Текст книги "Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)
Артист
Толпа рабочих-крючников расположилась у железнодорожной насыпи, в ожидании, когда им подадут вагоны для разгрузки, и, лениво перебрасываясь односложными замечаниями, скучала.
Лица утомлены, в поту и грязи, позы вялые, разговор не клеится, большинство полудремлет, забросив руки за голову… Издали, с выставки и из гостиниц, до них доносятся бойкие звуки бравурной музыки, глухой шум голосов, шипение струй фонтана, с другой стороны от них с грохотом и пронзительным свистом носятся взад и вперёд паровозы.
– Скучища… – замечает колосс с рыжей бородой, в студенческой фуражке…
– А ты вон слушай – музыка, – позёвывая, советует ему рябой, коренастый товарищ.
– Веселятся люди… которые имеют время на этот предмет, – сентенциозно говорит пожилой мужичок с лысиной и лицом суздальского типа…
Пауза. Солнце то спрячется в облако, то снова выглядывает, и рабочих то и дело одевает тень. Гул музыки несётся всё задорней, и грохот паровозов точно гаснет в нём…
– Ишь как заяривают, – с улыбкой зависти говорит молодой круглолицый парень…
– Поди-ка туда да и спляши им под музыку-то. Авось тебе дадут…
– В шею… – доканчивает бородач речь лысого.
Некоторые из толпы хохочут.
– Это самое их веселье не нашего характеру… не понимаемое, значит, нам, – кивая головой на выставку, говорит рябой и коренастый рабочий. – Нам бы вот ежели Мирон кузницу представил, это бы очень нашему брату приятно, – доканчивает он.
– Могу! В рот те кол с сучками! – раздаётся из толпы, и этот весёлый возглас сразу навевает на неё оживление… Все сдвигаются около кривого, вихрастого мужичонки с морщинистым лицом и с редкой, кустиком, растительностью на шее, подбородке и щеках…
– Ну-ка, Мироша, разыграй! – поощряют его, улыбаясь и немножко заискивая пред ним. Он уселся на корточки в центре толпы, с любопытством окружившей его сплошным кольцом, взял в руку горсть песку, поднёс кулак ко рту и визгливо крикнул:
– Кую! Бум!
Из его горсти вылетела струйка песку.
– Лум! Пш-ши! Бум! Трр…
Он дул в свой кулак углом рта, из кулака вылетал в виде искр песок, другой рукой он колотил себя по выпяченному животу. Раздавались гулкие удары, лицо его вздрагивало, глаз сверкал, ноги отбивали по земле частую дробь. Он весь содрогался и подёргивался, точно в пляске святого Витта, и то басом кричал: «Бум! Ох!», то шипел, кривя лицо.
А из кулака во все стороны летели струйки песку, и живот звучал, как барабан. Издали неслась мечтательная мелодия вальса. Лёгкие, ласкающие душу звуки плыли в воздухе и таяли.
Мирон делал такой удивительно разнообразный шум – он шипел, высвистывал, гулко ударял себя в грудь и живот – целая какофония самых странных звуков… Шипело железо, погружаемое в воду, искры трещали, падали глухие удары молота… курился дымок… Пот выступил на лбу артиста…
– Бум! Кую! Ш-ш-ш!.. Всё!
– Вагоны подали!
Смеясь, толпа рабочих, оживлённая, с пробуждённой энергией, пошла выгружать товары.
Мирон торжествовал, сверкая своим глазом…
Издали всё плыли тихие звуки мелодии вальса.
Вор
Мальчонка, лет семи, давно уже вертелся у лотка торговца разной мелочью – гребёнками, щёточками, мылом, портмоне. Торговец был занят продажей кошелька каким-то двум парням, с озабоченными лицами рассматривавшим вещь. Они, недоверчиво слушая убедительные речи торговца, поочерёдно то ковыряли пальцами замок кошелька, то, подняв его к носу, рассматривали на свет, потом клали его на лоток и твёрдо говорили:
– Сорок копеек!
Они как-то копировали друг друга – один до подробностей повторял движения другого и все его ужимки. Торговец с негодованием говорил им:
– Сорок? Э-эх вы! Да он мне самому стоит шесть гривен! Ну погоди, – удерживал он их, – пятьдесят пять – желаете?
– Сорок копеек! – монотонно повторяли покупатели. И снова начинался торг.
Но как ни занят был торговец – высокий рыжий человек, с плутоватыми глазами и с цепкими пальцами в густой шерсти на суставах, – он одним глазом упорно следил за всеми движениями мальчика. Около лотка, следя за торгом, стояло, кроме парней, ещё человека три, и мальчик, вертясь меж ними, тоже следил за продавцом. Он был босой, в грязной и рваной рубашке, без пояса, в штанах, которые когда-то были плисовыми, а теперь казались сшитыми из мешка, на его рябом, загорелом и чумазом лице сверкали исподлобья серые, бойкие глазёнки, и блеск их был жаден…
– Ну, ин сорок пять! – решительно махнув рукой, сказал один из покупателей.
– Сорок пять! – как эхо повторил его товарищ, и оба они с ожиданием в глазах уставились на продавца. Тот криво усмехнулся и жалобно заговорил:
– Ребята, али мне в убыток торговать? Чай, я тоже ем, пью, жену, детей имею, – должен я копейку нажить, али нет?
– Как хошь! – сказали покупатели и двинулись прочь от лотка. За ними пошли и зрители.
Воспользовавшись этим движением, мальчишка согнулся, нырнул между двумя парнями, моментально вытянул вперёд руку, схватил с лотка кусок мыла и… опрокинулся назад, на землю.
– Ага, сынок! – торжествуя сказал торговец, держа его за ногу и таща по земле к себе.
Он схватил его снизу из-под лотка, и теперь мальчишка, извиваясь, как уж, упирался в мостовую руками и, болтая свободной ногой, с испуганным красным лицом ехал на животе под лоток. Вот рыжий мужик поймал и другую его ногу, дёрнув мальчика к себе, – причём тот ударился подбородком о камень мостовой – и, наконец, мальчик очутился лицом к лицу с ним.
Стоя между его колен, крепко сжатый ими и цепкими пальцами рыжего мужика, лежавшими у него на плечах, мальчик сосал разбитую губу и, сплёвывая в сторону кровь и слюну, покорно ждал, опустив руки по длине туловища и положив их ладони на колено торговца.
Тот, с удовольствием в больших тёмных глазах, с оскаленными улыбкой зубами, сверкавшими из густой рыжей бороды, осматривал мальчишку и молчал, очевидно, придумывая наказание для вора.
У вора же неровно вздымалась маленькая грудь и вздрагивали плечи… А на рябом лице его были отражены испуг, и тоска, и ожидание…
– Н-ну… – начал торговец, хмуря брови и стискивая зубы, – и что же я теперь с тобой сделаю, а?
Мальчик повёл плечом.
– В острог мне тебя запрятать или рвачку дать? Выбирай… что тебе по вкусу…
– Прости, дяденька, – тоскливо сказал вор.
– Про-ости-ить? Скажи на милость! Ишь ты! Как же так, сынок, я тебя могу простить? Ты, вор, украл у меня товару. Значит, следовает тебя упечь в тюрьму. А ежели я тебя, одного вора, прощу, другой – другого простит, – кто тогда в тюрьме сидеть будет, скажи, а?
– Дяденька, я больше не бу-уду… – со слезами на глазах и с дрожащими губами вполголоса, убедительно вытянул мальчишка.
– Это мне нипочём! Нет, ты скажи – кто будет в остроге тёмном сидеть, ежели воров прощать?
Мальчик беззвучно заплакал, и слёзы, стекая по его щекам, оставляли на них полосы…
– Говори, чертёныш, – кто? – зло сверкнув глазами, крикнул торговец и дёрнул вора за ухо…
– Ра-а…збойн…ики… – сдерживая рыдания, тихо сказал мальчик.
Это, должно быть, понравилось торговцу – он засмеялся довольно и громко.
– Ах, жулик! Ловко отрезал! Разбойники… шустрый ты мальчонка – быть тебе арестантом.
Ну, говори, ты зачем мыло стянул?..
– Дяденька! Вот те Христос – не буду я больше! Никогда уж не буду! – звонко крикнул мальчик.
– Шш! Не орать! Может, я тебя ещё и прощу, а будешь ты орать, придёт свистун с селёдкой – тогда, брат, шабаш твоё дело. Возьмёт он тебя и засадит в острог, в яму пхнёт, а там крысы, лягушки, змеи, и кажинный день тебя будут из ямы вынимать и – пороть!
Плечи мальчика судорожно задрожали, а в широко раскрытых глазах отразился ужас. Вор рванулся из колен торговца, но тот крепко тиснул его плечи своими цепкими пальцами и дал ему щелчок в лоб.
– Вот, на-ко отведай! Ишь ты, бежать захотел… Ну, говори – куда тебе мыло?
– Про-одал бы… – покорно ответил мальчик.
– Так… Продал бы… Ну, а деньги куда бы ты девал?
– Купил бы… фунт весового… хлеба…
– Н-ну?
– Баварского… квасу… полбутылки…
– Ишь ты! – усмехнулся торговец. – А ещё?
– Больше ничего нельзя уж… – вздохнул мальчик. – Только восемь копеек дают за мыло.
– Ага! так ты не в первый раз его воруешь? Н-да! Как же мне тебя простить, ежели ты такой злодей?
Вор поник головой и замолчал.
– А разве хлеба дома у тебя нет?..
Вор вздохнул и покачал головой, размазав рукой слёзы по лицу.
– Разве отец-мать хлебом тебя не кормят?
– Нету отца…
– А где он?
– Не знаю…
– А мать?
– Пьёт она всё…
– Та-ак! – протянул торговец. Ему уже становилось скучно возиться с этим вором. Он даже зевнул.
– Дяденька! Пусти меня… – тихо сказал мальчик и, вертя головой, поцеловал сначала одну, потом другую шершавую руку рыжего торговца. Тому понравились эти поцелуи. Он улыбнулся себе в бороду. Он бы и ещё помучил мальчонку ради своего развлечения, но это было уже скучно. К тому же издали на лоток с его товаром поглядывали две бабы с маленькой девочкой.
Торговец вздохнул.
– Пожалуй, иди…
Вор рванулся, и лицо его вспыхнуло радостью…
– Ку-уда! Нет, погоди, наперёд я тебе надеру уши…
И методически, равномерными движениями руки, рыжий человек стал болтать головой мальчика из стороны в сторону. Надрав одно ухо, он принялся за другое. На лице его не отражалось ни удовольствия от этой операции, ничего, – оно было равнодушно, и только потом он дал мальчишке шлепка по затылку и сказал ему:
– Ну, иди! Да помни меня.
Тот, с красным лицом, держась руками за горевшие уши, отошёл на несколько шагов в сторону и вдруг повернулся назад… Торговец удивился.
– Али мало? – спросил он, поднимая брови.
– Дяденька… – тихо заговорил мальчик, умоляюще глядя в его красное лицо. – Дай мне копейку!
– Подь сюда… – сказал торговец, хмуря брови. – Никита Егорыч! – крикнул он кому-то через улицу, держа мальчика за плечо. Тот посмотрел по направлению голоса и вздрогнул. Через улицу переходил суровый полицейский, придерживая рукой шашку…
Мальчик вскинул глаза на лицо торговца. Оно было тоже сурово. Тогда он заплакал, сжавшись и вздрагивая. Голова у него как-то уходила в плечи.
– Кум! Будь другом, отправь ты мне его в часть! – тыкая пальцем в голову вора, сказал торговец.
– Что слямзил? – просто спросил полицейский, взяв вора за руку.
– Мыла кусок… Травленый мальчишка.
– Знакомы мы, – кивнул головой полицейский. – Пойдём, Мишка, или как, бишь, тебя там?
– Митька, – покорно сказал вор.
– Митька… Айда!.. Тут мы с тобой пеше дойдём – близко.
Они пошли. Не поспевая за полицейским, мальчик подпрыгивал по камням. А торговец, глядя им вслед, зевал и крестил себе рот.
Трубочист
Звали его Федька; это был парень лет восемнадцати, светлорусый, с голубыми, ясными глазами, с круглым лицом, шесть дней в неделю вымазанным сажей, хорошо оттенявшей два ряда частых, белых зубов, всегда открытых весёлой и доброй улыбкой толстых губ. Проводя большую часть своего рабочего дня на крышах, Федька, несмотря на трёхлетнюю жизнь в городе, ещё не успел вполне утратить деревенской наивности; шум и бойкая жизнь города не заглушили в нём застенчивости дикаря, и среди печников, своих товарищей, уже просвещённых городом, он пользовался репутацией дурака и «облома».
Почти всегда над ним смеялись – он давал к этому слишком много поводов: не пил водки, не ходил в весёлые дома, не играл в орлянку и аккуратно каждый месяц посылал отцу в деревню свой заработок, стараясь тратить только те деньги, которые изредка перепадали ему «на чай» за то, что он вымажет глиной чело печи, выправит «под» или вставит вывалившийся из трубы кирпич.
Над ним смеялись, он в ответ конфузливо улыбался или тоже вместе с товарищами весело хохотал над собой. Это их уже прямо-таки злило, и тогда их шутки над ним принимали всё более обидный характер, а его это отталкивало от них и, мешая ему войти в колею их жизни, оставляло Федьку простым и славным парнем среди артели разгульных и циничных печников. Он всегда уходил от артели с большим удовольствием, чем возвращался к ней, и ему очень нравилось лазить по высоким крышам городских зданий, откуда пред ним развёртывалась красивая картина города, утопающего в зелени садов, омываемого широкой рекой, за которой могуче развернулись и убежали вдаль, к небу, ярко-зелёные луга с тёмными островами деревень на них, с чёрными полосами леса, с серебряными пятнами воды, оставшейся от разлива.
Широкий горизонт всегда ласкает глаз и душу и как бы расширяет её восприимчивость.
Иногда Федька, усевшись на трубу и покуривая самодельную папиросу, долго просиживал в молчаливом созерцании жизни внизу, у его ног, и ему казалось очень забавным то, что чем выше он поднимался над землёй, тем более суетливыми, маленькими и какими-то несчастными становились все эти люди, бегавшие взад и вперёд по улицам города, тем шире и дальше развёртывались луга за рекой, чище и глубже было небо над ним. С высоты вся жизнь кажется не такой, какова она на самом деле… И только небо всегда одинаково недосягаемо для человека. Развивало ли созерцание ум Федьки, и какие мысли рождались в его голове, когда он смотрел вниз и вдаль со своих обсерваторий, – кто знает? – но несомненно, что на чувства его эти наблюдения действовали, развивая у трубочиста мечтательность…
И, быть может, благодаря именно взаимодействию всего этого, однажды с Федькой случилось вот что.
Он работал в одном из самых скученных кварталов города, на крыше высокого трёхэтажного дома; опуская в трубу верёвку с гирей и тряпками, он напевал вполголоса песню и поглядывал по сторонам. Откуда-то снизу к нему тоже неслась песня – такая хорошая, весёлая, ясная, точно этот день, весь из солнца и чистой синевы небес. Федьке захотелось узнать, кто это и где поёт; он, гремя железом, спустился с конька крыши и заглянул во двор.
Песня была ближе к нему – она неслась из окна чердака противоположного дома. На окне стояли два горшка цветов, и сквозь их листву Федька увидел русую голову девушки, склонённую над работой, длинную косу, перекинутую через плечо и свесившуюся на колена, белые маленькие руки, круглое плечо, обрисованное тонкой белой материей кофточки, ухо с кудрявой прядью волос над ним, бровь, тёмную и густую, маленький, задорно вздёрнутый нос и угол румяных губ. Видна была ещё стена комнаты, оклеенная голубыми обоями, кровать с белыми подушками и в ногах кровати – вешалка с одеждой. Девушка усердно, не поднимая головы, шила и пела, а Федька уселся на краю крыши и, обняв колена руками, с улыбкой смотрел на неё.
А её головка, точно в рамке, рисовалась в окне и цветах… Солнце не заглядывало ещё к ней в комнату, и она сидела в тени, такая белая, красивая. Трубочист, наверное, долго бы сидел так, разглядывая её, но вдруг она подняла голову и взглянула в окно. Чёрная рожа с оскаленными белыми зубами смотрела с крыши прямо на неё. Она отшатнулась. Сконфуженный Федька встал на четвереньки и снова, гремя железом, полез на конёк, к трубам.
И вот с этого момента в его памяти запечатлелась эта русая головка девушки в окне и цветах. В ближайшую субботу он чисто вымылся в бане, а в воскресенье, надев на себя свой праздничный костюм, отправился к этому дому с чердаком и почти целый день дежурил около него. Он не имел никакой определённой цели, но ему было бы очень приятно увидать её, эту девушку.
Но он не видел её… И ушёл к себе на квартиру с чувством какой-то странной скуки, неведомой ему до той поры. Он знал, что долго не увидит её – до следующей чистки труб в том доме. В нём трубы чистились два раза в месяц, и Федька едва дождался следующей чистки, и то ускорив её на день.
Он снова долго просидел на крыше, с мечтательной улыбкой уставив к ней в окно своё чёрное лицо. Он смотрел на неё и ничего не думал, но ему было хорошо. В этот раз она не пела, а шила молча и, очевидно, торопясь. Федька следил, как быстро сверкает иголка в её руках, слушал треск разрываемой руками девушки материи и всё улыбался. Ему казалось, что никто не умеет шить так ловко, как эта девушка.
Но вот он нечаянно задел ногой за жёлоб крыши – звук железа заставил девушку вздрогнуть и взглянуть в окно. Федька смутился и притворно начал рыться в жёлобе, как бы что-то делая, а когда он искоса взглянул в окно – девушка уже снова шила, не обращая на него внимания. Ему захотелось снова привлечь к себе это внимание; он был бы очень доволен, если б ему удалось рассмотреть, какие у неё глаза. И вот, чтобы заставить её ещё раз взглянуть на него, он изо всей силы стал громыхать ногами по железу крыши, сделав себе озабоченное лицо, – хотя это и было излишним, ибо густой слой сажи на щеках и на лбу скрыл бы даже и выражение ужаса.
Его приём оказался недействительным: больше она не взглянула на него.
Неохотно, опечаленный, полный какого-то смутного и грустного чувства, слез Федька с крыши. Потом он ещё видел её раза два, – всё там же, с крыши; но на улице – как усердно он ни дежурил по праздникам перед домом, где она жила, – он ни разу не встретил её. А её головка всё ярче и рельефнее вырезывалась в его памяти; он почти всегда имел её перед своими глазами; следовало только закрыть их – она тотчас являлась, как живая. И, представляя её себе, Федька довольно улыбался, как бы сам перед собой хвастался силой своего воображения, – а среди его товарищей его улыбки ещё более укрепляли за ним репутацию какого-то блаженного.
Однажды, счастливый предвкушением видеть её, он быстро, как кошка, взобрался по лестнице на крышу, торопливо съехал на другую её сторону, радостно взглянул в окно…
Медленно отклонился назад, упёрся ногами в жёлоб и замер, глупо и смешно раскрыв рот.
Был вечер уже. Красноватые и косые лучи солнца падали через окно в комнату, прямо на белую постель у стены и на обнажённую грудь девушки, сидевшей на ней. И постель, и белое тело казались посыпанными розовато-золотистой пылью, на листах цветов в окне тоже трепетало солнце летнего вечера. Рядом с девушкой сидел мужчина с чёрными большими усами, он обнимал её одной рукой за шею, а другой отклоняя её голову назад, подолгу целовал её прямо в губы, и при этом один его ус ложился к ней на плечо; она же сжалась вся в маленький комок и, прильнув плечом к его груди, гладя руками то его щёки, то голову и шею, улыбалась ему, и губы её – когда Федьке было видно их – всё двигались.
Не вычистив трубы, Федька слез с крыши и пошёл на квартиру. Пришёл, разделся, вымылся и лёг спать. Но не мог уснуть.
Ему всё чудилось это давешнее. С удивительной ясностью возникала в его голове эта картина счастья, и наконец ему стало тошно и душно в сарае, где он спал. Он вышел к воротам дома, на улицу, и всю ночь, до рассвета, просидел, прижавшись к стене, неподвижный, прислушиваясь к тому, что делалось внутри его, и ничего не понимая. Так чувствовал он себя года два тому назад, когда кто-то украл у него семь рублей с полтиной, – первый его заработок, который он хотел послать отцу, в деревню. Но тогда всё-таки было будто бы легче.
Прошёл день, и другой, но память Федьки не хотела освободиться от этого впечатления. Ни работа, ни утомление, ни обидные шутки товарищей, говоривших ему, что он с каждым днём становится всё более бестолковым, – ничто не стирало из его памяти той красивой сцены.
Пришло воскресенье. После обедни Федька, по обыкновению, отправился с артелью пить чай в трактир и вдруг, ко всеобщему изумлению, спросил себе бутылку пива. Это вызвало смех и ряд глумлений над дурковатым парнем, с бледным лицом и большими, печальными, широко раскрытыми глазами, смотревшими как-то неопределённо, точно за всем, на чём они останавливались, им рисовалось что-то другое. Он выпил один стакан, другой, потом ему поднесли водки – любопытно было посмотреть, каков этот дурень пьяный? Но он оказался совсем неинтересным – напился и вдруг заплакал. Молча, ни слова не говоря никому, он сидел за столом, поставив на него локти, и его слёзы, падая со сморщенного лица на залитый пивом, чаем и водкой поднос, – смешались со всем этим. Некому было пожалеть этих слёз, достойных лучшей участи, но кто-то, после долгих измывательств над этим парнем, отвёл его на квартиру и там уложил спать.
С этого дня Федька всё чаще и чаще прибегал к единственному источнику забвения для простой, тёмной души, – к жидкому, бесцветному огню, быстро и верно выжигающему из человеческого сердца всё человеческое. В глазах товарищей это возвышало его – он становился угрюм и драчлив в пьяном виде, они даже несколько побаивались его и уже не смеялись над ним так, как прежде. Это всегда так бывает – чем ниже и хуже человек, – тем он нам понятнее и ближе; дурные люди всегда пользуются у нас большим вниманием, чем хорошие, ибо для каждого из нас сравнение с дурным человеком выгоднее, чем с хорошим.
Прошло много времени для Федьки, три раза уже он был на той крыше и все три раза устоял от искушения взглянуть в окно к этой девушке. А хотелось…
В четвёртый – не устоял. Это было в начале сентября… Дыхание осени позолотило зелень деревьев, и по небу всё чаще бродили обрывки туч, а воздух стал прозрачней и даль горизонта – глубже.
В день, когда случилось это с Федькой, шёл мелкий, спорый дождь, и всюду – на земле и небе – было скучно, серо и сыро. Однообразно окрашенные, тяжёлые тучи закрывали всё небо своим хмурым пологом, и из них сыпался бесконечный, точно сквозь сито просеянный, уныло шумевший дождь. Железо крыши было мокро и скользко. Федька, стоя у трубы, весь мокрый, чувствовал, что воздух какой-то прелый и тяжёлый, что у него, Федьки, с похмелья болит голова и что, сойдя с крыши, нужно будет ещё раз зайти в кабак и ещё раз выпить.
И вдруг его ноги как-то сами собой поехали вниз по крыше, туда, к окну… За ним с грохотом катилась гиря. Федька доехал до края крыши, упёрся в жёлоб ногами, как это он делал, бывало, раньше, заглянул в окно…
Его сердце радостно забилось, и он чуть не захохотал от удовольствия. Она была там, эта русая девушка, и он, её черноусый, был с ней, но она прижалась боязливо к стене, а он, выпятив грудь колесом, стоял пред ней и, поднеся к её лицу большой кулак, грозил ей. Она спрятала руки за спину и была вся такая расстроенная.
– Не дашь? – густо, вполголоса крикнул ей человек с усами и подвинулся на шаг ближе к девушке, как бы намереваясь втиснуть её в стену своей выпяченной грудью.
Она, молча вынув одну руку из-за спины, протянула её к нему, а другую подняла над своей головой.
– То-то! – сказал он ей. – Испугалась, бестия. А теперь – прощай! Опять придёшь, покланяешься мне; тогда, может быть, я приду… Ну – целуй!
Она, обняв его за шею, поцеловала в губы. Тогда он ушёл, ни слова больше не сказав ей, а она бросилась грудью на стол перед окном и крикнула сдавленно и глухо:
– Господи!
Федька видел, как её толстая коса метнулась в воздухе, как она хлопнула себя ладонями по щекам, как потом задрожали её плечи. Он слышал воющие звуки её рыданий. Сначала ему понравилось видеть её так. Сладкое, новое для него чувство защемило ему сердце, и он хотел что-нибудь гаркнуть ей с крыши, но когда она заплакала – ему стало до боли жалко её. Ведь он по себе знал, что чувствуют люди перед тем, как у них потекут из глаз слёзы. Горячее желание сказать ей что-нибудь ласковое охватило его.
– Барышня! – прошептал он, наклоняясь с крыши. Она, конечно, не могла слышать его шёпота.
– Барышня! – громче, и больше наклоняясь, крикнул он.
Она не шевелилась, а плечи её всё дрожали, и она схватилась руками за голову.
– Гляньте-ка сюда, барышня… – тревожно крикнул Федька.
Тут она вздрогнула и подняла голову, но он был несколько выше её, а её глаза были затуманены слезами – она не видала его, свесившегося с крыши к её окну.
Он же всё ближе к ней старался вытянуть своё лицо – в этот день не особенно чёрное – шёл дождь, и Федька после каждой работы умывался из водосточных труб.
Она снова бросила свою бедную голову на руки, и снова раздались воющие звуки…
– Э-эх! – крикнул Федька, – и что…
Теперь она увидела его – большим, чёрным комом он пролетел в воздухе мимо её окна и на секунду скрыл собой свет…
Потом снизу до неё долетел глухой, тяжёлый звук. Она бросилась вон из комнаты вниз и скоро стояла на дворе, глядя изумлёнными и заплаканными глазами на Федьку. Он лежал на спине, глаза его были открыты, одна рука на груди, другая отброшена в сторону.
Около него уже стоял дворник и задумчиво чесал поясницу, какая-то кухарка с воплем мчалась по двору, всюду на дворе раскрывались окна.
– Сверзился… – сказал дворник, вздыхая.
– Я видела, как он летел мимо моего окна… Какой молодой… глаза-то какие… большие, добрые… – вздрагивая всем телом, говорила девушка.
Но Федька не мог уже слышать её слов – он умер от того, что разбил себе грудь и переломил позвоночник…
Он лежал неподвижный, в грязи, и печальное небо осени кропило его своими холодными слезами…