355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 » Текст книги (страница 24)
Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:26

Текст книги "Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 37 страниц)

Как меня отбрили…

Quasi una fantasia [4]4
  Нечто вроде фантазии. – Ред.


[Закрыть]

…Когда у меня бывают лишние деньги – я иду бриться.

Читатель будет в близком соседстве с истиной, если он предположит, что я не особенно часто бреюсь, но он ошибётся, если подумает, что я рассказываю об этой интимности из желания познакомить его с моими привычками, прежде чем это сделают репортёры. Нет, я далёк от мысли, что интерес читателя к моей скромной фигуре возбуждает в нём желание знать обо мне столько же, сколько он знает о генералах от литературы. Избави меня боже от такой мысли, а моего читателя, – предполагая, что он у меня есть, – от такого нескромного желания! Я знаю себе цену и знаю, что я ещё весь впереди и что это положение будет продолжаться до дня моей смерти, после которой я уже буду весь позади, ибо со смертью моей я намерен не печатать ничего более ни в газетах, ни в журналах и совершенно отказаться от участия в каких-либо делах земли. Объяснившись с читателем и предоставляя ему право желать скорейшего переселения моего в складочное место умных, добрых, злых, глупых, честных, подлых, жалких и всех прочих людей, которых, кстати, всегда принято называть нашими предками, я возвращаюсь к началу.

Итак, когда я имею к тому возможность, то, побуждаемый приличиями, я отправляюсь бриться, и всегда к одному и тому же парикмахеру. Я познакомился с ним ещё в ту пору, когда у меня начала расти борода, – в данное время нас с ним связывает тесная дружба, – вот как прочны мои привязанности, или вот как хороши бритвы моего парикмахера!

Это человек уже пожилой, он говорит с употреблением «слово-ер-с» и очень любит литературу, певчих птиц и умные разговоры. Более всего ему нравится говорить о литературе; с большой охотой он рассуждает о влиянии духов в делах любви, о напевах чижей, о политике, внешней, конечно. Он также с удовольствием говорит о всём, что может характеризовать мужика как существо глупое, но хитрое, жадное и невежественное и т. д. Всегда, когда он бреет, он говорит, а человек, подвергаясь его операциям, слушает его и невольно забывает о том, что у него могут быть сбриты вместе с бородой уши, нос или губы, чего хотя ещё и не случалось, но что вполне возможно ввиду увлечения парикмахера литературой, чижами, политикой и всем прочим.

Как я уже сказал – мы с ним друзья, это вполне естественно: он зарабатывает свой хлеб бритвой, я пером, оба орудия остры, вот вам и почва для произрастания взаимных симпатий. В большинстве случаев они имеют гораздо менее оснований для своего бытия, что, впрочем, не удивительно, ибо само бытие – явление очень неясно обоснованное, если только оно обосновано…

Однако – к делу. Последний раз, когда я брился, мы с парикмахером преинтересно поговорили, а так как в жизни вообще не особенно много интересного, то я считаю себя нравственно обязанным рассказать вам это.

Как всегда, и последний раз, войдя к нему, я спросил его с улыбкой:

– Бреете?

– Пишете? – ответил он мне улыбкой же.

Мы издавна приветствуем друг друга в такой форме и не считаем её хуже всех других…

Через минуту он меня намыливал, а в следующую минуту у меня в голове родилась одна мысль, очень, – как я сознал это после, – нетактичная.

– А что, вы меня… читаете?

– Пробовал-с…

– И?

– Не читаю-с!

Так как вы читатель, я полагаю – только читатель, то вы не поймёте моих ощущений после такого краткого ответа. Но скажу, что мне хотелось возразить на него так:

«Сейчас же сотрите с меня ваше дурацкое вонючее мыло, я иду бриться к другому парикмахеру!»

Но я сдержался. И даже пошёл дальше – я спросил ласково и мягко:

– А почему же?

Он взял меня пальцами за нос, поворотил его на юго-запад и прехладнокровно ответил:

– Да неинтересно-с!

Представьте себе, что некто в глаза вам сказал, будто ваши дети – все ужасные уроды, но что все мальчики из них, как две капли воды, похожи на вас, а все девочки – на вашу жену. Представьте ещё, что он же назвал вашу тёщу женщиной божественной, заслуживающей всяческого почтения и уважения, и рекомендовал вам, когда вы решите показывать себя с семейством в ярмарочных балаганах как «игру природы», – сдать антрепризу именно ей, вашей тёще, этой достойной женщине. Если вам удастся представить себе это, – вы, наверное, почувствуете нечто очень близкое тому, что чувствовал я в момент, когда мой нос смотрел на юго-запад.

Но, отличаясь, как и все мои предки, страшной силой воли, я поборол себя. Ведь рано или поздно, но попадёшь же в ад, и потому следует относиться стоически к мучениям на земле.

– Вы говорите – неинтересно? Это очень интересно… Я хотел сказать – очень печально и поучительно для меня…

– Как вам угодно-с! – довольно равнодушно сказал он и поворотил мой нос на юго-восток.

– Будьте любезны, мой старый друг, объясните мне, почему именно неинтересно?.. – набив себе на сердце стальные обручи терпения, попросил я этого… критика, извините за выражение!

– С нашим удовольствием-с, – любезно согласился он, заставив мой нос подняться в небеса, что ничуть не соответствовало моему настроению.

– Прежде всего-с, вы пишете из жизни, а не из головы…

– А по вашему мнению только те пишут интересно, чьи головы торчат за пределами жизни?..

Я иронизировал, – это нужно мне простить, потому что всякий другой на моём месте превратил бы уже парикмахерскую в груду развалин, откусил бы голову парикмахеру, перерезал бы всё его семейство и съел сырыми всех его певчих птиц. Я ничего этого не сделал.

– Нет-с, это зачем же!.. – И этот изверг засмеялся. – Я хочу сказать, что вы пишете о том, что уже есть, и ничего не выдумываете сами. Хорошие писатели, изволите видеть, обыкновенно выдумывают. А вы всё пишете насчёт лиц простого звания и правду-с. Как они живут, говорят, и какие чувства имеют, и какие терпят от обстоятельств жизни и по собственной своей глупости несчастия и горе. И всё это-с известно мне и даже более известно, чем вы можете изобразить вашим пером. Взял я раз ваше сочинение в газете, прочитал оное и вижу – совершенно верно, но очень скучно и нисколько не интересно. Ну, думаю, ничего! Человек ещё молодой, исправится и поймёт, как нужно писать. Беру ваше писание второй раз. То же самое… Поразительно верно и весьма тошнотворно… Никакого вознесения чувств опосля чтения не возбуждается и никакого подъёма духа нет-с! Следует простить молодому человеку, думаю себе. Ещё раз прочитал, ещё и ещё… всё то же самое… Всё жизнь, жизнь и никакой фантазии. Ну, и порешил я не читать вас… потому вижу, что манера ваша мне никакого удовольствия не может доставить. Так с той поры и не читаю-с!

Я всё это выслушал, и парикмахер не только остался жив, но даже не был изувечен мной. Столь удивительным самообладанием я обязан знакомству с философией Эпиктета и Зенона, которую уверенно рекомендую как братьям-писателям, так и всем другим несчастным людям. С силой такой уверенности я мог бы ещё рекомендовать только один «далматский порошок» – это единственная вещь на земле, которая так же необходима человеку, как необходим ему стоицизм.

– Вы, быть может, указали бы мне ваших любимых писателей? – попросил я парикмахера.

– С удовольствием! – согласился он, опуская к земле мой нос. – Господин Густав Эмар, Понсон де Террайль, Пьер Законна, Монтепен… весьма интересные писатели!.. Из русских – господин Гмырев, Салиас, Пазухин, Кондратьев, Вавилов, Хрущев-Сокольников, Рудниковский и многие прочие, которые придерживаются примера иностранцев… Прекрасные писатели!

Мне стало так жалко себя, как будто я вторично родился на свет божий.

– Послушайте, – взмолился я, – но чем же, наконец, я хуже их, всех этих…

– Несравненное расстояние! – ужаснулся этот Томас Торквемада, безжалостный инквизитор, чудовище без сердца и без чувств. – Вы только сообразите: вы описываете жизнь, и никакого вам нет дела до её смысла-с! Добродетель у вас никаким вниманием с вашей стороны не пользуется, и никаких любителей добродетели, героев вы не описываете. Люди у вас, как все люди, самые простые – какой в них интерес? Такие люди по улицам каждый день сотнями ходят, – и я их очень хорошо вижу, брею некоторых и всех знаю-с! Зачем же-с мне читать их описания? Довольно хорошо известен мне порядок их жизни, и очень они скучно живут. Ну… вот-с вы и сообразите: беру я книгу писателя, который с фантазией пишет и из собственной своей головы, а не из жизни. Беру, читаю и вижу – ничего подобного описанному в оной книге я не видал-с за прохождение мною моего пути на земле. Путь мой скучный есть – встаю и начинаю птиц кормить. Покормлю, вычищу им клетки и начинаю брить. Брею, брею и до того дохожу, что ропщу даже: «Господи! И зачем у людей на головах волосы растут? Неужели же нельзя без этого? Ведь всё равно – стригутся они и бреются. Господи! Все люди родятся лысыми – почто же у них волосы растут, коли большая часть людей всё равно в конце жизни лысеет!» Видите-с, в какие мысли я иногда погружаюсь. И ежели бы не было на свете интересных книг, – ей-богу, я бы стал философом! Но, слава создателю, – этого не случится со мной, на свете есть чего почитать. Так вот-с, изволите видеть, очень мне скучно жить. И жизнь людей я знаю – им тоже скучно. Тесно-с, тяжело… Все – вроде как бы в трясине, друг друга давят, друг через друга лезут, неизвестно куда, и всё это без всяких чувств и без ума. Смотришь, смотришь… и осточертеет тебе эта канитель тягучая. Куда деваться? «В земле – черви, в воде – черти, в лесу – сучки, в суде – крючки, – куда идти?» Изволите знать эту поговорку? Очень верная и весьма ясно рисует безвыходность жизни. Ведь живёшь сначала-то в надежде, что с тобой произойдёт некоторое событие, после которого ты уже будешь не тем, что ты есть. И вдруг – нет ничего! Ах, как это огорчительно!.. Потрудитесь надуть вашу левую щёку!

Я попросил его сказать мне, которая щека у меня левая, ибо я до того был подавлен его речью, что совершенно потерял чувство бытия и даже не мог ясно представить, – сижу ли я вверх головой, по унаследованной мною от родителей привычке, или же я сижу ещё как-нибудь иначе? Он определил место нахождения моей левой щеки и продолжал:

– Ну-с, так вот-с! Живя такой жизнью, без всякого, так сказать, глянца, без прикрас и без какого-либо приятства, и какой мне интерес читать ваши изображения жизни, которая довольно хорошо надоела мне? И вот-с, в свободное от бритья и стрижки время, беру я в руки любимую книгу, открываю и погружаюсь в неё… И вижу-с в ней совсем не то, что существует на самом деле. Первое дело, люди – весьма ясные господа. Этот подлец, а этот дурак, этот благороден, а эта ангел с небес. Потом – чувства-с! Погашенные вулканы и мрачные омуты! Жестокая борьба-с, свирепство поступков, одушевление, сотрясение всяких порядков жизни, бури и грозы, смерти, грабежи, ужасные деяния, быстрое вращение людей во всем этом и – трах! Добродетель превознесена, а порок попран и свергнут во прах! Слёз полштофа прольёшь над такой умилительной книгой-с! Волнений испытаешь сладких целый пуд-с! Разрыв сердца даже возможен – вот до чего трогательны иные фантазии господ писателей. И вот-с, вы видите, как действуют они, – учитесь! Учитесь, ежели вам бедного человека жалко! Я знаю-с, что в жизни таких злодейств и одоления порока не бывает-с, да ведь и ней ещё хуже возможно! Без счастливого конца… А тут я вижу счастливый конец и могу мечтать о возможности благородных чувств и бесстрашно геройских людей на нашей тесной и грязной улице. Отдыхаю душой-с, мечтая, очищаю с сердца пыль жизни. Всё лицо прикажете одеколоном смочить?

Я готов был просить его смочить мне не только лицо, но и сердце, ибо оно высохло у меня от его речей. Но я только молча кивнул ему головой.

– Да-с! А вы – разве вы можете оторвать человека от жизни и вознести его к мечтам? Нет-с, вы не тем порохом заряжены. Вам ещё мно-ого нужно учиться писать, для того чтоб приносить собой людям удовольствие и отраду духа-с. Вы ползаете, извините за выражение, по жизни, а те парят над ней. Им и слава. А вы… должны учиться. Пудры прикажете?..

Я приказал ещё пудры, хотя он достаточно уже пудрил меня, и я был очень бел…

– Жизнь, изволите видеть, есть труд-с, а описания её должны уже быть удовольствием, невозможно же-с весь обед готовить из одного картофеля, коли человеку хочется и у него есть возможность бламанже кушать… я-с про фантазию говорю… Так вот-с, я вас и выбрил! Пожалуйте!

Да-с, так вот как он меня отбрил! Я всё-таки без его помощи встал со стула.

– Вы на меня не обиделись за правду? – полюбопытствовал он.

«Ах ты, анафема! Я не обиделся? Будь ты проклят!» Вы думаете, я это вслух сказал? Напрасно. Я человек всё-таки культурный и скрывать мои истинные чувства умею немного хуже вас. Я сказал ему:

– О, что вы! Напротив… я очень доволен вашей почтенной беседой!

– До свидания! – сказал этот правнук Иуды Искариота, этот жернов, эта мельница… измоловшая меня в пыль, чтоб ему провалиться в тартар!

– От души желаю вам всего хорошего и благодарю за искренность… – крепко пожал я ему руку.

– Ежели вы будете из головы валять, так и из вас выйдет очень интересный писатель! – напутствовал он меня.

– Я попробую… – обещал я.

– Главное дело-с – вы не стесняйтесь! Валяйте вовсю, и чем меньше на жизнь похоже, тем оно лучше… приятнее для сердца… Фантазии больше, а она производит в человеке вознесение чувства к небесам и этакое сладостное трепетание сердца-с… Отрывайте человека от жизни, – видите: он заглотался ей!

Наконец он оставил меня в покое, и я ушёл…

Но я пришёл домой уже не тем, чем вышел из дома. Мне кажется, что мне обрили сердце. Я страдаю бессонницей и ревматизмом. У меня разыгрывается тик и, кажется, скоро начнётся чахотка. В карманах она уже свирепствует, во всех. Я чувствую, что после этой беседы дни мои сочтены…

…А что, как этот парикмахер был единственным человеком, который меня читал?

Господи! И зачем на свете существуют читатели, когда с меня довольно одних издателей?

Красота

…Однажды мой приятель, сорокалетний хохол, всю жизнь игравший роль героя разных драматических коллизий, человек психически изломанный, всегда и ко всему относившийся с горьким скептицизмом, обременённый семейством в пять душ, с нервнобольной женой во главе, и работавший в управлении железной дороги чуть не двадцать часов в сутки за шестьдесят рублей в месяц, – однажды этот человек, которому, как видите, нелегко жилось, вошёл ко мне с такой улыбкой, какой раньше я никогда не видел на его смуглом, выразительном лице.

Всегда нервозный, всегда готовый оскорбительно острить над жизнью и людьми, поэт безнадёжности и суровый гонитель всяких грёз и мечтаний, которые он называл «телячьими сантиментами», он улыбался так мирно и радостно, так задумчиво и счастливо, что я предположил – наверное случился какой-нибудь переворот в жизни моего приятеля, – переворот, который облегчит его всячески стеснённую и трудную жизнь.

– Что случилось? – спросил я, сильно заинтересованный.

Он скользнул глазами по моему лицу, молча крепко тиснул мне руку, подойдя к дивану, лёг на него, закинув руки за голову, и глубоко вздохнул. Всё это было по меньшей мере странно и совершенно не походило на моего товарища. Он не был взволнован, скорее, он находился в том состоянии, которое зовут созерцанием и в котором так много чего-то очень близкого к полной утрате чувства бытия. Он лежал и, полузакрыв свои чёрные глаза, – обыкновенно холодные и недоверчиво прищуренные, а теперь мягкие и добрые, – как бы вспоминал что-то.

Моё любопытство всё более раздражалось его поведением.

– Ты откуда?

– Гулял… – однозвучно ответил он.

– С кем?

– Один…

– В горах?

– По городу…

Это решительно ничего не объясняло мне.

– Почему это ты такой… елейный?

Он строго и серьёзно взглянул на меня, должно быть, задетый моим насмешливым тоном, – взглянул и, отвернувшись к стене, просительно сказал:

– Оставь меня…

Я видел уже, что ничего не добьюсь от него теперь, и не расспрашивал его более. Пролежав полчаса, он встал, всё такой же радостно тихий и задумчивый, и, подойдя ко мне, спросил:

– Ты завтра вечером – дома?

– Да.

– Пойдёшь со мной гулять?..

Я кивнул головой в знак согласия, ожидая, что вот сейчас он расскажет мне причины его необычайного настроения. Но он взял свою шляпу, небрежно кинул её на голову, в шапке чёрных волос, уже сильно оттенявших серебро седины, и ушёл таким же загадочным, каким и явился, оставив меня в недоумении и несколько раздражённым странностью его поведения. Оставшись один, я долго старался догадаться, получил ли мой приятель повышение по службе или наследство? Или же, наконец, он нашёл человека, согласившегося издать его книгу «О степени влияния среды и условий на интеллект человека» – труд пяти лет, злой крик человека, который, чувствуя себя разбитым жизнью, проповедовал безусловное подчинение её суровым законам?

Я остановился на последнем и успокоился на этой догадке. И когда, на другой день, мой хохол пришёл ко мне, я уверенно спросил его:

– Ну что, издаёшь, наконец, свою книгу?

– Книгу? А я решил уже сжечь её для пользы человечества. Что ты это вспомнил о ней?

– Ищу ключа к твоему настроению…

– Ага! Чёрт играет на струне твоего любопытства. Натянул я её крепко, э? Ну-ну, пойдём гулять…

Мы вышли с ним на улицу полуазиатского города, в котором происходило всё это, и тихо пошли по панели, направляясь к Авлабару, одному из предместий. Было душно, раскалённые за день солнцем камни мостовой и стены зданий дышали зноем, все запахи, присущие большим скопищам людей, неподвижно стояли в воздухе, и его не освежали ни вода, бежавшая по канаве рядом с панелью, ни тени от пирамидальных тополей, росших по обе стороны улицы. Они вздымали свои острые вершины выше крыш зданий и, позлащённые заходившим солнцем, стояли, точно два ряда громадных факелов. По улице шли толпы людей, направляясь в городской сад на берег Куры, единственное место города, где было прохладно и где едкая известковая пыль не слепила глаз и не набивалась в лёгкие. Отовсюду нёсся гортанный говор; скрипя дверями, армяне запирали свои лавки, вдали гремела военная музыка, грохотали арбы и телеги, проезжая по избитой мостовой; откуда-то с горы лилась непрерывным, трепещущим ручьём раздражающая нервы, заунывно дикая мелодия зурны.

Город стоял в узкой долине между двух высоких гор; долину разрезала бешено мчавшаяся к морю Кура, и здания, толпясь между рекой и горами, казалось, лезли друг на друга, стремясь вырваться из этой ямы, полной зноя и пыли. Звуки, носившиеся над сдавленным городом, сливались все в один тяжёлый вздох, точно кто-то большой, притиснутый к земле, делал усилия подняться с неё и не мог. Мы молча шли, вдыхая пыль и лавируя в толпе, лившейся чёрным потоком по узкой панели навстречу нам. Темнело. Улица становилась уже, и в ней было душнее. Почти каждый дом был опоясан деревянной террасой, иногда двумя; издали они казались лепным узором на стенах, и теперь на них выходили из домов суетливые и шумные люди, вынося столы и свечи…

А высоко над всем этим расстилалась тёмно-синяя полоса неба, и уже звёзды загорались на ней, как бы перемигиваясь с огнями города.

Мы вошли в лабиринт узких и грязных переулков. Высокие, серые, каменные стены с редкими окнами, маленькими и защищёнными решётками из железа, сурово смотрели на нас, и пространства между этими стенами были точно каналы для стока по ним пахучей грязи и испорченного сырого и тёплого воздуха. Иногда мы проходили мимо тяжёлых, наглухо запертых ворот, и наши шаги вызывали лай и ворчание собак, скрытых за ними. Муэдзин где-то близко призывал к молитве, и над нашими головами плавал рыдающий тенор, задумчиво выпевавший молитву.

Мой товарищ ускорил шаги и возбуждённо схватил меня за руку. Чувствуя близость источника его нового настроения, я, ни о чём не расспрашивая, шагал по грязи вслед за ним, весь охваченный тоскливым чувством, навеянным на меня этими высокими стенами зданий, построенных на улицу тылом, с окнами, выходившими на дворы, пустынностью переулков, грустной молитвою муэдзина и фатализмом Востока, которым, как казалось мне, даже камни дышали.

– Стой! – вполголоса сказал мой товарищ.

Мы остановились пред маленькой нишей в стене. Очевидно, здесь была когда-то дверь во двор и её до половины заложили кирпичом. Против нас тоже возвышалась стена с балконом на высоте аршин восьми от земли. На балкон, маленький и не задрапированный с боков, а только покрытый сверху куском полосатой материи, вела стеклянная дверь. Против неё, в углу балкона, стоял мягкий стул с высокой спинкой, на перилах был небрежно брошен ковёр.

Я посмотрел на всё это и вопросительно взглянул на товарища.

– Погоди, – сказал он, толкая меня в нишу.

Мы тесно друг к другу поместились в ней, и я стал ждать, не желая думать о том, чего именно я могу дождаться, стоя в этом каменном ящике. Вокруг было безмолвно, небо над нами простиралось в виде синей дороги куда-то вдаль.

В щель двери на балкон прорвалась полоска света, скользнула по стене над нами и исчезла. Хохол толкнул меня локтем в бок:

– Смотри!

Обе половинки двери распахнулись, и в них появилась высокая и стройная фигура женщины. Она, закинув голову кверху, несколько секунд посмотрела в небо и что-то сказала по направлению к комнате. Свет освещал её сзади, и на сером фоне стены, в этом свете, вся в белом, широкими складками падавшем с её плеч до ног, она была фантастична. Овальное лицо её было видно нам только как белое пятно, и глаза на нём выделялись, как две большие тёмные точки. Это делало [её] ещё менее реальной, ещё более придавало ей сходства с видением, с тенью. Вот она подняла над головой руки, точно собираясь лететь… На её левое плечо упала густая прядь волос… Свет сзади её дрогнул и исчез; тогда мне показалось, что эта женщина, или тень женщины, стала меньше, как бы растаяла во тьме. Фон стены сгладил мягкие контуры её фигуры, и она стала только намёком на образ, который я созерцал минуту тому назад на том месте, где он стоял. Потом опять явился свет, и опять она ожила. Складки платья заколыхались на ней, она двинулась к перилам балкона, и они сопровождали её, как облако. В этот момент она напоминала мне чью-то картину – луна, в образе женщины, задумчиво и ласково улыбаясь, является из пышной стаи облаков на небе. Вот рядом с нею явилась ещё какая-то фигура в тёмном и стала гладить её волосы рукой, а они всё больше рассыпались по плечам этой женщины. Она посмотрела с балкона вниз и снова что-то вполголоса сказала, протягивая руку назад. Раздался ясный звон металлической струны, я вздрогнул, и, кажется, всё вокруг меня тоже вздрогнуло.

Женщина села на стул, свет падал на неё сбоку, и я видел её профиль, изящно очерченный, но как бы воздушный в этой странной обстановке. Тёмная фигура опустилась вниз, и ковёр, лежавший на перилах, скрыл её. В четырёхугольнике освещённой двери и на тёмной спинке стула голова женщины, несколько закинутая назад, выделялась ясно, и профиль лица как бы был окружён сиянием, исходившим от него. И её лицо казалось мне чудесно красивым, лицом феи, героини волшебной сказки, а вся она – воплощением грёзы, дивной грёзы восторженного и влюблённого поэта, явившейся в эти суровые и неуклюжие глыбы камня, на эту грязную землю, чтобы оживить и облагородить всё вокруг себя.

Я не чувствовал более ни удушливого запаха прелой грязи и не видел серых каменных стен, подавлявших воображение своей тяжестью и одетых тёплой, пахучей тьмой знойной ночи. Я позабыл о том, что в тёмном, каменном ящике мне было тесно и душно и что из стены, к которой я прислонился, мне в плечо впивался острый камень. Я всё смотрел на эту дивную женщину и больше ничего не хотел. Иногда она наклонялась вниз, и я боялся, что она уже не выпрямится и я не увижу её больше. Но она снова откидывалась на спинку стула, и я снова спокойно и без желаний смотрел на её чудный профиль. Тот, кто сидел на балконе у её ног, целовал её – я слышал эти жадные звуки, но не чувствовал в себе ни тени желания быть на его месте, понимая, что он едва ли видит её такой, какой вижу я.

И вот вдруг в воздух – и к нам вниз и вверх к небу – брызнули звуки струн, – я видел – это она играла на чём-то. Играя, она говорила, обращаясь вниз к своим ногам, говорила речитативом, и хотя звуки струн заглушали тембр её голоса, но он был так же чудесно красив, как и вся она. Струны дрожали то тихо и нежно, то вдруг их звуки становились громкими и смелыми. Казалось, что они сделали воздух чище и свежее и усилили ещё более во всём вокруг меня отпечаток благородной красоты, явившейся вместе с появлением этой женщины, красивой, как мечта. Всё стало как сон, – сон, освежающий душу… И от лица женщины, не иссякая, исходило сияние. В мечтательных звуках струн, тихо рокотавших задумчивую мелодию, высоко надо мной, на фоне неяркого, но красивого розоватого света, под синим небом над её головою, эта дивная женщина с каждым моментом становилась всё более прекрасной и фантастичной, всё далее увлекавшей меня от земли и её чувствований. Я стоял, боясь пошевелиться, храня моё очарование и наслаждаясь им, и мне казалось, что в меня вошло что-то новое, – новое понимание жизни и самого себя; что из всех чаш, которые я уже испил, – та, которую я пью теперь, только одна не содержит в себе ни капли земной грязи, только одна действительно чиста…

И вдруг – всё это исчезло. Исчез огонь – и профиль женщины потерял ясные очертания. Она встала и, вся белая, прозрачная, тающая от движений, исчезла в тёмном четырёхугольнике, откуда прежде исходил розоватый свет. Потом послышался резкий звук визга железных петель двери, дребезг стёкол, грубый звук запираемого замка.

– Всё, – сказал хохол, взяв меня под руку и выводя из ниши.

Не сказав ни слова друг другу, мы пошли с ним домой, и, только расставаясь со мной, он сказал:

– Завтра опять…

Но это было бесполезно говорить мне.

На другой день мы снова пошли, когда настало время, и снова провели часы, как во сне, и опять пошли, и так ходили почти в течение месяца, в продолжение которого смотрели на эту красавицу семнадцать раз.

Мы жили все эти дни как-то странно. Не говоря никому о нашем счастье, дни мы жили, как все, – с виду как все, – так же работали и о том же говорили. Но ни на один момент мы не забывали, что, когда наступит ночь, мы будем жить созерцанием дивной красоты, доступной только нашим глазам. Мы мало говорили о ней – зачем говорить о том, что недоступно определению словом, что постигается не умом, а чувством и, охваченное им, облагораживает его, как огонь, очищая кусок тёмной руды, вытапливает из него девственно чистое серебро… Хорошо нам жилось в эти дни, и высоко поднятыми над землёй чувствовали мы себя. Но однажды, когда мы были в нише и ждали, с балкона кто-то бросил в нас тяжёлый камень. Он ударился в стену над нашими головами и запорошил нам глаза кремнистой пылью. На другой день – мы нашли нишу заваленной разным хламом, и тёмная фигура, стоя на балконе в угрожающей позе, ожидала нас, размахивая рукой. Мы воротились назад, и опять вслед нам был брошен камень, обрызгавший нас грязью.

Долго мы жили воспоминаниями о ней, этой женщине, и всегда вспоминали с такой тихой, ласкающей душу грустью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю