Текст книги "Дюма"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
Глава четвертая
ТОРЖЕСТВА И АРЕСТЫ
Основная масса национальных гвардейцев была за «сильную руку» и «устои», но артиллерия – особая часть: поступали туда люди с высшим образованием, а теперь собрались отпетые революционеры, включая Кавеньяка, Бастида и Араго. Командовал ею назначенный Лафайетом генерал Жубер, потом Луи Филипп назначил графа Пернети. Было четыре батареи (в первой служил Фердинанд Орлеанский, теперь наследник престола), Дюма записался в четвертую, где было много знакомых врачей и художников. Задача – охранять Пале-Рояль (Луи Филипп, подчеркивая, что он не такой, как прежние короли, сидел там, а не в Тюильри) и парламент. Казармы – в Лувре, трижды в неделю учения с 6 до 10 утра, дважды в месяц стрельбы; на сборах говорили о политике. «Артиллерия была республиканской, особенно вторая и третья батареи. Первая и четвертая были более реакционны, но и там набралось человек 50, на которых можно было рассчитывать». Правда, как писал Дюма много лет спустя, рассчитывать им всем было не на что: «После политических перемен наступает реакционный период, когда материальные интересы преобладают над всем и каждый думает о себе, а правительство этому потакает… Спекулянты и жулики расталкивают друг друга… невозможна никакая деятельность честных людей, все заранее одобряют все, что сделает правительство. Словно дух, который время от времени вдохновляет народы на свершения, рассеялся в небе… Слабых это приводит в отчаяние, но сильные верят и ждут…» Ждать приходится долго: 10, 15, 20 лет, а молодежи хотелось сразу.
11 августа Луи Филипп сформировал правительство в основном из тех, кто подарил ему корону: Лаффит, Жерар, Перье. Но взгляды у этих людей были разные: одни за конституционное правление «как в Англии», другие за то, чтобы все было «как при настоящих королях». Министром внутренних дел и главой кабинета стал 43-летний Франсуа Гизо (1787–1874), депутат (они могли одновременно быть министрами), юрист по образованию и историк по профессии, как Тьер, но более серьезный; сторонник реформ, ненавистник революций, он критиковал политику Карла, Луи Филипп его устраивал, республиканскую партию он называл «отвратительным чудовищем, которое дерзает выставлять напоказ свое безобразие». В конце сентября молодежь, не смирившаяся со «сливом протеста» – Кавеньяк, адвокат Юбер, Франсуа Распай и такой левый, что был левее Ленина, Огюст Бланки, – объявила о создании «Общества друзей народа». Уголовный кодекс, как мы помним, собираться больше двадцати человек запрещал; «Общество» не насчитывало двадцати, но 2 октября Гизо издал приказ о его роспуске.
Кавеньяк готовил заговор – Александр был в этом уверен. Он пытался с ним поговорить, но тот не раскололся. «Я всегда подозревал, что они проверяют меня… Во всяком случае, Кавеньяку было достаточно прийти и убедиться в моей лояльности», – писал он с грустью. Никто не хотел посвящать его в заговор, даже друг Биксио: «Я так и не сумел понять, участвовал ли он в какой-то организации…» Почему его отвергали? Он был штатский, «интеллигентишка», но Этьен Араго, Распай, доктора Тибо и Биксио – тоже… Возможно, считали мягким, нерешительным и к тому же болтуном… А он все запоминал, изучал: в мемуарах содержится полный обзор прессы того времени, в том числе религиозной. Ведь во многом все случилось из-за того, что Карл переусердствовал с религией; как теперь? Он с восторгом писал об аббате Шателе, выступившем с проектом отделения французской католической церкви от Рима, предлагавшим церкви изучать «законы природы», об аббате Ламенне, провозгласившем свободу совести, печати и обучения. В ответ на это «вопль вырвался из сердца церкви, но возглас не радости и восхищения, но ужаса. Они боялись умных людей…».
Лучшее, что сделал новый король, – отменил цензуру; 6 октября во Французском театре начали репетировать «Антони» с Марс и Фирменом. «Одеон» репетировал «Наполеона», императора играла восходящая звезда (и участник июльских событий) Фредерик Леметр. Автор разрывался: «В Одеоне каждому нравилось его дело, и все от директора до суфлера старались помочь мне, тогда как в Комеди Франсез всем не нравились их роли и все мешали автору и его работе… однажды утром мне предложили выбросить второй и четвертый акты… Меня охватило такое отвращение к моему детищу, что я уже был готов его уничтожить; я дошел до того, что считал „Наполеона“ художественным произведением, а „Антони“ – вульгарной поделкой».
Личная жизнь тоже была сложная, путаная. Мелани, узнавшая о Белль, слала угрожающие письма, он клялся, что с той все кончено. Мелани не верила и, вернувшись в середине октября в Париж, устроила разлучнице сцену. Называла Александра негодяем и совратителем и 22 ноября 1830 года составила предсмертное письмо: «Если Вы будете присутствовать при моей кончине, Ваши уста, вместо того чтобы покрыть меня поцелуями, произнесут горькие слова упрека, и слова эти лишат меня покоя и там. Сжальтесь, на коленях прошу Вас о милосердии, – иначе Вы не человек…» Доктора Валерана, знавшего о романе, просила: «Я хочу получить от него, до того как он покинет меня, стихи, пряди волос нашего ребенка… шею мне пусть обовьют нашей черной цепочкой… Я хочу, чтобы его часы и наш перстень положили мне на сердце…» Жалко женщину, и чувства ее понятны, но такую сентиментальность вынесет редкий мужчина. Дюма пришел к ней, она обещала не кончать с собой, он обещал прийти еще и не пришел. Снова душераздирающие письма. 10 декабря: «Я буду для тебя всем, чем ты пожелаешь. Я ни в чем не буду стеснять твоей свободы: ты будешь дарить мне лишь то, что повелит тебе твое сердце, ты никогда не услышишь от меня ни слова упрека, ты не будешь знать ни ссор, ни капризов и будешь счастлив» – и тут же условие: порвать с Белль. Но Белль его устраивала – веселая, хороший товарищ, не «грузит» – и к тому же была беременна…
Главные разногласия в верхах той осенью касались не внутренних, а внешних дел. Франция подала Европе пример: в августе Южные Нидерланды провозгласили себя государством Бельгия, просили помощи, либералы в парламенте (перевыборы назначили на 1831 год, а пока заседали те, кого разогнал Карл X) – Лафайет, Одийон Барро – считали, что надо помочь (тем более что была возможность сделать королем Бельгии одного из сыновей Луи Филиппа), правые – Перье, Гизо – были против. В ноябре Польша восстала против России, Лафайет, глава «Польского комитета», взывал к совести депутатов – нельзя не подать руку тому, кто так страшно угнетен, – его никто не слушал. (Бельгия управилась сама, и 20 декабря ее независимость была признана.) Эти дела больше волновали политиков, обычные горожане жили ожиданием суда над экс-министрами. Продолжались требования смертной казни (800 убитых, не забудем, не простим), тюрьма под усиленной охраной, Гизо боялся новой революции. Процесс начался 15 декабря в Люксембургском дворце, толпа в зале, толпа на улице (вообще на громкие процессы, поскольку о них нельзя было прочесть в Интернете, ходил весь Париж). Национальная гвардия получила приказ охранять дворец, гвардейцы, освободившиеся с дежурства, шли в зал заседаний, Дюма был на всех. «Все чего-то ждали. Мы не знали, чего конкретно, но были наготове. Несколько раз мы собирались, чтобы прийти к какому-то решению, но решили только, что в случае чего соберемся у Лувра, где хранилось наше оружие, и будем действовать по обстоятельствам». Лафайет, благородный и расплывчатый как всегда, призвал к спокойствию. «За этим последовало странное возрождение популярности старого генерала; страх заставил его врагов петь ему похвалы со всех сторон…»
Заседание 20 декабря, на котором Дюма был, прервалось страшным шумом на улице, зрители выскочили из зала, кругом паника, все орут: «Смерть министрам!» – началось?! Он с несколькими артиллеристами помчался в Лувр. «То и дело попадались люди, которых мы встречали на баррикадах, и спрашивали, будем ли мы за них, если они пойдут брать Пале-Рояль, как брали Лувр. И мы пожимали им руки и глядели им в глаза, и они кричали „Артиллерия с народом!“». Кроме артиллерии, однако, никто бунтовать не собирался. Полковник Монталиве запер арсенал, день прошел в попытках туда вломиться (Кавеньяк в конце концов достал немного оружия), ночь – в разговорах. Говорили, что людей на улицу вывели какие-то заговорщики, но они хотят Наполеона Второго, а кому он нужен? Народ походил, пошумел и разошелся. (Никакие заговорщики его не выводили, просто процесс всех очень волновал, а единственным способом что-то узнать, если невтерпеж ждать газет, было выйти на улицу.) 21 декабря – вынесение приговора, люди волнуются, каждые пять минут слухи: министров казнят, министров отпускают… В полдень вышел Лафайет, объявил: пожизненное. (Через несколько лет министров помилуют.) Опять крик, вой, генерала чуть не разорвали, артиллеристы заслонили его. «В этот момент орудийный залп прогремел в воздухе, словно молнией поразив всех. Это был знак, которым Монталиве сообщал королю, что министры не будут казнены, но мы подумали, что это сигнал наших товарищей в Лувре; мы бросили генерала и, размахивая саблями (которые не были настоящим оружием: король не доверял своей охране, „огнестрел“ хранился под замком. – М. Ч.), помчались через Понтонный мост, крича: „К оружию!“ Слыша эти крики и видя наши сабли, люди расступались перед нами и тоже пускались куда-нибудь бежать, вопя: „К оружию!“».
В Лувре собралось 600 артиллеристов, но штурмовать Па-ле-Рояль не пошли, так как прошел слух, что остальным частям Национальной гвардии приказано их арестовать. Ночью ждали штурма, Дюма попал на дежурство с Мериме, болтали о драматургии, наутро 22 декабря вышло обращение Лафайета: он благодарит Национальную гвардию, за что – непонятно. Артиллеристы разошлись и узнали, что ночью в городе были беспорядки, в основном студенческие. 23-го палата благодарила студентов Политехнического «за лояльность и благородство, проявленное ими в поддержании общественного порядка». Возмущенные студенты заявили, что никакого порядка они не поддерживали, а совсем наоборот. Арестовали 89 студентов, но через день выпустили. Король, рассыпавшись в благодарностях Лафайету, в тот же день снял его с поста командующего гвардией и назначил себя. Несколько офицеров подали в отставку – освободилось место одного из двух капитанов четвертой батареи. Выбрали Дюма: он горевал о Лафайете, но был рад за себя, на новогодний прием для гвардейцев в Пале-Рояле надел новый мундир, сшитый на свои деньги, и обнаружил, что в мундире он один: артиллерия расформирована, о чем газеты сообщили еще накануне. «О моем поступке болтал весь Париж; одни думали, что это дурная шутка, другие – что геройство, и ни один не верил правде: я сделал это по незнанию». Опять ему не верит ни один биограф, включая Циммермана и Шоппа. Трудно быть Дюма: пишешь о своем дерзком поступке – не верят, пишешь, что сделал нечто случайно, – тоже не верят. Ей-богу, непонятно, для чего в данном случае лгать. Мог один день и не читать газет – у него на носу была премьера.
«Наполеон» поставлен 10 января 1831 года, очень пышно, Арель израсходовал четыре тысячи франков. На сцену выходили лошади из цирка, в антрактах играл военный оркестр, сцена пожара Кремля ошеломляла натурализмом, Леметр был великолепен. «„Наполеон“ имел успех только благодаря обстоятельствам… Среди аплодисментов было и шиканье, и (редкая вещь для автора) я был скорее согласен с теми, кто шикал». Критики хвалили Леметра и ругали пьесу, но она успешно шла всю зиму и принесла кучу денег. Некоторые ругали с идейной точки зрения, де Виньи, например: зачем Дюма подлизывается к Наполеону и (устами персонажа) ругает Бурбонов – те и так повержены. Опубликованный текст вышел с предисловием, где Дюма напоминал, что это пьеса, а не трактат, и если персонаж кого-то ругает, это не обязательно авторская позиция. С «Антони» худо: во Французском театре финансовые трудности, актерам не нравятся роли, автору – актеры. «Ни одна женщина не была менее, чем м-ль Марс, способна понять характер Адели, сотканный из достоинств и недостатков, крайностей страсти и раскаяния; ни один мужчина не был менее способен, чем Фирмен, воспроизвести горькую иронию и философские сомнения Антони». Дюма начал переговоры с театром «Порт-Сен-Мартен» – там вроде бы выражали интерес к пьесе.
14 февраля в церкви Сен-Жермен-л’Оссеруа отслужили панихиду в память герцога Беррийского, за которой последовал сбор средств в пользу солдат и полицейских Карла X, раненных прошлым летом. Горожане были взбешены, вокруг церкви собирались группы, Этьен Араго произнес речь: это издевательство над убитыми повстанцами. Толпа ворвалась в церковь и начала все крушить; никто, впрочем, не пострадал. Дюма глядел на это издали с ужасом: «Если это и было спланировано, я ничего не знал, а если бы знал, держался бы от этого подальше – ведь это была прямая атака на короля. Я заперся на ключ и весь следующий день сидел и работал». Что-то изменилось в нем за два месяца – ведь еще в декабре он рвался участвовать в заговоре во имя республики. Ночью продолжались волнения, 15 февраля толпа захватила дворец архиепископа де Келена («то был один из тех мирских прелатов, которые больше годятся в пастушки, чем в пастыри. Это подтвердилось, когда 28 июля в его доме обнаружили женщину…»), кричала «Долой иезуитов», все рушила и громила. «Черт меня дернул: я побежал в город…» Увидел, как по Сене плывут мебель архиепископа, одежды священников: «последние были так ужасно похожи на тонущих людей…» Он видел за происходящим «руку» Араго, который «чувствовал, что момент подходящий и раздражение можно использовать. Никакого заговора в это время не было, но республиканцы были готовы использовать любые непредвиденные обстоятельства в свою пользу». Уже не «мы», а «они», «эти республиканцы»… У дворца он видел депутатов, в частности Тьера, который уговаривал полицейских не препятствовать действиям толпы. (Возможно, орлеанисты с молчаливого одобрения Луи Филиппа хотели нанести удар по Келену, который поддерживал Бурбонов.) «Пассивное присутствие этих лиц придавало бунту у архиепископства оттенок, которого я не встречал ни в одном бунте ни раньше, ни потом… Это не был бунт людей, полных энтузиазма, рискующих жизнью среди выстрелов; это был бунт в лайковых перчатках, пальто и мундирах; насмешливая, нечестивая, наглая толпа, не имевшая никакого оправдания погрому, который она учинила; буржуазный бунт, самый безжалостный и презренный… Я вернулся домой с горечью в сердце, мне было тошно… Вечером я узнал, что они хотели разрушить собор Парижской Богоматери…»
Ему больше не нравилась оппозиция – никакого конструктива, одна буза; он решил стать мудрым, как Лафайет, и устремиться не против власти, а в нее. Он вновь послал королю письмо с прошением об отставке (в которой фактически давно находился) и опубликовал его в предисловии к «Наполеону». Опять недоверие: слишком наглый текст, не мог он его отправить королю. Судите сами. «Сир, в течение долгого времени я говорил и писал, что я прежде всего гражданин, а уж потом поэт. Близится период, когда я смогу участвовать в правительстве (был возрастной ценз. – М. Ч.). Я почти убежден, что в 30 лет стану баллотироваться в депутаты… К несчастью, люди, далекие от политических вершин, не отличают действий короля от действий министров. Сейчас министры действуют в интересах произвола, а не свободы. Среди людей, находящихся под Вашим покровительством и говорящих Вам каждый день, что они восхищаются Вами и уважают Вас, возможно, нет того, кто уважает Вас больше, чем я, только они говорят это и не думают этого, а я думаю, но не говорю (однако сказал. – М. Ч.). Но, сир, преданность принципам выше, чем преданность человеку». Ответа он не получил. Короли не нуждаются в советах поэтов, а тем более – граждан.
Зимой 1831 года Дюма и Гюго придумали проект театра, где были бы режиссерами своих пьес. Ситуация благоприятна: в верхах шли разговоры о том, чтобы распустить товарищество актеров Французского театра и назначить директора. 23 и 25 февраля в «Театральном вестнике» проект был опубликован: два драматурга вызвались принять театр без субсидий, но с гарантированной государством выплатой двух тысяч франков за каждое (еженедельное) представление классиков – Расина, Вольтера. Расходы театра составляют 1500 франков в неделю, получается прибыль в 500 франков. Газета комментировала: этого мало, придется ставить и современные комедии, но что тогда останется от Французского театра? Согласия не было и между авторами проекта. Гюго писал историку театра Виктору Пави: «Я думал не о руководстве театром, но о владении им. Я хочу быть не директором, а владельцем цеха, где все мое». О Дюма – ни слова.
Французскому театру был нужен не владелец, а менеджер, но труппа отказалась и от этого. Дюма и Гюго обратились со своим проектом в «Порт-Сен-Мартен», там его отвергли, но с Гюго заключили договор: он дает две пьесы в год, они – ставят. С Дюма такого договора не заключили, но согласились взять «Антони»; помогло то, что пьеса заинтересовала приму, Мари Дорваль. Он познакомился с ней в 1829-м, после премьеры «Христины», ухаживал. Женщина незаурядная, умница, но с такими ему никогда не везло. Она любила де Виньи. С грустью: «Виньи – поэт огромного таланта… истинный джентльмен. Он лучше меня, потому что я мулат». Остались друзьями. Роль Адели ей подходила, роль Антони взял Пьер Бокаж. Де Виньи ходил на репетиции и посоветовал убрать богохульные рассуждения героя: хотя цензуры и нет, но публике не понравится. Автор послушался. Нужен успех, нужны деньги, семья-то растет. 5 марта 1831 года Белль родила дочь Мари Александрину. Запись в метрике: «Родилась на улице Университетской, дом 7, отец и мать неизвестны». Но 7 марта оба родителя написали заявление, что признают ребенка. Дюма решил признать и сына и забрать его у Катрин. До сих пор его устраивало быть воскресным папой – сын потом вспоминал, как отец заваливал его подарками, обиды заглаживал конфетами, терпеливо уговаривал не бояться пиявок. Почему теперь все изменилось? Он решил остепениться; Белль поощряла его, вероятно, рассчитывая на брак и статус матери семейства (вряд ли ею двигало чадолюбие – она не только бросила своего старшего ребенка, но и новорожденную на год отдала платной кормилице и навещала ее не чаще, чем отец), и, видимо, настраивала его против Катрин – нотариусу он писал, что признание им сына нужно осуществить быстро и втайне: «…я боюсь, что у меня отнимут ребенка». 17 марта он признал отцовство, Катрин, к которой явились приставы, сделала то же 21 апреля, начался процесс.
Между тем 9 марта Дюма получил от Луи Филиппа ответ на свое письмо, но не тот, на который рассчитывал. Король отправил в отставку либеральных министров, включая возведшего его на трон Лаффита, которому не простил ультиматумов (несчастный банкир, вложивший все в революцию, почти разорился, с трудом выкарабкался, перешел в оппозицию). Гизо, преданный королю, но нелюбимый в народе, был понижен до министра просвещения и на этом поприще сделал все, чтобы вернуть «перегибы» Карла X, против которых ранее протестовал. Премьером стал Казимир Перье, на пару с Лаффитом возглавлявший заговор в пользу Орлеанского и теперь поставивший целью не допускать заговоров. Один из первых инициированных им законов – о запрещении уличных сборищ, ярым сторонником которого оказался сочинявший в июле пламенные воззвания Тьер… Бывшие заговорщики яростно наводили «порядок». «Времена были неблагоприятны для литературы: все умы были обращены к политике, и беспорядки витали в воздухе, как жаркими летними вечерами стрижи носятся с пронзительными криками и летучие мыши кружат… Англичане играли „Гамлета“ в начале апреля, но в это же время во Дворце правосудия разыгрывалась драма, которая даже мне казалась намного интересней, чем моя собственная…» Арестовали 19 республиканцев, в основном бывших артиллеристов Национальной гвардии, по обвинению в организации массовых беспорядков декабря 1830-го, предъявили 46 статей, включая нанесение материального ущерба. В тех беспорядках много кто участвовал – бонапартисты и даже сам Тьер. Но их не трогали: «Каждое реакционное правительство хорошо понимает, что республиканцы его единственные серьезные, реальные и постоянные враги». Дюма удивлялся, что его не арестовали, но, видать, не считали «серьезным и реальным врагом». Он ходил в суд с 5 до 15 апреля, слышал знаменитую речь Кавеньяка: «Вы обвиняете меня в том, что я – республиканец; я принимаю это обвинение одновременно как почетный титул». Вообразите, присяжные оправдали обвиняемых. То была ошибка короля: он восстановил суды присяжных, почти отмененные Бурбонами.
В апреле Луи Филипп восстановил артиллерийский корпус Национальной гвардии, и желающие туда вернулись, Дюма в том числе, правда, капитаном его уже не избрали. А 3 мая премьера «Антони» в «Порт-Сен-Мартене». Актеры играли прекрасно, особенно Дорваль, поражали ее необычный голос, естественные движения – садилась на стул, снимала шляпку, плакала не как актриса, а как живая несчастная женщина, не заботясь, чтобы было красиво. В спектакле была смелая сцена: Антони уговаривал Адель ему отдаться, потом набрасывался на нее – тут занавес падал и некоторое время стояла тишина, – потом Адель сидела на кровати растрепанная, бледная, с блуждающим взглядом, и зрители вглядывались в лицо Дорваль так жадно, словно ее и вправду изнасиловали. Ошеломительный успех, женщины плакали. «Целая толпа молодых людей моего возраста… набросилась на меня. Меня тащили вправо, тащили влево, меня обнимали. Мой сюртук держался на одной пуговице… В театре были изумлены. Никто не видел такого успеха, никогда актеры не получали столько аплодисментов от публики – и какой публики! Щеголей, завсегдатаев первых рядов, которые обычно не аплодируют и которые на сей раз кричали до хрипоты и аплодировали так, что рвались перчатки». Он не преувеличивал. В восторге была не только публика, но и критики. Юный тогда Флобер потом писал, что «Антони» создал новый французский театр. Казимир Делавинь ревниво признавал, что Дюма «просто дьявол»: содержание бедно и пошло, но так сделано, что вышло лучше, чем у хороших драматургов. Как и «Генриха III», «Антони» сразу начали ставить в других странах; в России он шел с января 1832-го по май 1834 года. В одном из набросков Пушкина к «Египетским ночам» «княгиня Д» говорит: «Вчера мы смотрели „Antony“», а контекст такой: хотели обсудить жизнь Клеопатры, один гость сказал, что это непристойно, а княгиня ответила, что после того, как все посмотрели «Антони», – «нашли чем нас пугать!».
Та, что была прототипом Адели, присутствовала на премьере, автор прислал ей билет, обещал подойти и не подошел. О ней болтали, это было унизительно. Книжное издание пьесы было посвящено ей (без указания имени), он хотел как лучше, но Мелани оскорбилась. Она не смирилась с окончанием романа, продолжала слать письма, говорила о дружбе, братстве, звала «просто заходить», просила хлопотать о переводе в Париж ее мужа, пытаясь вызвать ревность. Белль, женщина, как обнаружилось, очень жестокая, украла несколько писем Мелани и отправила Вальдору, был скандал, Дюма вернул Мелани остальные ее письма и вынудил ее первой заявить, что «все кончено». Потом встречались изредка в «свете». (Мелани прожила долго, имела связи с мужчинами, издала несколько сборников стихов.) Знакомая Дюма, графиня Даш: «Он никогда не мог бросить женщину. Если бы женщины не оказывали ему услугу, бросая его сами, при нем и по сей день состояли бы все его любовницы, начиная с самой первой. Никто так не держится за свои привычки, как он… Он очень мягок, и им очень легко руководить, он нисколько не возражает против этого».
О Дюма принято говорить как о донжуане (Моруа: «Донжуан – добродушный сладострастник берет женщин лишь потому, что хочет их…»), но он скорее Бузыкин из «Осеннего марафона», человек, который лжет, раздает обещания, причиняет боль не по злобе, а из-за мягкотелости. Он никогда не был в любви счастлив, потому что не мог найти женщину, которая бы ему подходила. Жениться на «приличной» девушке или вдове он ни разу не собирался, за сестрами и дочерьми знакомых не ухаживал. Конечно, он был мулат и плебей (никто не верил, что у него в роду есть маркизы), но все-таки, наверное, нашлись бы семьи, согласившиеся породниться с успешным драматургом. Но он даже не пытался. Домохозяйки его не интересовали, а женщины, реализовавшиеся в искусстве, не любили его; всякий раз, когда он влюблялся в женщину незаурядную, она отказывала или бросала его, как Виржини Бурбье. Ему оставались несчастные замужние дамы, как Мелани, или хваткие посредственные актрисы, которых не нужно добиваться и за которыми не нужно тянуться. Это несчастье: всегда второй сорт и ни разу – первый…
Луи Филипп, потерпев поражение на процессе 19-ти, решил подольститься к парижанам, наградив участников Июльской революции. Дюма выбрали в комиссию по распределению наград, он любил такие поручения, но был разочарован: правительство предложило, чтобы на орденской ленте была надпись «Даровано королем». «Невозможно представить награду, дарованную королем, коего в то время не существовало и за особу которого… мы вовсе тогда не бились». В знак протеста артиллеристы 9 мая в предместье Тампль устроили банкет в честь 19-ти. В ресторане собралось 200 человек, в том числе Кавеньяк, Араго, Распай, говорили речи о революции. «Я предложил тост, который казался очень умеренным в сравнении с другими, „за искусство“, поскольку перо и кисть так же эффективны, как ружья, в борьбе за возрождение общества, которой мы посвятили наши жизни… Бывают времена, когда люди приветствуют все: они приветствовали и мой тост, им было все равно». Потом пошли тосты покруче. Встал двадцатилетний гений Эварист Галуа, заложивший основы современной алгебры: он год проучился в институте («Высшей нормальной школе») и был исключен за участие в политических выступлениях. «Юноша держал поднятый стакан и в той же руке раскрытый нож… Был такой шум, что ничего не разобрать, но я заключил, что была угроза; имя Луи Филиппа было произнесено, и раскрытый нож показывал, в каком контексте. Это выходило далеко за пределы моих республиканских взглядов. Я последовал совету моего соседа, который, будучи актером королевской труппы, не мог компрометировать себя, и мы выбрались через окно в сад. Я вернулся домой очень встревоженным: было очевидно, что у этого дела будут последствия, и, действительно, Галуа арестовали два или три дня спустя…»
Кто донес – не узнали. Галуа предстал перед присяжными 15 июня, Дюма был на суде, стенографировал. «Подсудимый. У меня был нож, которым я пользовался для еды на банкете; за десертом я поднял нож и сказал: „Для Луи Филиппа, если он станет предателем“. Но последние слова из-за шума не услышали». Присяжные его оправдали. «Сочли они его сумасшедшим или сами были тех же убеждений? Галуа был немедленно освобожден. Он пошел к столу, на котором лежал нож, как вещественное доказательство, взял его, положил в карман, поклонился присяжным и ушел. То были грубые времена и, возможно, слегка безумные». 14 июля, в день взятия Бастилии, Галуа снова арестовали за незаконное ношение формы артиллериста Национальной гвардии; он провел в тюрьме восемь месяцев. А 30 мая 1832 года он был смертельно ранен в живот на дуэли, обстоятельства которой неясны. Инфельд, его биограф, писал, что единственный источник, в котором есть имя убийцы, – мемуары Дюма; то был Пеше д’Эрбенвиль, идейный соратник Галуа, один из оправданных 19-ти. Сейчас многие исследователи считают иначе, так как нашелся номер лионской газеты «Прекюрсер» от 4 июня 1832 года, где написано, что Галуа убил некий Л. Д., что расшифровывают как Дюшатле (тоже товарищ Галуа). Однако в этой заметке масса неточностей, перевраны место жительства и возраст убитого. Ходили разговоры, будто работавшие на власть провокаторы нарочно подставили Галуа под дуэль, что частично подтверждается его записями: «Меня спровоцировали два патриота… невозможно было отказаться». Патриотами республиканцы называли себя; возможно, д’Эрбенвиль и Дюшатле и были эти двое, но доказательств их сотрудничества с властями не найдено.
Летом 1831 года Александр поселил Белль у себя и не возражал, когда она называла себя его женой. Процесс против Катрин он выиграл (обеспеченный отец всегда выиграет у матери, стоящей ниже на социальной лестнице), но мальчика не забрал, 6 июля с Белль поехал на море, остановились в Трувиле, рыбацком поселке, облюбованном художниками. Купались, ловили рыбу и устриц (отправили целую корзину Гюго). Ни с кем не общались, Дюма писал новую пьесу: он был трудоголиком по характеру, а не по необходимости, работал каждый день, всюду, но тихий курорт, где никого не знаешь, был особенно удобен. Он описал свой распорядок в Трувиле – примерно то же было потом и в других спокойных местах: подъем в пять утра, работа до десяти, завтрак, с одиннадцати утра до двух часов дня – прогулки, рыбалка или охота, с двух до четырех – работа, прогулка, обед, с восьми вечера до десяти – работа, в полночь – спать. Пьеса историческая, XV век, источник – «Хроники короля Карла VII» Алена Шартье. Крестоносец разводится с женой (она бездетна), она подстрекает раба, араба Якуба, спасенного мужем, убить его. Якуб любит ее, убивает хозяина, идет за наградой, но женщина покончила с собой, и он убегает в пустыню. Побочная сюжетная линия была связана с королем Карлом VII (тем, что предал Жанну д’Арк), поэтому пьеса называлась «Карл VII у своих вассалов». Дюма писал ее в стихах (дневная норма – 100 строк, немного, а рабочий день восьмичасовой – видно, какую массу времени занимали у него в ту пору подготовительные работы: чтение, систематизация, наброски), был недоволен: «Это скорее пародия, чем настоящая драма».
Почему после успеха «Антони» он взялся за старое – стихи, короли, экзотика? Трудно в это поверить, но мы убедимся, что Дюма совсем не умел придумывать. Эрнест Лависс, Альфред Рамбо, «История XIX века»: «Фантазией Александр Дюма обладал в такой степени, что в этом отношении с ним не может сравниться ни один писатель XIX века, да, пожалуй, и никакой другой эпохи. События, инциденты, осложнения и перипетии естественно зарождались у него в мозгу и как бы самопроизвольно складывались в обширные захватывающие эпопеи». На самом деле ничего подобного: случаи, когда он писал что-либо на собственный сюжет, можно перечесть по пальцам одной руки. Ему нужно было дать сюжет – только так он мог работать. В конце июля в Трувиль приехал драматург Жак Беден и предложил сюжет и соавторство на троих (еще Проспер Губо): незаконнорожденный подкидыш убивает жену (дочь своего приемного отца), чтобы жениться на маркизе, но является его родной отец (палач) и карает злодея.