальчиком).

А противная няня (подлинно противная и почти всегда дура) тоже пугает ребенка:

– Не ходи туда, там бука сидит, съест.

– Не делай того, трубочист посадит в мешок.

– Не плачь, волк съест.

Со всех сторон на малютку так и сыплются страхи, один чудовищнее другого. А малютка знает по опыту, что его не только пугают, что страшное есть. Он бы и на слово, конечно, поверил, но все-таки ему показывают страшное в натуре: отец ругается не своим голосом, мать истерически вопит, двери гремят, посуда летит со стола; а то – баталия с прислугою, – и обиженная горничная поднимает гвалт: «К мировому!» Ужасное слово, которого трепещут взрослые, которым обороняются от сильных! На улицах – лошади, которые разгуливают на тротуарах, пока извозчики спят на козлах, пьяные люди с непонятною бранью, бешеные собаки с намордником в зубах, и сумасшедшие конки…

Встарь все необычайные страхи считались проявлением особой силы, и от этой силы получала смысл своего бытия особая порода существ, некоторое сословие, строго обособленное почти до степени касты. Была нечистая сила, и был класс людей, кормившихся около этой силы, как теперь инженеры кормятся около пара и электричества; это были вещие люди всех наименований: колдуны, колдуньи, ведьмы, знахари, знахарки… С успехами просвещения, по-видимому, все это сдано в архив. Увы! только по-видимому. В сущности, в умах наших все остается почти по-прежнему: та же вера в какую-то таинственную силу, очень могущественную в жизни, то же преклонение пред людьми, владеющими уменьем справляться с этою силою. Только названия другие даются: протекция, мода, успех, случай, «так принято», «есть-пить надо», «одеться-обуться» – вот имена могущественнейших из современных демонов; карьерист, модный доктор, помпадур, и много других – имена современных колдунов. А в простом народе даже и маски такой нет; черт так и называется чертом, колдун – колдуном. В отношении суеверий культурный слой перещеголял простых мужиков и баб, так как суеверия его обширнее и сложнее. У мужика нечистая сила представляется ярко обособленною в образе некоторых пакостников и пакостниц, имеющих вид человекоподобный с примесью некоторых диковинных странностей: рога, копыта, шерсть на теле, необычные размеры: или слишком большие, или слишком малые, – необычайное местожительство: омут, баня, лес и т. д. Эти пакостники всюду шныряют, суют свой поганый хвост и в кринку с молоком, и в разинутый для зевка рот, и во всякое вообще отверстие, если его своевременно не заградить крестным знамением; всячески пакостят они человеку, – такое уж их назначение, – и не будь известных признаков – примет, извлеченных многовековым опытом из постоянного совместного житья с этою поганью, крещеному человеку пришлось бы плохо. Но приметы спасают, указывая вовремя на грозящую от нечисти опасность, как маяки у скалистого и грозного для мореходцев берега. Не столь просто и бесхитростно суеверие образованного класса нашего общества. Мы имеем, как указано выше, стихийных бесов, бесплотных демонов, невидимо действующих и необычайно могущественных. Но у нас есть и другой класс чертей, облеченных плотью и кровью, тех чертей, к которым подчас очень идет остроумная кличка «бедный черт» и не менее остроумное замечание народа о том, что «беден бес, который хлеба не ест». Это – те существа, про которых мы частенько восклицаем с полным убеждением в справедливости наших слов: «Разве это люди! Это – черти какие-то!» «Черт проклятый!» – титул, почти официально присвоенный этому классу существ, имеющих несчастие быть более похожими на нас, чем на обезьян, и на обезьян более, чем на остальных животных, и носит не ту одежду, как мы, занимается не нашим бездельничаньем, посещает не наши клубы и другие увеселения и говорит наречием, в значительной степени напоминающим наш язык. «Черт проклятый» наших дней, существо легендарно-страшное, дикое, которого надо избегать и которого надо обуздывать, – это мужик почти для всей интеллигенции, особенно для изящных и неизящных барынь и барышень, для многих – жид, или немец, поселившийся в России, или чухна, довольный своею автономией, или нигилист, социалист и всякий другой неблагонамеренный ист,включая сюда, впрочем, и вполне благонамеренного (уже по своему почти постоянно пьяному состоянию), трубочист, или, наконец, просто даже хам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю