412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 » Текст книги (страница 27)
Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:26

Текст книги "Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 37 страниц)

Встреча

Набросок

– Сколько же отсюда вёрст до этой… как её?

– До Березянки-то? Верстов тридцать, поди… а то и с излишком.

Спрашивал высокий человек в бобровой шапке и длинной верблюжьей шубе, отвечал краснорожий, лысый мужик, низко подпоясанный по замазанному полушубку красным кушаком. Оба они стояли на крыльце постоялого двора, мужик, сняв шапку, вертел её в руках и, переступая с ноги на ногу, колыхал своим большим животом, ожидая, о чём ещё спросит его проезжий. А проезжий, медленно очищая от сосулек концы своих пышно убранных инеем усов, смотрел на снег, ослепительно блестевший на солнце, и задумчиво щурил большие, усталые глаза.

– Вёрст сорок, значит? – спросил он.

– А може, и сорок… В горницу пожалуете, али по деревне сделаете прогулочку?

Деревня состояла из двух десятков бугров снега, на ярком фоне его кое-где торчали закопчённые трубы печей, выглядывали тёмные углы крыш и стен, тускло смотрели стёкла кривых окон, а в одном окне разбитое стекло, заткнутое красной тряпицей, было похоже на громадный вытекший глаз. Бугры снега неподвижными белыми волнами лежали и на улице, лучи холодного солнца усеяли их миллионами остро сверкавших искр.

Проносился ветер и вдруг гасил их сияние, вздымая белые дымки, – но, потухшие на земле, они вспыхивали в воздухе и с шорохом исчезали куда-то. Было очень холодно, и изо рта проезжего дыхание вырывалось клубом белого пара прямо на лысину говорившего с ним мужика.

– Пойдём в горницу… А долго ждать?

– Самую малость… в полчаса время мы вас снарядим.

Радостно взвизгнул дверной блок, и красное лицо мужика озарилось счастливой улыбкой, когда он, распахнув дверь в сени, с тревогой и надеждой спросил:

– Самоварчик прикажете? Яички, молочко… колобашка пшенисная?

– Тащи, но, пожалуйста, брат, недолго возись…

– Живым манером… – И он скрылся с быстротой, совершенно непостижимой при его животе.

Проезжий сбросил с себя шубу, потом снял меховое пальто и остался в толстом сером костюме и в высоких, по колено, тёплых сапогах.

Лицо у него было полное, сытое, разрумяненное морозом, прядь длинных волос упала на высокий лоб в тонких морщинах, глаза, большие и умные, смотрели задумчиво… Он, зевая, сел за стол и осмотрелся. Маленькая, оклеенная газетной бумагой и листами какого-то журнала с картинками, комната представляла собой правильный четырёхугольный ящик. Давно немытый потолок был чёрен от копоти, а стены комнаты желты от бумаги, выцветшей и засиженной мухами. У стены стоял большой стол, выдвигавшийся до половины комнаты, по бокам его – лавки… Два окна освещали всё это. Пахло чем-то сложным и тяжёлым. Было тихо и убийственно скучно.

Проезжий закурил папиросу, встал со скамьи и начал ходить по комнате. Одно из тёмных пятен на стене привлекло его внимание своей странностью, – оно изображало девушку с букетом цветов в руках, поместившуюся на вершине дерева, одной с ней величины. Он подошёл поближе и увидал, что это склеены две разорванные картинки, – у девушки не было половины туловища, и дерево было подклеено как бы в виде продолжения девицы. Проезжий улыбнулся и стал рассматривать другие картинки. Одна изображала снимок с группы «Чичерровакио с сыном, расстреливаемый австрийцами», рядом с ней помещалось «Стадо бизонов в пампасах». Рядом с бизонами – портрет Тьера, но у Тьера было оторвано левое плечо, и вместо него к Тьеру подклеили «Берег реки Миссисипи». Было и ещё много подобных картинок, перемешанных с газетными листами, и один из них крупным заголовком гласил: «Х-ая Газета» номер 221-й 1867 года, августа 29-го дня…

Проезжий улыбнулся так, как улыбаются при встрече хорошего старого знакомого, – с любопытством, с радостью и со смущением, вызываемым смутным чувством какой-то неловкости.

Он смотрел, улыбаясь, на заголовок жёлтого листа, будившего в нем воспоминания о прошлом, о дне, в который он впервые пришёл в редакцию этой газеты с первой своей рукописью, и о другом дне, когда эта рукопись под заголовком «За правду» явилась в фельетоне газеты. Почти тридцать лет прошло с той поры… Давно уже не существует эта газета, и очень недолго она существовала. Около неё группировались всё такие горячие головы и честные сердца, её редакция всегда представляла собой что-то вроде химической реторты, в которой из разнообразных явлений жизни вываривались статьи, полные убедительных выводов, в то время убеждавших. Всё, что творилось там, творилось горячо; сколько искренности, сколько молодой энергии кипело в этих людях…

Проезжий отошёл от стены и снова сел за стол, мягко улыбаясь своим воспоминаниям. Они будили в нём то же очищающее душу чувство, какое будят воспоминания детства. Он думал о том, что всё это было, да, и всё это было хорошо и честно, но он не забывал и того, что всё это теперь частью позабыто, частью осмеяно и что сам он далёк от настроения и идей того времени, когда он начинал жить. Он ныне – писатель для салонной публики, поставщик изящных новелл, жрец искусства, а не поборник направления.

Краснорожий мужик внёс большой ярко вычищенный самовар. Самовар был чем-то разгневан – он шипел, бурлил, со свистом выпускал из отверстия крышки струю пара и, казалось, готов был соскочить со стола и куда-то бежать. Вся комната наполнилась звуками протестующего шёпота, и стёкла в окнах сразу запотели. Мужик вышел, потом внёс дорожный поставец проезжего, тарелку, на которой лежало с десяток яиц, горшок молока, хлеб. Потом он стал у двери и, поправляя кушак, вопросительно уставился на барина, а тот, задумавшись, не видал его. Мужик тяжело вздохнул и спросил:

– Идтить мне?

– Иди, – тихо сказал проезжий, не глядя на него. «Почему это в молодости жизнь всегда кажется такой простой и ясной?» – думал проезжий, поглядывая на стену. Самовар, как бы недовольный тем, что на него не обращают внимания, всё сильнее кипел и точно захлёбывался от негодования. Но человек, сидевший против него, всё более погружался в задумчивость. Вспоминалось много, и всё это так славно трогало душу, овевая её мягким дыханием ласки, явившейся из забытой дали. Тогда он жил в такой же вот грязненькой и маленькой клетушке, как эта, а рядом с ним жил один товарищ, человек стойкий до фанатизма и впоследствии дорого заплативший за эту стойкость. В том же доме жила и «она»… Теперь она его супруга, и скоро истечёт двадцать пять лет со времени свадьбы. Тогда ома служила цензором его совести, источником его вдохновений, теперь… она его супруга, соединённая с ним холодной привычкой друг к другу, образовавшейся за эти четверть века. Четверть века!..

Самовар положительно выходил из себя.

Теперь и тогда – какие эпохи! Одна – вся в ярких огнях, полная энергии, самозабвения, донкихотства, эпоха великих реформ, великих надежд, великих ошибок: трагическое и смешное, бодрое и мечтательное – всё перепутывалось в ней и всё было – крупно, по меньшей мере. Теперь – туманно и серо, храмы пусты, боги забыты, души – нищи, иногда вспыхивает кое-где свет, но это блуждающий огонь, и вся жизнь, по меньшей мере, – мелочна и бедна.

Проезжий встал и, заложив руки за спину, опять подошёл к стене. Как попал сюда, в глушь, этот старый газетный лист? И проезжий стал читать его, улыбаясь ему. Самовар несколько успокоился и начал скептически посвистывать, где-то мычал телёнок и лаяла собака. Снег хрустел под окном.

Маленькие буквы, порыжевшие, замазанные грязью, засиженные мухами, с большим трудом составлялись в слова и фразы, но эти слова, эти фразы были хорошо знакомы проезжему, и в ответ на них в его душе звучало что-то, давно-давно не ощущавшееся ею. Эта искренность и этот огонь, смелый огонь убеждения, которые вошли в плоть и кровь автора, – где это они теперь? Только у стариков, бойцов за свободу.

Отведя глаза в сторону, проезжий встретился с осколком зеркала, прикреплённым гвоздиками к стене, и зеркало показало ему, что усы у него – седые и волосы на голове тоже сильно посребрены временем.

Ему стало неловко пред самим собой, и он, потерев лоб, вздохнул. Да, он изменил, он холоден и бесстрастен к тем идеям, которые тогда были так близки ему и которым теперь нет места в жизни… Его ли это вина? Жизнь всегда сильнее человека. Сомнение вечно враждует с верой.

– Лошади-те готовы… коли что! – раздался голос мужика, заглянувшего в дверь.

– Хорошо… я сейчас, – отозвался проезжий. – Я выпью стакан и поеду…

– Да мне – как вам желательно, – возгласил мужик и скрылся.

В глаза проезжего бросился угол газетного листа. Он отклеился, свернулся в трубочку и как бы приглашал развернуть его. Проезжий так и сделал. Потом он согнулся и быстро выпрямился с красным от волнения лицом. На обороте страницы газеты был напечатан его фельетон, его подпись стояла на уголке. Ему сделалось и жалко себя и как-то радостно. Разве для того, волнуясь и горя, писал он, чтобы его трудом оклеивали стены постоялых дворов? Плоды первых, самых свежих соков его мозга, плоды волнений лучших дней его юности… И в то же время он чувствовал что-то радостное, острое от этой встречи с самим собой, с тем человеком, которого он давно уже прожил, от которого в нём, теперешнем, не осталось почти ничего.

«Хотя бы в форме фельетона, написанного более четверти столетия тому назад и оставшегося на грязном листе бумаги, заменяющей обои на постоялом дворе, – всё-таки приятно уцелеть, остаться в жизни», – говорило ему тщеславие профессионалиста. Но человек в нём был оскорблён. Он наморщил лоб, грустно усмехнулся и, подойдя к столу, стал заваривать чай.

Самовар меланхолично и тоскливо напевал о чём-то. Под окнами фыркали лошади. Маленькая фигурка, с ног до головы окутанная в рваные овчины и тряпьё, тяжело ввалилась в дверь и пискливо произнесла:

– Скоро поедете, ай нету?

– Сейчас… а что?

– Ничего мо… домой бы я сходил переобуться, ежели не скоро…

– Сходи… поскорее только, паренёк… – добродушно попросил проезжий.

– Ин схожу… А я не паренёк… мне, чай, уж под шесть десятков годов есть… А то ещё и больше… – объяснила фигура и вышла, прежде чем проезжий успел что-нибудь сказать ей.

«Что, если этот лист отклеить и взять с собой?» – подумал проезжий, прихлёбывая чай. Но это показалось ему смешным и сентиментальным… Зачем?.. А сколько хорошего связано с этим фельетоном, сколько мечтаний о борьбе и славе. Борьба была, и ею завоёвана известность, материальное благосостояние, солидное положение в обществе – положение «нашего талантливого беллетриста». Не много… и не мало. Меньше того, о чём мечталось, больше того, чего достигли другие. Но достигнуто ли равновесие души, сознание честно выполненных задач жизни, гордость собой?

Самовар то вздыхал, то посвистывал и повизгивал, – очевидно, переживал что-то вроде агонии.

– Фёкла?! Где ты, чёрт, – раздался в сенях грозный окрик. – Иди-ка погляди, что телёнок-то наиграл!

И вслед за этим криком тишина вокруг проезжего стала как-то скучнее и тяжелей. Ему всё думалось; медленно и неотвязно кружились в его голове эти печальные думы. Давно не испытывал он ничего подобного, да и испытывал ли когда-либо с тех дней? Содержание их всё незаметно, капля по капле, просочилось куда-то вон из души. Жилось покойно, и довольство жизнью было. Он едет к старому другу, такому же успокоившемуся человеку, едет к нему отдохнуть от работы, поболтать о столичной жизни. У него было хорошее настроение до этого постоялого двора, где, по велению судьбы, он встретился с самим собой, с собой, в виде юноши-мечтателя… Что, собственно, написано, что сказано им в этом фельетоне?

Бросив пить чай, он отправился к стене и осторожно, с озабоченным лицом стал отдирать от стены угол газеты. Бумага отстала немного и начала рваться. Проезжий остановился, склонился к жёлтому клочку… прочел его. Там было строк сорок крайнего газетного столбца да второго с краю строк пятнадцать.

Речь шла о каком-то Петре, который сказал «ей»: «Прощай, наши дороги разны! Ты жертва твоей среды и воспитания, тебе нет иной дороги в жизни, кроме паркета!.. А я…» – и, гордо махнув рукой вдаль, он, этот Пётр, исчез.

Проезжий задумался, потирая лоб. Кто этот Пётр, и кто она? Как они встретились? Весь фельетон тут, в одном номере, или нет? Наивный, детски прямой рассказ, написанный во время веры в возможность на земле всего хорошего. Но… он позабыл его содержание. Позабыл!

Проезжий конфузливо улыбнулся, подошёл к столу, одним глотком выпил чай и пошёл к двери. Но она сама отворилась навстречу ему, и пискливый голос произнёс, исходя из кучи овчин:

– Переобулся… буде что, можно ехать… Лошадки-те смёрзли…

– Сейчас оденусь… пошли хозяина.

– А я тут…

Краснорожий мужик весело улыбнулся, за ним стояла баба в сбитом набок платке и одним глазом смотрела из-за его плеча на проезжего.

– Сколько тебе? – спросил проезжий, надевая пальто.

– А сколько пожалуете… вы не наш брат, мужик, и не обидите. Я по совести с господ…

– Рубль будет?

– И рубль будет… – со вздохом сказал мужик. – К нам господа совсем даже не часто ездиют… От трахту мы очень в стороне. Господа для нас – праздник…

Он говорил печально и с явным желанием прибавки.

Но проезжий, влезая в подаваемую им шубу, не слушал его ноющей речи и всё поглядывал на стену, где от движения воздуха колебался клок отодранной им газеты.

Он точно манил к себе.

Вышли в сени. Мужик и баба сопровождали проезжего.

– Погодите… я ворочусь на минутку, – сказал он им и снова вошёл в комнату, прошёл к стене и, оторвав клок газеты, смял его в руке.

– Ишь ты, какой запасливый, – шепнул краснорожий бабе, улыбаясь во весь рот. Проезжий подметил эту улыбку и нахмурился.

…Через полчаса он был среди широкой снежной пустыни, розоватой в лучах заходившего солнца. Заложенные гуськом лошади бойко бежали по извилистой мягкой дороге, маленькие санки подёргивало, и ямщик качался с бока на бок, говоря скрипучим своим голосом:

– Пареньком-то я был лет тридцать время тому. Н-но-но! Прыткие… А теперича я гробовой житель… н-да. Кабы был хлебушко… лежал бы я на пече… а вот еду… беднота потому… У ты, убогая скотина!

Проезжий, стукаясь спиной о задок саней, старательно расправил клок газетной бумаги и ещё раз прочитал его. Поднимался ветер, и с сугробов срывались кисейные ткани снега, летая в воздухе. Бумага шелестела в руках проезжего, смотревшего на неё с печальной улыбкой. Тихо-тихо поскрипывал снег под полозьями саней и шуршал о рогожный верх повозки.

Проезжий медленно оторвал от клочка газеты маленький кусочек и пустил его по ветру. Тот забился в воздухе, как жёлтый мотылёк, и исчез. За ним полетел другой, третий… и последний.

Часы

I

Тик-так, тик-так!

Ночью в тишине и в одиночестве жутко слушать бесстрастное красноречие маятника часов: звуки монотонные и математически правильные, однообразно отмечающие всегда одно и то же – неустанное движение жизни. Тьма и сон объемлют землю, всё молчит, – лишь часы холодно и громко отмечают исчезновение секунд… Маятник стучит, и с каждым звуком жизнь сокращается на секунду, на крошечную частичку времени, данного каждому из нас, на секунду, которая уже не вернётся к нам. Откуда являются секунды, и куда они исчезают? Никто не ответит на это… И есть ещё много вопросов, на которые не отвечено, есть другие, более важные вопросы, и от разрешения их зависит наше счастье. Как жить, чтобы сознавать себя нужным для жизни, как жить, не теряя веры и желания, как жить, чтоб ни одна секунда не исчезала, не волнуя души и ума? Ответят ли когда-нибудь на всё это часы, движению которых нет конца, – что скажут на это часы?

II

Тик-так, тик-так!

Нет ничего на свете бесстрастнее часов: они одинаково правильно стучат и в момент вашего рождения, и в то время, когда вы жадно срываете цветы грёз юности. Со дня своего рождения каждый день человек становится ближе к смерти. И когда вы будете хрипеть в агонии

– часы будут сухо и спокойно считать её секунды. В их холодном счете прислушайтесь – звучит нечто всезнающее и уставшее от этого знания. Ничто, никогда не волнует их и не дорого им. Они равнодушны, и нам, если мы хотим жить, – нужно создавать себе иные часы, полные ощущений и мысли, полные действий, чтоб заменить эти скучные, однообразные, убивающие душу тоской, укоризненно и холодно звучащие часы.

III

Тик-так, тик-так!

В неустанном движении часов нет неподвижной точки, – что же мы называем настоящим? За одной родившейся секундой рождается вторая и сталкивает первую в бездну неизвестного…

Тик-так! И вы счастливы. Тик-так! И вот вам в сердце вливается жгучий яд горя, и оно может остаться на всю жизнь с нами, на все часы данной вам жизни, если вы не постараетесь наполнить каждую секунду вашей жизни чем-либо новым и живым. Страдание соблазнительно; это опасная привилегия; обладая ей, мы обыкновенно не ищем другого, более высокого права на звание человека. А его так много, этого страдания, что оно стало дёшево и почти уже не пользуется вниманием людей. Поэтому едва ли стоит дорожить страданием, – следует наполнять себя чем-либо более оригинальным, более ценным, – не так ли? Страдание – обесцененный фонд. И не следует жаловаться на жизнь кому бы то ни было: слова утешения редко содержат в себе то, чего ищет в них человек. Всего же полнее и интереснее жизнь тогда, когда человек борется с тем, что ему мешает жить. В борьбе незаметно промчатся тоскливые и скучные часы.

IV

Тик-так, тик-так!

Жизнь человека до смешного кратка. Как жить? Одни упорно уклоняются от жизни, другие всецело посвящают себя ей. Первые на склоне дней будут нищи духом и воспоминаниями, вторые – богаты и тем и другим. И те и другие умрут, и от всех не останется ничего, если никто не будет бескорыстно отдавать жизни свой ум и сердце… И когда вы будете умирать, часы бесстрастно будут считать секунды вашей агонии – тик-так! И в эти секунды родятся новые люди, по нескольку в каждую, а вас уже – нет! и ничего не останется в жизни от вас, кроме вашего тела, которое будет дурно пахнуть. Неужели же ваша гордость не возмущается этим автоматическим творчеством, которое бросило вас в жизнь, потом вырвало из неё и – только? Укрепите же в жизни память о себе, если вы горды и оскорблены вашей подчиненностью тайным задачам времени. Подумайте о вашей роли в жизни: был сделан кирпич, потом он лежал неподвижно в одном здании, потом рассыпался и исчез… И скучно и пошло быть кирпичом – не правда ли? Не походите же на кирпич, если у вас есть ум и душа и если вы хотите испытать в жизни хорошие, полные чувствований и дум, бурные часы.

V

Тик-так, тик-так!

Если вы задумаетесь о том, что теперь значите вы в беспредельном движении часов, – вы будете подавлены сознанием вашего ничтожества. Да оскорбит вас это сознание! Да возбудит оно в вас гордость, и пусть вы почувствуете вражду к жизни, унижающей вас, и да объявите вы ей борьбу. Во имя чего? Когда природа лишила человека его способности ходить на четвереньках, она дала ему, в виде посоха, – идеал! И с той поры он бессознательно, инстинктивно стремится к лучшему – всё выше! Сделайте это стремление сознательным, учите людей понимать, что только в сознательном стремлении к лучшему – истинное счастье. Не жалуйтесь на бессилие, и ни на что не жалуйтесь. Единственное, что может принести вам ваша жалоба, – это сожаление, милостыня нищих духом. Все люди одинаково несчастны, но более всех несчастен тот, кто украшает себя своим несчастием. Эти же люди более всех других жаждут внимания к себе и менее всех достойны его. Стремление вперёд – вот цель жизни. Пусть же вся жизнь будет стремлением, и тогда в ней будут высоко прекрасные часы.

VI

Тик-так, тик-так!

«На что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого ты окружил мраком?» Это старый Иов спрашивал у бога. Нынче уже нет таких смелых людей, которые, помня, что они дети бога и созданы им по образу и подобию его, говорили бы к нему, как Иов, и вообще дёшево ценят ныне люди себя. И мало любят жизнь, и даже себя любят неумело. И в то же время боятся смерти, хотя никто не избежит её, как это известно. Неизбежное – законно. Ведь человек с той поры, как явился на земле, – всё умирает, и к этому надо привыкнуть, пора. Сознание выполненной задачи может уничтожить страх смерти, и честно пройденный путь жизни даст покойный конец. Тик-так… И от человека остаются только одни дела его. И прекращаются для него часы вместе с его желаниями, и наступят иные часы – часы оценки его жизни, суровые часы.

VII

Тик-так, тик-так!

В сущности, всё довольно просто в этом запутавшемся в противоречиях, во лжи и злобе живущем мире. И было бы ещё проще, если бы люди всматривались друг в друга и каждый имел за собой друга.

Один, если он и велик, всё-таки мал. Необходимо понимать друг друга: ведь все мы говорим темнее и хуже, чем думаем. Человеку не хватает много слов, чтоб открыть своё сердце пред другим, и поэтому много крупных и важных для жизни дум пропадает бесследно, оттого что для них своевременно не нашлось нужных форм. Рождается мысль, есть искреннее желание воплотить её в слова, в твёрдые и ясные слова… а слов – нет.

Больше внимания к мысли! Помогайте рождаться ей, она всегда окупит ваш труд. Везде и во всём есть мысль, – даже в трещинах камня вы прочтёте её, если захотите этого. Если люди захотят, они всего достигнут; если они захотят, они будут владыками жизни, а не рабами её, как теперь. Только бы явилось желание жить, гордое сознание силы своей, и вся жизнь представит собой прекрасные часы, полные явлений силы духа, поражающие благородством подвигов, – великие часы.

VIII

Тик-так, тик-так!

Да здравствуют сильные духом, мужественные люди, – люди, которые служат истине, справедливости, красоте! Мы их не знаем, потому что они горды и не требуют наград; мы не видим, как радостно сжигают они свои сердца. Освещая жизнь ярким светом, они заставляют прозревать даже слепых. Нужно, чтобы прозрели слепые, которых так много, нужно, чтоб все люди с ужасом и отвращением увидели, как груба, несправедлива и безобразна их жизнь. Да здравствует человек, владыка своих желаний! Весь мир – в его сердце; вся боль мира, всё страдание людей – в его душе. Зло и грязь жизни, ложь и жестокость её – его враги; все часы свои он щедро тратит на борьбу, и жизнь его полна буйных радостей, красивого гнева, гордого упрямства… Не жалей себя – это самая гордая, самая красивая мудрость на земле. Да здравствует человек, который не умеет жалеть себя! Есть только две формы жизни: гниение и горение. Трусливые и жадные изберут первую, мужественные и щедрые – вторую; каждому, кто любит красоту, ясно, где величественное.

Часы нашей жизни – пустые, скучные часы; наполним же их красивыми подвигами, не жалея себя, и тогда мы переживём красивые, полные радостного трепета, полные жгучей гордости часы! Да здравствует человек, который не умеет жалеть себя!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю