355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 » Текст книги (страница 4)
Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:26

Текст книги "Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)

Экая прямая логика у этого милого человека! Приятно поговорив с ним с полчаса, мы радушно распростились. Я, собственно, не согласен несколько с ним, но после выясню мою точку зрения…

И, наконец, я пошёл домой. Так разнообразно истёк первый день моего редакторства. Я был немного утомлён с непривычки и, придя домой, лёг спать. Снились мне несколько странные вещи.

Будто бы вокруг меня витает рой младенцев, дам, дев, девушек и юношей, и все сразу читают мне разнообразные стихи. Рифмы сыплются мне в уши, как горох, фальшивые цезуры пилят меня, как… тупой пилой… Потом являются зрелые и незрелые мужи и жёны в фантастических одеяниях и читают загробными голосами поэмы, романы, повести, рассказы, этюды, эскизы, очерки, памфлеты, опыты, статьи, кроки, сцены…

Ещё снилось мне, якобы иду я по вековому лесу, растущему на болоте, и сквозь тьму и ветви дерев за мной, вкусно чавкая челюстями, следует крокодил. Следует неотступно и почему-то плачет. Физиономия у него как бы знакомая…

И ещё снилось мне, будто бы мне велят петь сладкие кантаты, а у меня для оных голоса нет. И, разевая рот, я безмолвствую.

Тогда мне втыкают в спину иглу, и я издаю соответствующий случаю звук, но глотку мне немедленно затыкают, я задыхаюсь и… просыпаюсь…

Второй день моего редакторства был весьма чреват событиями.

Прежде всего судьбе угодно было познакомить меня с литератором-туземцем. Это был господин неопределённых лет, но весьма определённой физиономии и сильно потёртый временем.

Будь я романистом – я сказал бы: «преступления и страсти отметили его чело роковой печатью», – но я не романист и говорю просто: физиономии его была хищна, жалка и изношена; в силу гармонии этих причин она не вызывала никакого доверия к себе.

– Имею удовольствие видеть нового редактора? – спросил он, уставив мне в лицо серые острые глаза.

– Да! – вздохнул я.

– Езоп Фаланга! Бывший сотрудник органа, которого вы в данный момент имеете быть редактором. Корреспондирую во многие столичные и крупные провинциальные издания с того момента, как ушёл из вашей газеты. А ушёл я из неё потому, что редактор, бывший до вас… как бы это вам определить мягче? Гм! Ну, одним словом, мы с ним принципиально разошлись. Он, знаете, слишком легко относится к принципу – фундаменту жизни… Он, в сущности, знаете, так себе был…

– Чем бы я мог вам служить? – спросил я, ибо не чувствую любви к биографиям… Скучный род литературы.

– Пришёл предложить вам свои услуги как сотрудника. На любое амплуа. Я со всем справляюсь. И мы бы сошлись, я не ригорист… и люблю мир. Мои условия… обыкновенные.

Но это было не совсем верно… Его условия, с моей точки зрения, были далеко не обыкновенны… Так, например, статья, написанная просто, – стоит две копейки; с жаром – уже три, с жаром и негодованием – три с половиной и так далее, пока, наконец, он не дошёл до статьи с благородным гневом по пяти копеек за строчку и до статей с гражданским мужеством – по гривеннику.

Я возразил ему, что столь разнообразная и сложная котировка, пожалуй, поставит в большие затруднения нашу контору…

– Это ничего! Я помогу ей сам… обязательно, – воскликнул он. – Когда я работал в «Карболке»…

– «Карболка»?! Вы работали в ней? Но ведь её принципы противоположны нашим…

– Это ничего! – повторил он… – Я могу изменить принципы по вашему желанию… Для такого опытного работника, как я, – это не составит затруднения. Знаете, какой случай был со мной года три тому назад?

И он пустился рассказывать мне о случае…

Воистину, это дьявольски интересный случай! Он в одно и то же время сотрудничал в пяти газетах противоположных направлений… В понедельник ему нужно было быть радикалом – он был им, во вторник либералом – он был им, в среду консерватором – он был и им, в четверг он был только спиритом и христианином, в пятницу ему нужно было быть чистым эстетиком и язычником-пантеистом… он был!

И, наконец, субботу и воскресенье он был пьян, что нельзя поставить ему в вину, принимая во внимание каторжный труд, которому он посвящал пять дней своей недели…

Я видел пред собой интереснейшего человека… и я очень пожалел, что не могу предложить себя ему как антрепренёра…

Я бы стал возить его по ярмаркам и показывать публике как образец редкой разносторонности.

Мне казалось, что на его теле есть «пунктики», этакие, знаете, чувствительные местечки, регулирующие его словоистечение: подавить один из них – он заговорит тако, подавить другой – он скажет инако, третий – он заговорит в другом тоне…

Не знаю, насколько это удобно для газеты, но мне столь современно усовершенствованный человек не понравился.

Человек, внутреннее содержание которого свободно формируется посредством внешних нажимов, – неудобен для литературы, по моему мнению.

Я так и высказался, а он удивился.

– Я не понимаю, право, что вас смущает. Ведь я могу действовать всецело в вашем духе.

Но мы не сошлись с ним всё-таки. И он ушёл, мне показалось, разочарованный и сердитый.

Я же погрузился в думы о жизни, которая так разнообразно приготовляет человека к смерти. Сначала частями вытравит из него душу, потом примется за ум, затем постепенно превращает в прах тело. Весёленький процесс…

Затем на меня пошёл начинающий литератор, всех видов. Он наступал рассыпным строем.

Первый застрельщик, которого я увидал, был старенький старичок. Ему было лет восемьдесят, и он выстрелил в меня стихами о козочке и розочке. Приходили беллетристы, драматурги и поэты без счёта.

Был фонарщик, написавший стихи о могилах, и могильщик, сочинивший нечто о звёздах.

Приходил человек, с трактатом о геморрое, как причине распространения пессимистических теорий. Приходил человек, сразу попросивший аванс.

– Вы что-нибудь написали? – спросил я его.

– Нет… Но я, пожалуй, могу… Вам что нужно – стихи или проза?

Я испугался, что он и в самом деле, пожалуй, напишет что-нибудь, и дал ему аванс – в огромном размере пятнадцати копеек.

Он принял это как должное и ушёл. Благородный человек! Как он дёшево берёт за то, что ничего не делает. Я рекомендую его гуманный поступок со мной за образец всем начинающим литераторам. И все редакторы, я уверен, единодушно присоединятся к моей рекомендации.

Обилие начинающих литераторов, в конце концов, совершенно подавило меня и повергло в мрачное уныние. Я думал – зачем природе, в которой, что бы там ни говорили любители гармонии, приписывающие природе разумное стремление к какой-то таинственной цели, – в которой и без начинающих литераторов ужасно много совершенно лишних и никуда не годных вещей, – зачем природе нужны начинающие литераторы в таком грандиозном количестве?

Пришёл будочник. Он был огненно-рыж и сугубо мрачен.

– Их благородие помощник частного пристава прислали! – заявил он гробовым голосом.

– Что они прислали? – осведомился я.

– Меня вот. Они говорят, что вы пропечатали неправду насчёт женщины… Такого происшествия не было в нашей части. У нас живёт народ смирный. Точно, что была драка, а самоубийств не было. А вот драка, это точно, была. Только дрались не женщины, а сапожники, и один другому ухо откусил. Вот вы, видно, и смешали эти дела. Их благородие говорит, что надо это исправить. Они бумагу прислали, вот…

И он сунул мне бумагу. В ней кратко опровергался факт самоубийства. Меня это огорчило, хотя я и не забыл о том, что этот факт – результат свободного творчества нашего хроникёра.

– Господин газетчик! А то вот ещё было у вас напечатано про буйство… Нельзя ли и это исправить?

– А разве и буйства не было? – с унынием спросил я.

– Нет, оно верно… мордобой был.

– Ну, вот видишь! – с гордостью заметил я.

– Верно… – вздохнул он… – Только всё-таки нельзя ли исправить? Потому как люди это мне знакомые…

– Ну?

– Знакомые… кум один-то… а другой сродни… третий – тёзка… Зазорно им…

Жили-жили… люди всё семейные, и вот – в газету попали.

У него был предвзятый взгляд на газету. Он говорил «в газету» таким тоном и с такой гримасой, что это оскорбило меня.

– Солдат! – сказал я строго и внушительно поднял палец кверху. – Говори о газете без гримас и почтительно. Ибо ты – о, солдате! – не понимаешь её значения. Ты видишь, я в газете, и однако…

– Ведь это, конечно, кому какая доля, – вздохнул он. – Мало ли что случится с человеком… Не убережёшься…

– Это ты о чём?

– Да вот насчёт вас… Вы сказали – сам я в газете, я и говорю.

Он не понимал меня. И он ушёл недовольный мной. Но я был рад, что так говорил со мной.

Я боялся, что он будет строг.

Пришёл хроникёр. Он улыбался. Довольство светилось в каждом волоске его усов, и они подрагивали.

– Какой вам аванс закатили! – с восхищением изрёк он, пожимая мою руку.

– Аванс? Издатель?

– Нет, не издатель, а «Карболка».

Я взял номер газеты из его рук и прочитал в ней: «Мы искренно поздравляем подписчиков «Саламандры» – этого приюта моральных и интеллектуальных калек – поздравляем их с новым надзирателем за сотрудничающими в ней убогими людьми. Мы говорим о новом редакторе «Саламандры», господине, подписывающем свои туманные измышления за недостатком собственного приличного имени пошлым псевдонимом Паскарелло – что значит площадной гаер. Это новое приобретение «Саламандры» несколько знакомо нам, и мы считаем необходимым поделиться с публикой некоторыми данными из его биографии – кладбищенский могильщик, некогда подозревавшийся в ограблении трупа, за что он и был лишён должности, вполне соответствующей его природным способностям…»

Далее шли ещё несколько фактов из моей жизни и сведений обо мне, совершенно новых для меня, и статья была заключена патетическим восклицанием: «Вот кто ныне руководит общественным мнением! О времена! О нравы!»

Мне показалось, что земля разверзлась подо мной и образовала вулкан, сразу обдавший меня волной липкой и пахучей грязи. Но я быстро сообразил, что это открыт исландский гейзер газетной полемики… не больше…

– Вы как… вам это нравится?! – спросил я хроникёра…

– Подло, конечно… но хорошо! Бойко, ядовито! Распишитесь в получении…

– То есть?… – спросил я уныло…

– Будете отвечать?..

– Н-нет, знаете… я недостаточно… усвоил себе такие приёмы… Я ещё неопытен в полемике…

– Следует поторопиться…

– Да?

– Конечно!.. А то вам перервут глотку…

– Разве это… принято в прессе?

– Как же?.. Во всяком торговом предприятии необходима конкуренция…

– Но мне кажется, что пресса преследует не исключительно коммерческие цели…

– Это в идеале пока ещё… На самом же деле присмотритесь к отношениям её органов друг к другу, и вы увидите, что эти отношения регулируются конкуренцией: на популярность в публике – цель явная, на увеличение подписки – цель скрытая и первенствующая…

– Вы давно работаете… – я не решился назвать место, где он работает, так, как мне хотелось назвать его в тот момент…

– Третьи зубы съедаю… – кратко ответил он.

Я понял его жаргон. И я пожалел его. Несчастный!.. Он ничем никогда не возмущался и ничему и никогда не выражал каких-либо иных чувств. Я начинал постигать психический процесс, который привёл его в состояние такого одеревенения…

Потом пришёл человек, объявивший мне, что он хотел бы поговорить со мной о необходимости изменения тона газеты. Я попросил его объясниться…

– Видите ли что… постоянные указания людям на их пороки… едва ли в состоянии исправить кого-либо. Людям нужна ласка, тёплая ласка матери… Ну, и с этой точки зрения ваш орган – не удовлетворяет своей задаче… Зачем говорить всё только о тёмных и горьких вещах?

В жизни есть явления светлые и сладкие…

У этого господина был трёхэтажный подбородок и славные, глазированные жирным румянцем щёки. Я вспомнил жёлтые и худосочные физиономии всех известных мне представителей прессы. У этого господина была недурная эрудиция и громадный запас светлых фактов, которыми он поддерживал её. Факты поражали своей свежестью – казалось, они только что создались в его воображении. Очевидно было, что пункт, с которого наблюдал жизнь этот человек, – замечательно удобный пункт для сохранения чистоты души.

Он долго говорил, он много сказал… Задача прессы, по его мнению, – во что бы то ни стало поддерживать дух общества и его надежды на будущее. Отсюда вывод: с печальными явлениями нужно обращаться осторожно и не часто рассказывать о них обществу, это ведёт к пессимизму. Мы не сошлись с ним. Моё мнение – надежды, позволяя думать о будущем, мешают правильно понимать настоящее и даже развивают индифферентизм к нему. Господин рассердился на меня за всё это и ушёл, сказав мне, что он прекращает подписку…

И ещё пришёл господин с опровержением. В пылу гнева он раздробил своей горничной челюсть, бросив в неё машинкой для снимания сапог. Наша газета нашла необходимым заметить по этому поводу, что машинки для снимания сапог не могут быть применяемы к делу воспитания порядочности в прислуге. Господин не соглашался с этим… и приводил в доказательство ложности нашего взгляда тот факт, что он уже усадил одного редактора в тюрьму.

– Задачи прессы – не оглашения скандалов, а проповедь культуры, культуры, культуры, милостивый государь! – И, грозя побить меня палкой при первой же встрече со мной, он убежал взбешённый.

А я остался на своём посту. Меня радовало то обстоятельство, что у каждого обывателя есть свой взгляд на прессу, но я огорчался, что обыватели не имеют общего взгляда на неё.

Впоследствии я увидал, что разнообразие взглядов скрывает в себе очень хорошо построенный общий взгляд… и это ещё более огорчило меня.

Затем я получил письмо по городской почте. В нём было кратко и ясно сказано следующее:

«М. Г.

Вы приглашены на пикник известным вором и шантажистом X. У.!!! И вы дали согласие ему!!!! Это подло! И это рисует вас как…»

Я не выговорю, как, по его мнению, это меня рисует…

Я только почувствовал, что всё тело мое ноет, ноет так, как будто б меня уже вздули.

Мимо окон редакции ходили какие-то мрачные фигуры. От контролёра принесли гранки завтрашнего номера. Оказалось, что я неудачно выбрал корреспонденции, много послал хроники…

Оказалось, что вообще я не имел точного представления о контроле… Это печальное обстоятельство привело к тому, что все статьи, посланные мною к контролеру, были им гильотинированы.

Он отчертил им начала, четвертовал их и вытянул из них жилы смысла. В красных рубцах лежали предо мной гранки, и мне казалось, что это их до крови высекли.

Кое-как склеив изувеченные остатки некогда вполне здоровых статей, я отправился домой, стараясь пройти так, чтоб менее бросаться в глаза прохожим. Благополучно придя домой, я сел в кресло, пытаясь подвести итоги дня. Но я тотчас же погрузился в кошмар… Мне начало казаться, что из всех углов моей комнаты на меня смотрят суровыми глазами разные чудища.

Ах, как страшно быть предметом их внимания!

Затем мне показалось, что будто б я и издатель, взяв друг друга за руку, в мирном молчании и живописно нищенских костюмах шествуем по пустыне куда-то вглубь её, где тьма и голод.

Затем на макушку мне сел ворон и стал методически продалбливать мой череп. Иногда он заглядывал в мои глаза, и его клюв, красный от моей крови, – я ждал – лишит меня зрения.

Потом при звуках торжественного марша меня повесили вверх ногами на высокое дерево, а люди, которых я видел за день, танцевали подо мной фантастический танец торжествующих победителей.

Я же висел без движения, и единственное желание, которое мешало мне погрузиться в нирвану, было желание высморкать нос.

Но, повешенному так неудобно, мне и этого нельзя было сделать.

Но если б я знал, что будет дальше со мной! Если б я знал, что я, редактор «Саламандры», вступлю в полемику с «Карболкой»!

Если б я знал это – я застрелился бы ранее, чем допустил себя пережить это…

Ибо в конце полемики я всё-таки ведь застрелился же!

И вот! Я дожил до «полемики».

Началось с того, что однажды утром, подавая мне чай, моя кухарка оповестила меня:

– Приходил какой-то…

– Ну?

– Прохвост, надо быть…

– Почему?

– Да так. Разговор у него пустой…

– Говори толковее.

– Да я скажу… Про вас спрашивал… «Водку пьёт твой барин?» – «Пьёт», мол. – «Много?»

– «Разно, говорю: когда больно много, когда поменьше». – «А насчёт женского полу как?» – «Это, мол, нам неизвестно». – «Тебе, говорит, никаких зазорных предложениев не делал?!»

Рассердилась я. «Что ты, говорю, анафема? Смеёшься, что ли?» А он уговаривать: «Ты, говорит, бабушка, не сердись и говори всё, как есть по правде. Вот тебе…» – и дал мне три двугривенных. «Сколько, говорит, у него белья, и какое это бельё?..» И вообче спрашивал про домашнее житьё ваше… Я говорю: «Вам, господин, зачем всё это?» А он: «Это, говорит, секрет покаместь. А вот, коли ты грамотная, то во вторник узнаешь». И чего уж это он – не могу в разум взять! Так, не сказамши, и ушёл.

Я задумался. Любопытство этого господина было очень странного характера, с этим, я полагаю, всяк согласится… Но, подумав немного, я скоро забыл обо всём этом, обременённый своими обязанностями.

Я принимал опровергателей, прочитывал пудами творения начинающих литераторов, выслушивал от обывателей их разнообразные взгляды на прессу… И мне казалось, что я живу в густом и тесном болоте, засасывающем меня всё глубже и глубже в свой неприятно пахучий ил, в нём цвели разные цветы благородных намерений, корни которых питала влага грязненьких побуждений, в нём кишели массой бесхвостые и безголовые, невероятно уродливые существа, – и это были обывательские мысли. В нём было ещё много всякой дряни, и вся она кипела, разлагалась и наполняла воздух ароматами необыкновенно крепкими.

Седые волосы, появившиеся у меня на висках, всего лучше свидетельствовали о сладости моего бытия…

Мрачные видения смущали мой сон…

И вот – я дожил до некоего вторника.

В этот день я пришёл в редакцию и увидал на моём столе номер «Карболки». Он был развёрнут, и его фельетон был заботливо и любезно очерчен красным карандашом. Я взял в руки номер и стал читать его…

«Прогулка по городскому саду при благородном свете беспристрастия» – называлась эта статья…

«Читатель! – гласила она… – Позволь мне рекомендовать тебе ту кучку монстров и раритетов, которая всегда торчит в городском саду и вызывает у тебя изумление своим размашистым поведением и той намеренной эксцентричностью костюмов, которая всегда достигает своей цели, сразу обращая на себя внимание людей, действительно благомыслящих и неподкупно любящих свою родину. Ты, наверное, уже давно заинтересован внутренним содержанием этих лиц, всячески ухищряющихся импонировать тебе и во что бы то ни стало желающих быть популярными…

И вот мы – не стесняясь приличиями в нашем искреннем желании помочь тебе правильно оценить этих господ, претендующих на благородное звание русских людей, – раскрываем пред тобой их прогоркшие, развращённые души и срываем маски благородства и оригинальности с их хамелеоновских физиономий… Ты видишь этого громадного детину в шляпе турецкого бандита или плантатора восточно-американских штатов? В руках его толстущая палка, – может быть, на ней есть и запёкшаяся кровь, – и он бросает фиолетовые взоры животной страсти на проходящих мимо благородных матрон…

Читатель, не бойся его! Не так страшен чёрт – как его малюют! Мы имеем подробные сведения об этом господине».

И далее сообщалось об этом господине, что он женолюбив и всегда склонен к прелюбодеянию, что он бил и забил в гроб свою жену, что он ныне склоняет на прелюбодейный блуд свою кухарку, невинную девицу пятидесяти восьми лет и семи месяцев от роду, что он никогда не покупает носовых платков, но тем не менее имеет оные, что у него нет белья, что он трижды в своей жизни не заплатил денег извозчикам за провоз его громоздкой туши… что, наконец, его развращающий пессимизм расцвёл на почве хронического расстройства желудка и что в пользу истинности последнего обстоятельства автор имеет в своих руках вещественные доказательства своей правоты и болезни «этого господина».

Я читал и изумлялся. «Боже мой, какие люди есть на свете!» – думал я в тоске и страхе.

А правдивая статья звенела медным звоном, поражая мой слух благородством своего тона и едкостью речи.

«И это человек!» – гласила она.

И я про себя восклицал:

«И это человек!»

Я был переполнен пылким негодованием к нему – этому человеку. Уважение к автору громовой статьи росло в груди моей и буквально распирало её. Я хотел крикнуть ему: «бис! браво!» Но – увы! – я сообразил, что он не услышит меня.

Ах, я люблю людей, пылающих благородством!

Мне решительно всё равно, чем они были до того, как их прорвало горячей тирадой по адресу порока. Я по отношению к ним – читатель и слушатель, мне не нужно знать, гармонирует ли их слово с их делом; требовать этого от людей – бесполезно, это чрезмерно роскошное требование! И если пылкое слово защитника добродетели проникает мне в душу и зажигает в ней искорки стыда за её слабость, – я ценю человека, успевшего сказать такое слово. Да, я ценю его и всегда готов прибавить ему от моего скудного заработка ещё по копейке печатную строчку, помимо того семишника, который платит издатель за изложенное на бумаге благородство взглядов.

Человек любит быть благородным в свободное от непосредственных обязанностей время…

Я был в восторге от этой прекрасной статьи, написанной в высшей степени живо, образно и метко, стилем ясным, простым и вполне достигающим своей цели. В ней было ещё несколько живых характеристик представителей нашего общества, и все они поражали своей мудростью, знанием человеческой души и полным забвением приличий, столь необходимых в сношениях людей друг с другом, но в данном случае смело, с истинно гражданским мужеством принесённых на алтарь правды и чести автором этого фельетона, человеком, действительно, в поте лица зарабатывающим свой семишник.

О семишник, источник благородства, главный стимул наших деяний и роковой рычаг, столь часто свергающий нас с почвы, и без того шаткой, в гнилую пропасть бесстыдного служения Мамону, в область подлости, где мы теряем всякое представление об истинных потребностях духа нашего, всякие заботы о растлённой жизнью душе нашей!

Много, много лирических дум возбудила во мне статья этого благородного человека!

И вдруг!.. О, будь я проклят!

И вдруг пришёл наш хроникёр – мой злобный гений.

По его сияющей физиономии, по его танцующим усам я сразу заключил, что он «на седьмом этаже блаженства», – как любил выражаться один мой приятель.

– Читали? – спросил он меня.

Я утвердительно кивнул головой.

– Славно вас отделали!.. – восхитился он.

– Где?

– Как – где? В «Карболке»… в «Прогулке»…

– Да разве это меня? Р-разве это я?

– Ну вот ещё! Сам автор фельетона говорил мне, что это вы! – резонно сказал хроникёр.

Сам автор фельетона! Мне оставалось поверить, что этот, столь жестоко описанный «турецкий бандит» – я и есть, – раз сам автор фельетона категорически утверждает, что это так.

– Но он, может быть, ошибся? а? – робко выразил я надежду.

– Не понимаю, как это можно тут ошибиться! – пожал плечами хроникёр. – Раз я пишу о вас – значит, я пишу про вас… А вы почему не верите, что это вы?

– Да мне, видите ли, кажется, что я не такой уж…

– А! А вы присмотритесь к себе попристальнее…

Я почувствовал, что меня «оглушили», выражаясь новейшим литературным языком, или – меня «взбутетенили», говоря тем же стилем, меня «взъерепенили», «подмазали», «задали феферу» и показали мне полемическую «коку с соком».

Я почувствовал себя нехорошо и отправился домой.

Там я взял зеркало, поставил его против себя и с холодным ужасом в душе стал рассматривать отражённую в нём физиономию – мрачное вместилище всевозможных гнусных пороков.

Так вот каков я! До сей поры я не знаком был с собой – значит… И я смотрел, смотрел на себя, пытаясь открыть на лице своём печати совершённых мною преступлений… Но я видел мало.

Лунообразное лицо моё не отражало на себе ничего, кроме гнетущей тоски. И тогда во мне пробудилось горячее желание насладиться лицезрением автора фельетона, на роже которого – автора, конечно, а не фельетона – должны были сиять разноцветные добродетели. О, сколько бы я дал ему за одно посмотрение на благочестивый лик его! Но, сообразив, что мой ядовитый взор мог омрачить сияние его младенческой рожицы, – я испустил тяжкий вздох разочарования и погрузился во мрак скорби о себе… Я припомнил всё, совершённое мной…

Но, сосчитав мозоли на руках, я не нашёл пятен преступлений на душе моей. Ах, это меня не утешило! Я знаю, что человек почти слеп, когда он смотрит на себя, я знаю, что он не видит теней на сердце своём, и только светлые пятна бросаются ему в глаза.

Но вдруг я подумал: «Однако… однако, откуда автор фельетона собрал столь точные сведения о количестве моего белья, о моих увлечениях дамами и о прочем, что поставлено им в столь тяжкую вину мне и что так омрачило репутацию мою?»

И тогда я вспомнил о господине, собиравшем обо мне справки у Акулины Ивановны, моей почтенной кухарки. Я удивился и умилился: вот что значит быть апологетом истины! Человек ничем не брезгает ради торжества её…

И я позвал кухарку и сказал ей:

– Ивановна! Когда в другой раз придёт этот достойный человек, расспрашивавший тебя обо мне и о жизни моей, – ты отнесись к нему с почтением! Пригласи его на кухню к себе и напой его чаем – он заслуживает этого…

– Вчера опять был… для воскресного фальитона какого-то спрашивал про вас. Я говорила ему: «Войди, мол, милёнок, попьём кофию вместе…» – «Вдругорядь, говорит, приду, бабушка…»

Неколи, вишь, ему было.

Отдав это распоряжение, я – чёрт меня дёрнул! – вздумал написать маленькую поправку к фельетону…

Мне хотелось объяснить, что обвинение меня в женолюбстве построено только на почве моих платонических чувств к одной женщине и что, на мой взгляд, оно не особенно прочно построено, а что касается до носовых платков, то я в опровержение каких-либо подозрений предлагал придти ко мне и посмотреть оплаченный мной счёт из магазина. Там чётко было написано, что платки я покупал и деньги за них полностью платил.

Но – увы! Через день появилось опровержение моего опровержения. Оно озаглавлено: «Честь по представлению о ней редактора «Саламандры».

«Эта убогая газета, – говорилось в статье, – всё понимает по-своему. Обратите внимание на её правописание – она не пишет «честь» – а пишет «честъ».

И затем начиналось разъяснение, что такое честь с мягким знаком на конце и как надо понимать честь с твёрдым знаком. Выходило, что твёрдый знак, хотя он и был поставлен к чести по вине корректуры, радикально изменяет представление о чести.

Порядочный человек должен иметь при себе честь с мягким знаком на конце, люди же, употребляющие честь с твёрдым знаком, – душегубы и разбойники. Я возразил кратко и ясно, сказав, что это только корректурная ошибка.

Мне ответили, что за недостатком аргументации я, конечно, не мог найти иного оправдания своей моральной нищеты и духовной извращённости. Кстати, было упомянуто и о том, что моя бабушка собирала на папертях церквей милостыню, а мой дед был горчайший пьяница, а незадолго перед смертью сошёл с ума.

Я немного разгорячился и заявил, что как моя бабушка, так равно и дедушка никакого отношения к прессе не имели и даже всю свою жизнь и не знали о её существовании.

Тогда мне сказали, что человек, публично сознающийся в своём незнании задач прессы и в то же время состоящий руководителем одного из её органов, – достоин быть за это повешенным.

Я взбесился и ответил кратко:

«Вы сами все висельники!»

Это было принято за оскорбление. В новой статье мне ответили внушительно и тяжко.

Перечислив все свои будущие заслуги пред обществом, «Карболка» напечатала мою подробную биографию, по прочтении которой на моей голове сразу образовалась внушительная лысина. Я стёр себе зубы, скрежеща ими, и разбил руку, стуча ею о стол. В заключение статьи мне представлялась на разрешение такая дилемма: или быть избитым палками, или публично покаяться во всех моих преступлениях и благоразумно предать себя в руки правосудия.

Я чувствовал себя квартирующим на раскалённой сковороде и вкушающим горячие угли. Я чувствовал себя неспособным к такой полемике, хотя во дни моей юности и славился как ловкий и смелый кулачный боец.

* * *

По всем вышеизложенным причинам я впал в отчаяннейшую тоску. Это было мучительное состояние, выход из которого, я знал, один – самоубийство. Я всегда в такие моменты и прибегал к самоубийству и не знаю лучшего средства против сплина. На самоубийство обыкновенно смотрят ошибочно – считают его весьма часто преступлением и всегда почти малодушием. Это безусловно неверный взгляд. Самоубийство – великодушный поступок, и если б разные никому не нужные и слабосильные для жизни люди были несколько вдумчивее и более серьёзно относились к жизни – она была бы гарантирована от таких громадных скоплений элементов, никуда не годных в смысле продуктивности их бытия. Самоубийство – это самодействующий запасный клапан, выпускающий из жизни излишки дурных испарений. И только.

И вот я решил покончить с собой. Я с трудом решаю, но не привык медлить, раз уже решил.

А посему я вынул свой револьвер, тщательно зарядил его, нащупал рукой сердце и уже готов был прекратить его биение, как вспомнил, что «Карболка» может опередить нашу газету сообщением о моей трагической кончине.

И, движимый чувством любви к моей газете, я, отложив револьвер в сторону, взял в руки перо, чтоб написать о себе несколько тёплых слов. Ибо, по совести говоря, кроме себя я не знаю человека, который имел бы так много права почтить меня парой тёплых слов. Да, в течение моей жизни я сделал себе много совершенно бескорыстных услуг и могу вполне искренно сказать себе: «Спасибо, брат! Ты мог относиться ко мне гораздо хуже и не относился так – спасибо же, брат!..»

И вот я сел за стол и написал хронику.

«Трагическая смерть М.Г. Паскарелло.

Вчера ночью, в 11 ч. 55 м., мало известный в настоящем литератор, наш уважаемый сотрудник (имя рек), – лишил себя будущего выстрелом из револьвера в левую сторону груди.

Пуля, раздробив ребро, вошла в сердце, – сердце было мягкое и хранило в себе много тяжёлых воспоминаний, а потому, не желая увеличивать собой общей суммы тяжести в сердце покойного, пуля, пробив его навылет, впилась в спинку кресла.

Покойный был человек крупного роста и носил широкие одежды, за что раз подвергся ядовитому обличению в печати.

Но мы надеемся, что теперь, ввиду его смерти, – не будут ставить ему в вину любовь к некоторой эксцентричности в костюме; не надо забывать, что, как бы мы ни одевались, в конце концов всех нас ждёт один и тот же универсальный костюм – саван. Мы не будем говорить о заслугах покойного перед обществом, мы обойдём молчанием и его личные свойства, – но уже один тот факт, что он решился умереть в таких молодых летах, ясно свидетельствует, как неустанно этот человек до последнего момента своей жизни боролся со всем, что ненужно в жизни, и как последовательно он истреблял его. Этот же факт рисует и недюжинный ум покойного. Что сказать ещё о нём?

Скажем главное – он умер. Мы все тоже умрём со временем – это факт. Все люди, покойные и беспокойные, будут абсолютно покойными, ибо всем, рано или поздно, придётся лечь в могилу.

Ввиду этого обстоятельства, также и в силу нашего полного незнания о том, что нас ждёт за гробом, – мы рекомендовали бы публике, – как нашим читателям, так равно и собратьям по искусству просвещения, – быть, елико для них возможно, порядочнее.

Вот всё, что мы имеем сказать по поводу роковой кончины нашего сотрудника. Мир душе его!»

Написав это, я расстегнул рубашку и выстрелил себе в грудь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю