355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 » Текст книги (страница 3)
Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:26

Текст книги "Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)

В Черноморье

 
Знойно. Тихо… Чудный вид!
Там, далёко, – море спит.
С берегов же в волны пали
Тени тонких миндалей,
И чинары в них купали
Зелень пышную ветвей;
И в прибрежной белой пене,
Как улыбка – эти тени, —
Как улыбка старых гор,
Чьи угрюмые вершины
Вознеслись туда, в пустынный,
Голубой небес простор,
Где суровый их гранит
От земли туманом скрыт.
 
* * *
 
Важно, молча и сурово
В бархат неба голубого
Смотрят главы старых гор,
Сизой дымкою объяты.
И пугают мысль и взор
Их крутые к морю скаты.
Им в дали небес не слышны
Вздохи волн и пены пышной —
Этот стройный плеск и шум,
Полный нежной, сладкой ложью,
Шум, притекший к их подножью,
Чтоб нарушить мир их дум.
Но, безмолвны и угрюмы,
Схоронили скалы думы
Глубоко в гранит сырой.
И, одеты облаками,
Так стоят они, веками
Тешась шумной волн игрой.
В мягком пухе нежной пены
Волны скалам, как сирены,
Что-то нежно так поют,
Но в ответ на их набеги
Тайн суровые ковчеги
Ничего им не дают:
Ни намёка, ни полслова,
Ничего из тайн былого…
 
* * *
 
Между камня выползали
Полусонные кусты
Роз, жасминов и азалий,
И кадили их цветы
Душной, сочною истомой
Небесам, объятым дрёмой,
Морю, серым грудам скал,
На которых чинно в ряд
Сели чайки и следят:
Не дарит ли их тот вал,
Что пришёл из дали зыбкой,
Золотистой, вкусной рыбкой?
 
* * *
 
Но седой, – на эти груды
Набегая, – им дарил
Только брызги-изумруды
И о чём-то говорил…
И, взмахнувши гребнем белым,
Вновь бросал движеньем смелым
Разноцветных брызг каскад.
А ему с вершины горной
Лысый гриф свой крик задорный
Вниз кидал… И вал назад
Уходил, кипя сердито,
О твердыни скал разбитый.
 
* * *
 
Моря даль – покрыта сонной
Дымкой нежного опала.
Глубиной своей бездонной
В волны небо там упало
И смешалось с ними странно.
Мягко эти два титана,
Оба полны южным зноем,
Грудь на грудь друг другу пали,
Обнялись, слились – и спали.
И не видным глазу роем
Там, по светлой синей выси,
Надо мной в ту даль неслися
Грез гирлянды…
В чудном сне
Сам я жил, – казалось мне…
 

Открытие. Из мемуаров современника

…Сегодня, после обеда, жена, – когда мы сидели с ней у меня в кабинете, – тревожно и ласково сказала мне:

– В твоих отношениях ко мне, Поль, появилось что-то странное. Ты иногда смотришь на меня так вопросительно… точно ждёшь чего-то от меня и хочешь узнать: когда же?.. скоро ли? И – потом ты стал как-то особенно внимателен ко мне… внимателен не как к женщине… этого я бы наверное не заметила… это так обыденно и привычно… нет, это опять-таки то же странное, спрашивающее и ожидающее внимание, как и твои молчаливые взгляды. Что с тобой? Меня пугаешь ты, Поль!

И, когда она сказала это, на её глазах блеснули слёзы – боязни и недоумения… Какая она чуткая!..

Я тоже испугался её вопроса и, как мог, – стал утешать её. На это пошло немного времени… – женщины во всём быстро утешаются, – и когда мне это удалось, то я с некоторым внутренним трепетом спросил её: не пыталась ли она объяснить себе как-либо моё настроение?

– Да, – сказала она и смутилась. – Я думаю, что ты недоволен тем, что… вот уже пять месяцев… как мы с тобой… муж и жена… а я… всё ещё…

Вся красная от стыда и волнения, она кончила свою фразу шёпотом и, закрыв лицо руками, свернулась рядом со мною на диване в красивый, мягкий комок – чувственную и шаловливо подстерегающую позу, из всех животных возможную только для кошек и женщин.

Сквозь тонкие, белые пальчики рук сверкали её чёрные глазки, и платье цвета морской воды окутывало всю её мягкими, пышными волнами.

Я объяснил ей моё настроение некоторым недомоганием, успокоил её и успокоился сам, видя из её слов, что она убеждена в моей любви и поэтому, при всей своей чуткости, неспособна понять, о чём именно я её спрашиваю, когда смотрю на неё. И мне стало жалко её. Потом я ушёл гулять, предупредив её не дожидаться меня, потому что я зайду в клуб. Она посетовала и отпустила меня с поцелуем, а когда я воротился, она уже спала.

…Я сейчас только отошёл от её постели, где просидел часа два, глядя на неё, эту маленькую женщину, мою жену.

Она лежит там на спине, полуприкрытая тонким одеялом, рельефно обрисовывающим все изгибы её тела, – лежит и улыбается сквозь сон, а вокруг её головы по подушке чёрным венцом раскинулись спутанные пряди её волос. Одна из них легла ей на плечо и на горло, другая на розовую щёку, несколько волосков заползли во впадину глаза, к длинным ресницам… и густой локон осыпал ей левое ухо. Вся она – такая красивая, соблазнительно свежая, и её кожа дышит острым, волнующим нервы ароматом женщины. В окно смотрит луна, на окне стоят цветы, и от них легли тени на ковёр около кровати… на стену за ней. Ночь так тиха и тепла… зелень первого летнего месяца ласково шепчет о чём-то и наполняет спальню сочным, тёплым наркозом, облекающим душу м ленивую негу…

Я – совершенно здоровый человек, может быть, несколько выше нормы впечатлительный, но здоровый. Впрочем, – прочь и оговорку, – может ли быть речь о норме в сфере восприятия впечатлений? Итак, я, здоровый человек, вот уже восьмую ночь провожу таким странным и смешным образом у постели моей жены, боясь дотронуться до неё и чувствуя, что, если я моей законной лаской потревожу её сон, – это оскорбит её и меня, хотя она и не поймёт этого оскорбления, а – как всегда – будет рада ему. С того момента, когда последний раз я, полный страсти, менялся с нею ласками, прошло тринадцать дней.

Что же случилось до этого времени?

Ничего особенного…

Всё шло так, как и должно было идти в первое время после свадьбы, хорошо, ласково, горячо. Мы любовались друг другом, наслаждались друг другом, и часто она, в восхищении, говорила мне, что никак не ожидала встретить в любви столько новизны и счастья.

Я всегда с полной готовностью и чистым сердцем подтверждал её слова.

И вот – вдруг откуда-то наплыла на меня тень, странная, холодная тень, обессиливающая чувство и изощряющая ум. В первый раз я ощутил её присутствие тринадцать дней или, вернее, тринадцать ночей тому назад.

Это случилось так.

* * *

Я воротился домой из клуба, возбуждённый и огорчённый разговором с одним знакомым. Говорили мы о жизни и её ехидной игре с человеком; эта тема всегда в конце концов дарит вас ощущением полного бессилия, одиночества и беспомощности.

И вот, войдя в спальню, где и тогда всё было так же вызывающе красиво, как сегодня, – я остановился у постели жены, чтобы прежде полюбоваться ею спящей, а потом уж разбудить её. Мне хотелось много говорить с нею ещё о этой жизни, которая ни над одним животным не смеётся так грубо, безжалостно и иронически и никого не преследует так беспощадно, как она делает это с человеком и преимущественно с лучшим человеком.

Я наклонился над спящей женой, чтобы поцеловать её в лоб, после чего она обыкновенно просыпалась, наклонился и залюбовался ею. Она же улыбалась во сне, и от лучей луны её лицо казалось мне прозрачным. Во всей её маленькой фигурке было что-то игрушечное, детское, и улыбка её была по-детски наивно хитра. Мне показалось сначала, что она не спит, а наблюдает за мною сквозь ресницы полузакрытых глаз, я уже хотел засмеяться над её маленькой хитростью, но она дышала так ровно, и я знал, что она неспособна притворяться так долго. Тогда мне стало жалко будить её.

«Зачем, в сущности, я разбужу её? Чтоб сообщить ей, как трудно жить?» – спросил я себя.

И мне показалось глупым и смешным будить человека для того, чтоб жаловаться ему на жизнь, – о сущности которой ни он, ни я не имеем ясного понятия…

«Поймёт ли она то, что я скажу ей?»

И, подумав, я должен был ответить себе: «Нет, не поймёт! Она слишком молода, свежа и неопытна для того, чтоб уметь углубляться в бездну тех дум, которые охлаждают душу и оставляют на ней болезненные пятна ржавчины, пятна тоскливого недоумения пред явлениями жизни. Нужно ли ей понимать всё это?

Нет! Зачем же? Что даст такое понимание? Очень редко уменье ориентироваться и избрать прочную точку в жизни – и всегда обессиливает душу.

И, наконец, – зачем я, именно я, который люблю её, свою жену, и имею несчастие знать жизнь ближе и более, чем она, – зачем я должен посвящать её в неприглядную и суровую суть происходящего пред нею и рассказывать ей о тех камнях и терниях, что лежат на пути человека, на его мучительно трудном, кровавом пути к неизвестному?

Мне выгоднее сохранить её, полуребёнка, возможно долгое время в этом состоянии свежести чувств и мысли, в состоянии приятного полусна её души, так горячо чувствующей и так много верующей. Пусть она понимает меньше, это даст мне возможность наслаждаться ею долее, как цветком.

И если я захочу, – могу доставить себе тонкое удовольствие подливать в светлую влагу её чувствований капельки тёмного скептицизма, капельки острой горечи понимания. Она будет постепенно вянуть, а я буду наблюдать это и наслаждаться моей маленькой местью жизни, которая отравила меня.

Я отравлен, – и вот отравляю сам, отравляю ценное, ещё не жившее существо… Наношу убыток жизни, лишая её энергии, которая служила бы её целям, если б я хотел этого».

И тут я снова протянул руку, чтоб разбудить жену.

* * *

Но… почему-то я снова откинулся на спинку кресла и, глядя в лицо жены, стал думать – теми странными думами, которые так трудно отличить от ощущений. В моей голове как бы катилась густая лавина чего-то, бросавшего на душу мне плотные тени. Было скучно мне. И долго я не мог добиться ясности и связи моих дум.

Но когда добился, – мне стало холодно и страшно. Всё, о чём я думал, отлилось в твёрдую и резкую форму вопроса: люблю ли я свою жену? Тогда я встал, отошёл к окну и, прислонясь лбом к переплёту рамы, стал смотреть в сад. Он весь утопал в лунных лучах и тенях. И он молчал сосредоточенным молчанием существа, созерцающего тайны и уже много разгадавшего их.

«Жена…» – повторил я про себя и почувствовал, что это коротенькое слово, такое простое и, казалось бы, ясное, – звучит так холодно и ровно ничего не говорит ни уму, ни сердцу.

Таких звуков – много, они рождаются и умирают, не оставляя за собой ничего. Жена?! – Есть даже что-то рабски пошлое в этом.

Мы привыкли думать, что понимаем наши слова, и мы обманываем себя этой привычкой, – душа слов, значение их темны и незнакомы нам.

«Итак, – люблю ли я жену?» – спросил я. Я любил её глаза, её поцелуи и улыбку, её голос и жесты и ещё много таких мелочей и, пожалуй, всю её в этих мелочах. Но без них, как человека и живую душу, как сознание и загадку, как вечно вибрирующий в ответ на впечатления тонкий, чуткий, гармоничный инструмент? Любил ли я её такой?

Я не мог сказать себе, что искал в ней всё это – искал и желал найти… Мы встретились… Она, живая и бойкая девочка, понравилась мне более других, мне же тогда жилось так скучно и тяжело, и я подумал, что, может быть, ничего не проиграю, если женюсь. Я заинтересовал её собой и ощутил в себе желание быть горячо обласканным ею.

Заставил её немного пожалеть себя. Это так просто – заставить женщину пожалеть себя. Особенно теперь, когда мужество в мужчине так же редко, как и женственность в женщине. Но, утратив много женственности, женщина всё-таки не разучилась жалеть – и в настоящее время любовь женщины – почти вся – сожаление к мужчине… слишком нищему духом и слабому телом для мужчины.

…Я всё забываю о главной теме…

Ответив на этот вопрос, я поставил себе другой…

«Что она любит во мне?» На это мне было труднее ответить, ибо поистине – будь я на её месте, будь я вообще женщиной, я не думаю, что мне удалось бы найти что-нибудь положительное и сильное, что-нибудь достойное внимания в человеке таком, как я… кроме разве способности думать какими-то бесконечными спиралями, увлекающими мысль куда-то в пропасть без дна и без намёка на свет.

Но у женщин такая несчастная логика…

Порешив на этом с вопросом о её любви, я спросил себя ещё раз:

«Зачем, на что мы нужны друг другу, раз мы чужие, незнакомые люди?»

И тут я понял, что не люблю жену, ибо когда бы я любил её хоть немного, – я не в состоянии был бы так спросить себя… Мне стало холодно…

Что же будет дальше, когда она поймёт меня? Что будет с нею тогда? И как скверно, скучно будет мне! Сколько, наверное, будет слёз, сколько бесполезного, острого, рвущего нервы, отравляющего жизнь! Она вообразит себя сначала обманутой, потом мученицей долга, потом станет искать утешения и… заведёт себе любовника… Фи!..

Я снова подошёл к ней. Она всё спала, крепко, беспечно, и всё улыбалась мило, как дитя. Но теперь она не будила во мне тех приятных чувств, что были обязательны так недавно… ещё вчера.

Я смотрел на неё и спрашивал себя:

«Зачем мне она, эта игрушка? Искать ли мне единения с нею теперь, когда я знаю, что его нет? Возможно ли оно для нас с ней… и вообще для людей возможно ли оно, это пресловутое «слияние душ», это понимание друг друга?.. Единство интересов? Ба! Мы не сойдёмся на этой почве. Я хотел бы, чтоб меня ничто не задевало, я хочу покоя – вот мой единственный интерес».

Я ещё не прочь думать… но жить – нет, благодарю! Я уже жил лет десять и знаю, чего это стоит, жизнь – после двадцати пяти лет – это прогрессивная утрата сил, желаний, воображения… всего лучшего, в чём именно и есть жизнь. Ты создан для чего-то и должен делать что-то.

И всё, что бы ты ни делал, – должно, во-первых, согласоваться с существующими в данный момент моральными рамками, всегда достаточно тяжёлыми и тесными для того, чтоб раздавить человека, а во-вторых, все эти твои деяния очень мелки, очень скучны, очень пошлы.

Ибо ты – не гений…

Итак, значит, это дитя, моя жена, в один прекрасный день спросит меня, люблю ли я её, и с этого прекрасного дня у нас начнётся прескверная жизнь.

Как же всё это назвать? Ошибкой? Недоразумением? Не знаю, право… Между прочим, всегда почти и, кажется, всеми делается именно так – женятся, потому что влюбляются, узнают друг друга и разочаровываются, затем начинают «влачить существование» – что и называется семейной жизнью… Влачат существование те, у которых в душу вбит этот гвоздь, называемый долгом, те же, что поумнее, – разбегаются в разные стороны с хорошей памятью в виде тоски о времени и злобы друг на друга. И то и другое – неизречённо скверно.

Но «всё это фи-илософия, братец», как говорит один мой знакомый. А действительность – вот она – я боюсь моей жены, как человека, который принесёт мне в будущем много горя и беспокойства…

И теперь я смотрю на неё и думаю:

«Вот человек, который скоро заявит о своих правах на моё внимание к нему и на весь мир моей души… Станет рыться во мне, изучать меня, следить за мной, думать обо мне, и всё это затем, чтобы узнать, – что есть я. Я же сам так смутно представляю себе то, что есть моё «я».

И мне кажется, что, когда детские глазки моей жены смотрят в мои глаза, – они пытаются проникнуть в бездонную яму, полную едкого тумана.

И мне жалко немного мою жену, она испортит свой ясный взгляд на человека и жизнь, рассматривая своего мужа. Я знаю её мнения обо мне, – она считает меня очень оригинальным, очень тонким и умным человеком.

Дурочка…

Я немного циничен, кажется? Ну, что ж?! Право, это не важно. Да и ничто не важно для человека, кроме веры в себя. И, в сущности… всё это гораздо более смешно, чем грустно. Да… И всё-таки я смотрю на мою жену и жду… её приговора? Нет, конечно! Ей ли судить меня? Но я жду дня, в который женщина почувствует себя человеком – то будет, чёрт возьми! – и заявит своё право на мой внутренний мир.

И начнёт хронически портить мою жизнь.

А в конце концов она, наверное, сама погрязнет в трясине тоски, смутных желаний, неясных идей… и скептических экскурсий в область души мира, души своей, души своего мужа… Ха-ха… тоже и её ждёт кое-что!..

…Ах, кажется, что я скоро начну понемногу ненавидеть её, мою милую жену… так сладко спящую пока женщину…

…Уж хоть бы она никогда не просыпалась больше, что ли!

Несколько дней в роли редактора провинциальной газеты

Прекрасная тема для остроумных людей
(Перевод с американского)

Судьба вообще очень неблагосклонна ко мне, но всё-таки я не ожидал, что она сыграет со мной такую скверную штуку.

Я вступил в жизнь – в активную жизнь – учеником маляра, затем пёк булки, писал иконы, пас лошадей, копал землю для разных надобностей, – между прочим для покойников, – был крючником, ночным сторожем, корчевал пни, был садовником, испытал ещё много свободных профессий, везде чувствовал себя более или менее не на своем месте, дожил до такой степени выносливости, что стал считать безделье утомительнее труда, нажил себе «нервы», боль в груди, некоторый житейский опыт, ещё несколько неприятных вещей, – наконец, однажды вдохновился, нечто смело написал, робко снёс в редакцию, меня благосклонно напечатали, мне это понравилось, я решил остановиться на этом труде, близко родственном по своей сущности к корчеванию пней, – занятие, к которому я всегда питал особенную слабость, – решил и – стал провинциальным литератором.

И успокоился на этом, не порываясь больше никуда, убеждённый, что пост литератора обеспечивает голодную смерть не хуже и не менее, чем всякий другой пост.

Мне очень нравится быть литератором: ты пишешь, а тебя читают, и хотя ты не знаешь, каковые отсюда вытекут результаты, но, при некоторой наивности, вправе полагать, что они будут очень почтенны и солидны; а если природа позабыла наделить тебя скромностью, то ты можешь даже и мечтать о том, например, что люди тебя послушают и, согласно твоим советам и доказательствам, станут относиться сами к себе и друг к другу внимательней и благородней…

Я лишён этих удовольствий, – жизнь темна, я довольно потолкался в ней, и крылья моей мечты сломались.

Это очень печально, ибо преждевременно. Но я взялся за гуж литератора с благими намерениями и с успокаивающим убеждением, что ведь могло быть и хуже… Я наивно полагал, что мне не будет хуже, чем было. И вот однажды, поутру, я встал с постели редактором газеты.

Сначала я ничего не почувствовал, кроме некоторого лестного ощущения, и, преисполненный сознанием важности возложенной на меня задачи и крупного общественного значения моего как руководителя органа, имеющего целью влиять на общественное мнение, – отправился в редакцию…

Но уже дорогой я подумал – как же я буду руководить общественным мнением, в которую сторону позволено направлять его, где оно у нас есть, и знаю ли я, в чём оно выражается?

«Мне нужно прислушаться к голосу публики», – решил я и по дороге стал прислушиваться.

Но голоса не услышал – была какая-то разноголосица и этакое туманное мычанье, хотя и близко напоминающее человеческую речь, но без всякого намёка на гражданственные звуки.

Два, по внешности, вполне приличных господина рассуждали так.

Один горячо спрашивал:

– Да ведь он украл общественные деньги?

– Растратил, то есть, – спокойно поправлял другой.

– Ну, всё равно… всё-таки виноват он?

– Нет!..

– Как?!

– Так!

– Да ведь это преступление?!

– Нет, увлечение… несчастное увлечение…

– Да деньги-то крестьянские пропали?

– Пропали!

– Ну, так как же?

– Э, брат!.. это ригоризм у тебя. Нужно быть мягче, вдумчивее, гуманней…

– А у тебя отсутствует инстинкт общественности. Да! Общественный интерес выше…

Мне показалось, что человек, утверждавший, что растрата есть преступление… жалеет, что ему самому не удалось растратить, и потому так зол и строг, а его противник уже растратил, боится быть открытым и потому так человеколюбиво мягок…

Чтоб окончательно не убедиться в этом, я не стал больше слушать – и прошёл дальше…

Но мне не везло… Везде, где я видел двоих, я слышал два мнения… а иногда даже три и более. Это противно логике, но русскому человеку, очевидно, нимало не противно…

Мне стало немножко скверно, и я от души пожалел о том, что забыл справиться у старого редактора о цвете, форме и направлении общественного мнения, которым он руководил до своего отъезда в отпуск. Не имея представления – по неопытности моей – о том, каково оно у нас – это общественное мнение, – я готов был предположить, что оно тоже уехало в отпуск из русской жизни. Но в это время мне в глаза бросилась спокойная фигура полицейского, а в голову вскочила одна преоригинальная идея. Я подошёл к нему…

– Послушай, служивый, – сказал я… – Не знаешь ли ты, какое у нас сегодня общественное мнение?

– Время? – переспросил он.

– Нет – мнение… Знаешь – разговор… О чём и как говорят…

– Говорят? Про цирк говорят…

– Ну? Что же именно?

– Говорят – очень интересно! Во-первых, ломка… а потом – можно корову выиграть… али самовар…

– Нет, это не то…

– То самое… Оно и есть… Уж нам это известно, мы за непотребством и безобразием обязаны следить… публичные развлечения нам известны.

Нет, он, очевидно, не понимал меня…

И, в смущении, я направился в редакцию, думая, что, может быть, по старым номерам газеты мне удастся определить вид и суть существующего общественного мнения, а также и направление, по коему я должен буду его вести…

В редакции меня ждал некто, очевидно, забывший в этот день вымыть руки, выбрить лицо и почистить костюм. В правой руке у него была палка, в левой рукопись, и на одном усе висело перо какой-то птицы…

– Имею удовольствие видеть нового редактора? – очень басовито, но вежливо осведомился он. Я убедил его в этом.

– Пр-ринёс р-рукопись… одну… Ррекомендуюсь – брранд-майор в отставке – Терсит… впрочем, наплевать! Здешний обыватель… свой дом на Грязной улице… но это чепуха! Учился в гимназии… четыре класса… служил… познал несправедливость… и вот принёс вопль оскорблённого сердца… Выпиваю и в пьяном виде – дерусь!

Я не смел сомневаться во всём этом, осторожно взял его рукопись, весом не более двух фунтов, и сказал, что – прочитаю её… непременно…

– Д-да… буду обижен, если не прочитаете. Прежний редактор ничего не понимал в литературе… Трижды я приходил и предлагал ему: «Печатай!» – «Нецензурно», говорит. – «Сокращу!..» – «Всё равно нельзя». Раз даже смел сказать мне, что выгонит вон. Хотел его бить… но он осторожен…

– Вы… бьёте редакторов, которые… отказывают вам в помещении ваших произведений? – осведомился я, чувствуя, что это высоко интересно для меня.

– Всегда! – кратко и внушительно сказал он. – Бью и публично изрыгаю на них хулу.

Заслуживают! Двенадцать лет тому назад написал вещь – и не могут напечатать! В двадцать редакций посылал, наверное, – и – ни одна! «Братья-писатели!» и так далее…. Нужно поощрять таланты, а вы, редакторы… чёррт!

– Я прочитаю… я вот сейчас возьму и прочитаю… – умиротворяюще произнёс я.

– Подожду… – И он сел на стул, грозно насупив брови.

– Нет, знаете что? Вы лучше идите…

– Куда?

– Домой… или куда вам угодно…

– Как эт-то понимать? а? Хорошо, не бойся – пойду… а ты мне дай двугривенный в счёт гонорара…

Я дал ему два пятиалтынных, и он ушёл. Я отёр пот со лба и посмотрел на рукопись. Она была довольно сильно потрепана и называлась… «Взгляд на мир с высоты каланчи. Откровенно философский взгляд на вещи, предметы, факты и события, а также и очерки из быта местной жизни и всякая всячина общежития, изложенная в форме отдельных сцен и в трёх отделениях. Часть (отделение) первое… Сверху вниз. Взгляд высокопоставленного человека на низшие потребности людей и необходимость их».

Я отложил «Взгляд» в сторону, чувствуя, что сразу, с первого дня, мне не по силам чтение таких мудрых вещей…

Пришёл хроникёр и мрачно заявил, что хроники нет.

– То есть – это как же?

– Событий нет…

– Но ведь в городе случилось же что-нибудь за сутки?

– Ничего не случилось. Никто не удавился, не утопился, ниже иным родом покончил с собой. Привыкли все к такой жизни… Живут, живут и привыкнут… Не только по собственному почину не умирают – силком не заставишь.

– Но ведь за сутки в чём-нибудь да выразилась же общественная жизнь! – огорчённо воскликнул я.

– Ничего нет… Ни драк, ни краж, никакого озорства. Ничего…

– Да, может, хоть лошадьми переехали кого ни то?

– Говорю вам – нет. Знал бы уж…

– Как же мы без хроники? а?

– Да я чего ни то напишу…

– То есть?

– Выдумаю какое ни то событие…

«Да… вон оно что! Значит, для оживления зеркала жизни газете иногда события-то выдумывать приходится», – сообразил я и в душе восхитился человеческой находчивостью…

Вошла барышня… Совсем молоденькая барышня, с бумажной трубочкой в руке. Она вошла и, покраснев, остановилась у двери.

Я спросил её, что ей угодно.

– Я, видите ли… написала стихи…

И она уже так покраснела, что мне даже стыдно стало чего-то. Я начал, как мог, утешать и ободрять её, говоря, что пусть она не смущается – нынче это поветрие, все ныне этим грешат, и что, в сущности, если говорить объективно, так поступок не особенно зазорен и даже может быть прощён ввиду её молодости. Пусть она доверится мне, – я не буду строг.

Грудным ребёнком я сам писал стихи «к ней…»

И даже пробовал трагедию.

– Ах! – сказала она тогда и подала мне свою бумажку…

 
Крылья ночи Мне на очи
Тёмный бросили покров;
Засыпаю
И мечтаю
Про объятья, про любовь…
 

Читал я и смотрел на неё. А ей было лет так около тринадцати. Увы! скорбно в такие молодые годы испытывать неудачи… и разочарования! Но она испытала их…

Виноват в этом я… Думаю всё-таки, что я не до смерти убил младенческую душу…

Потом принесли ещё стихи. Тоже девица, но уже лет на тридцать старше первой.

Она была одета в розовое платье, а её стихи начинались словами:

 
О, сколь в душе моей сокрыто страсти бурной.
И сколько в голове надежд на счастье чада!
 

Зубы у неё были чёрные оттого, очевидно, что чад надежд, переполняя голову, выходил из неё через рот…

Потом ещё пришли длинные стихи в клетчатых брюках и в жёлтых башмаках. Очень странные.

Потом явилась поэма в серенькой кружевной накидке. Ещё по почте получено четыре пакета стихов. Наконец я разделался с ними и взялся за корреспонденции. Корреспонденции были разные.

Большинство из них были длинны, безграмотны и таинственны – никак нельзя было понять, о чём они именно трактовали. Некоторые были кратки, ясны и грамотны – но в силу этих причин неудобны для печати. Были также серенькие корреспонденции, кисло-сладкого характера и невинного содержания. Мне, по неопытности моей, самыми удобными для газеты корреспонденциями показались краткие, ясные и грамотные. Их я решил сдать в набор. Хроникёр преподнёс несколько событий. Подкинул трёх младенцев, обличил мостовые, пустил в городскую пыль несколько стрел остроумия и полил всё это водой пространного рассуждения о женщине, покончившей с собой самоубийством. Вышло очень хорошо.

Затем я прочитал фунтов тридцать беллетристики. Несмотря на лёгкость содержания, она довольно сильно подавила мой дух, и точно я болотной воды напился – так неловко было мне.

Потом пришёл некий почтенный человек, просивший обличить своего соседа, удивительного мерзавца, убившего у него камнем курицу. Я отказался от обличения, ссылаясь на его голословность. Тогда он ушёл, обещая мне подтвердить факт трупом курицы, который он завтра готов принести в редакцию.

– По моему мнению, – сказал он мне на прощание, – долг прессы в том именно и заключается, чтоб доводить до сведения общества факты такие вопиющие, как вот этот, и защищать обывателя от злодейских посягательств на жизнь его домашних животных. Я, милостивый государь, человек семейный.

Мне его взгляд на задачи прессы показался несколько односторонним, и я задумался по поводу его. Но в то же время мне льстило то, что вот обыватель обращается к прессе и ищет у неё защиты. Значит, он доверяет ей и считает её в некотором роде силой. Это хорошо.

Пришёл человек с желчным лицом и с опровержением.

– Это вы и есть редактор? – кислым тоном спросил он… – Вы… ну да… теперь я понимаю, каким образом в вашей газете печатается разная голословная чепуха. Вы слишком молоды для ответственной роли редактора… вот что, милостивый государь! В одном из номеров вашей газеты было напечатано скандальное сообщение о том, что я будто бы прибил свою горничную.

Какой дурак сообщил вам такую чушь? Удивительно! Она сама меня прибила туфлей, моей же туфлей и отшлёпала, – каков цинизм, а? Но как бы то ни было – я её или она меня – это не важно… важно вот что: с какой это вы стати взяли, что мои отношения к горничным подлежат контролю прессы? а? Да вы понимаете, что я с вами могу за это сотворить? У меня, батенька, т-такие связи, что если мне цыкнуть, так вас в двадцать четыре часа…

– Позвольте, но ведь сообщение сделано на основании полицейского протокола… – заметил я.

– А вам какое дело до этого?

Я стал убеждать его, что мне есть до этого дело, ибо это рисует нравы.

– Задача прессы, государь мой, не в том, чтоб рисовать что-то такое, а в том, чтоб проводить в жизнь идеи добра, справедливости и благородства. Да. Вот вы этого не знаете, а берётесь за редакторство.

Я возразил, что не считаю драку с горничной туфлями благородной дракой и…

– А что же, на шпагах мне с ней драться? – сердито и ядовито спросил он.

Я сообщил ему, что, на мой взгляд, вовсе не следует драться, а…

– Вы ничего не понимаете в житейских отношениях! Ваш долг – восстановить истину в её первобытном виде…

Тогда я спросил его, какова она была, эта истина, в первобытном виде, но оказалось, что в этом виде её нельзя было напечатать, не нарушая устава о благопристойности, о чём я и заявил ему.

Тут он обругался и убежал, сильно хлопнув дверью.

У меня уже немножко кружилась голова, когда явился человек, заявивший, что он есть не кто иной, как убийца курицы.

Я сделал строгое лицо.

Оказалось, что курица была возмездием за ухо, оторванное сыну убийцы собственником курицы. Затем оказалось, что долг прессы – защита детей с оторванными ушами.

Я принял это к сведению.

Всё это мне нравилось – я видел, что обыватель признаёт прессу, даже говорит о её долге. Голова побаливала…

Пришёл очень приличный и весьма любезный человек. Он раскланялся, сел, высморкался и начал:

– Я к вам, господин редактор, с просьбой о некотором одолжении. Видите ли, в чём дело: принесут вам тут одну инсинуацию на меня, плод творчества некоего туземного писаки… Будет он там распространяться о том, что у меня недочёты и что я будто бы… употребляю средства Общества на устройство пикников. Не верьте и не помещайте… Ложь из зависти. Пикники, действительно, люблю, вот скоро устраиваю ещё один и буду почтительно просить вас принять в нём участие. С весёлыми дамами, с шампанским… превесело будет, чёрт возьми!.. Пожалуете?

Ах, какое милое, простосердечное отношение к прессе! Как ошибаются те, которые утверждают, что обыватель и пресса – непримиримые враги!

– Знаете, – продолжал он, – моё мнение такое: долг прессы – стоять как можно ближе к жизни и её интересам… Жизнь – это каждый из нас. Знаете, как говорит Гейне, «человек – это вселенная, под каждым гробовым камнем погребена целая всемирная история». Я вселенная, вы вселенная, он вселенная, – таким образом, интересы прессы – интересы каждого из нас, и наоборот, – верно? Значит, вы должны защитить мои интересы, правильно?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю