355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Чертанов » Дюма » Текст книги (страница 22)
Дюма
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:30

Текст книги "Дюма"


Автор книги: Максим Чертанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)

После новоселья потекла обычная размеренная жизнь: работа, поел, поспал, работа. Он начинал новый этап жизни, был уверен, что этот дом – навсегда, хотел воссоединить семью, решил вернуть дочь, и, поскольку мачеха на нее формальных прав не имела, это удалось. Но, как и поначалу с сыном, не сошлись. Мари – Иде, 28 августа 1847 года: «Жизнь, которую мне приходится здесь вести, невыносима… Прибавь к этому страдания, которые я постоянно испытываю от разлуки с той, которую люблю больше всех на свете. Немало горя причиняют мне и требования отца, который намерен заставить меня жить в его доме… Я не могу на это согласиться, меня оскорбило до глубины души то, что отец не постыдился заставить меня подать руку распутной женщине. (Видимо, Селесте Скриванек, которая продолжала вести хозяйство, несмотря на начавшуюся связь Дюма с Беатрис Пирсон. – М. Ч.) Он не стесняется того, что вынуждает меня находиться в обществе этой женщины, хотя отцовские чувства должны были бы подсказать ему, что ее следовало изгнать из „Монте-Кристо“ в тот самый день, когда я здесь появилась…» Отцовского терпения, как и с сыном, хватило ненадолго, осенью Мари поступила в Париже в пансион.

С Идой велась тяжба: муж не выполнял условия соглашения. Она писала адвокату: «Что может сделать женщина, одинокая, бедная… против коварных измышлений и искусной лжи человека, словам которого придает такой вес известность?..» Правда, она жила на содержании человека гораздо более богатого, чем Дюма. Но договор-то выполнять надо. А деньги откуда взять? «Замок Монте-Кристо» буквально пожирал их: четыре лошади, три экипажа, зверинец, оранжерея, два десятка слуг, три-четыре раза в неделю гости – хозяин к ним выходил на несколько минут и убегал в кабинет, а они ели, пили, для них жгли уголь, крахмалили простыни… Со зваными гостями приезжали незваные, и в доме неделями толклись паразиты, и всем им приказывалось подавать шампанское. Хозяин не платил сапожникам, портным, крестьянам, которые поставляли продукты, – правда, и они, как позже выяснится, выставляли ни с чем не сообразные счета. Ему казалось, что доходы театра все покроют. И вроде бы к тому шло: сезон 1847 года, завершившийся 15 декабря «Гамлетом», принес 707 тысяч 905 франков.

У сына тоже успех: издал сборник стихов, два романа и теперь писал о Мари Дюплесси (та вышла замуж в 1846 году, разошлась с мужем, умерла 3 февраля 1847 года; за полгода до этого Александр-младший писал ей из Мадрида, моля о прощении). У отца исправно выходила проза: 20 октября в «Веке» начал печататься бесконечно долгий – завершится 12 января 1850 года – «Виконт де Бражелон». Сюжет авторы частично заимствовали из Куртиля, частично из мемуаров Мари Мадлен де Лафайет. Неровный текст; считают, что вклад Дюма в работу невелик. Ближе к финалу он точно на роман «забил», в начале, вероятно, было не так: из переписки следует, что соавторы работали по методу, опробованному на романе «Сорок пять»: делили фрагменты и каждый писал свое. Дюма – Маке: «Все, что Вы написали, превосходно. Вы каждый день что-то новое изобретаете, и как прекрасна эта юность, противопоставленная нашим старикам…»; «Удовольствия Портоса – это что-то совершенно великолепное!» (А мы-то верили, что этот прелестный фрагмент Дюма написал…) «Я собираюсь писать завещание Мазарини. Также сделаю всю сцену с деньгами… Пришлите мне хорошую биографию Мазарини, хочу знать, не придумана ли история с завещанием…»; «Вы уверены, что сумеете хорошо написать эту сцену? Если не чувствуете ее, оставьте, я один напишу. А Вы пока займитесь „Бальзамо“»; «Нужно 35 страниц „Мушкетеров“ (то есть „Виконта де Бражелона“. – М. Ч.), оставьте „Бальзамо“, я сам буду его делать».

3 сентября 1847 года, после годичного перерыва, начала выходить вторая часть «Бальзамо». Это один из самых интересных текстов Дюма и Маке: жаль, не разобрать, кто что писал. Здесь, как в «Королеве Марго» и «Сильвандир», сложные характеры, змеиные клубки страстей – потом, без Маке, Дюма станет писать любовные линии куда примитивнее. Значит, это вклад Маке? Но Дюма уже писал сложных, «темных» людей – королеву Христину, Нерона… И главная любовная тема «Бальзамо» – отношения матери и отца незаконнорожденного ребенка – вроде бы его (хотя о личной жизни Маке известно так мало, что нельзя исключить наличия и у него «грехов юности»). Что касается идейного противостояния Бальзамо – Руссо: можно предположить, что это в большей степени Дюма, его занимала фигура Руссо (часто высказывался о нем в публицистике), в то же время неизвестно (хотя не исключено), чтобы Маке интересовался этой личностью.

Итак, Жильбер, ученик Руссо, работает садовником при дворце, влюбляется в Андре де Таверне, придворную даму Марии Антуанетты, она его не замечает. «Она слабее меня, – подумал он, – и я ее покорю. Она гордится своей красотой, именем, состоянием, положением, которое делается все завиднее, и гнушается моей любовью, вероятно догадываясь о ней; но все это делает ее еще привлекательнее для бедного подмастерья, которого бросает в дрожь, когда он на нее смотрит. О, придет день, когда она заплатит мне за эту дрожь, за этот трепет, недостойный мужчины! Придет день, когда она заплатит мне за низости, которые я совершаю из-за нее! Но нынче, – продолжал он, – день не пропал зря, я одержал победу. Я в десять раз сильнее ее, а ведь мне полагается быть слабее, потому что я люблю ее…» Андре – медиум, Бальзамо ее гипнотизирует для добывания информации, используя как вещь; однажды забыл разбудить, а Жильбер ее изнасиловал. Он усвоил учение Руссо, что надо следовать природе: хочешь женщину – бери ее. И все же он мучится: «С того дня, как Андре впервые потеряла сознание, Жильбер был вне себя, его постоянно бросало в пот, он все время пытался что-то предпринять… Всю его бестолковую беготню, все его напускное безразличие или, напротив, рвение, взрывы сочувствия или язвительности, которые Жильбер считал чудом скрытности и тактического искусства, любой самый ничтожный писец из Шатле, любой самый глупый тюремщик из Сен-Лазара разгадал бы так же легко, как Лафуэн из ведомства г-на де Сартина расшифровывал тайнопись…»

Жалел, потом начал бояться за себя – «его бросят к ногам Андре, поставят на колени и вынудят униженно признаться в преступлении, после чего убьют, словно собаку, палкой или кинжалом» – и уже сам не понимал, любит или ненавидит свою жертву, а она беременна… Он идет к Руссо с претензиями: «…у моего преступления две причины: первая – это вы… Заклинаю вас, господин Руссо, скажите мне, откуда эта мука, снедающая меня уже неделю, – от голода, разрывающего мне внутренности, или от угрызений совести, обжигающих мозг. Я зачал дитя, господин Руссо, я зачал дитя ценой преступления; и что теперь, скажите мне, я должен рвать на себе волосы в горьком отчаянии, кататься по земле, вымаливая прощение, или, подобно той женщине в Писании, должен сказать: „Я сделал то, что делают все на свете; кто сам без греха, тот пускай бросит в меня камень“? Вы, наверное, испытывали то же, что я, господин Руссо, так ответьте на мой вопрос, скажите мне, скажите – естественно ли для отца бросать свое дитя? (Руссо сдал в воспитательный дом пятерых детей. – М. Ч.)

Не успел Жильбер выговорить последние слова, как Руссо побледнел еще сильнее Жильбера и пролепетал, совершенно изменившись в лице:

– По какому праву вы так со мною разговариваете?

– Да потому, что, когда я жил у вас, господин Руссо, в мансарде, где вы меня приютили, я прочел то, что вы писали об этом предмете; вы же сами провозгласили, что дети, рожденные в нищете, должны отдаваться под опеку государства; ведь вы же всегда считали себя порядочным человеком, хотя сами не побоялись бросить детей, которые у вас родились».

Руссо (Дюма пародирует его «Исповедь») отвечает, что его толкнула на это нищета: «…когда я покинул своих детей, я понял, что общество, которому ненавистно чье-либо превосходство, будет всякий раз бросать мне в лицо напоминание об этом, как позорный упрек; тогда я оправдался с помощью парадоксов и десять лет жизни посвятил тому, что поучал матерей, как воспитывать детей, – это я-то, не справившийся с собственным отцовством! – а родине давал советы, как воспитывать сильных, честных граждан, хотя сам был слаб и развращен. Но настал день, и палач, мстящий от имени общества, родины и сирот, палач, который не мог расправиться со мной, расправился с моей книгой и сжег ее[18]18
  Трактат Руссо «Эмиль, или О воспитании» (1762) был публично сожжен в Париже и Женеве.


[Закрыть]
как позор, пятнающий страну, как рассадник заразы. Выбирай, думай, суди: хороши ли были мои поступки в жизни? Дурны ли были мои советы в книгах?.. Что ж, я сам решил этот вопрос в сердце своем, и сердце, бьющееся у меня в груди, сказало мне: „Горе тебе, безжалостный отец…“

На этих словах Руссо, привставший в своем кресле, рухнул на сиденье.

– И все-таки, – продолжал он надтреснутым голосом, в котором слышалась мольба, – и все-таки я не был настолько виновен, как можно подумать: я смотрел на мать, лишенную детей, плоти от плоти ее, видел, что она при моем сообщничестве забывает о них, как забывают звери о своих детенышах, и говорил себе: „Бог даровал матери забвение, значит, так ей на роду написано“».

Руссо убедил Жильбера: если у мужчины есть деньги, он обязан жениться. Но дать денег не может – у самого нет. Жильбер выпрашивает деньги у Бальзамо, признается Андре, предлагает брак, сует деньги, та отказывает: «…у моего ребенка есть только мать, понимаете? Пускай вы насильно овладели мной, но отцом моего ребенка вы не будете!» Он в ответ читает нравоучения: «Не думал я, что женщина, которой предстоит стать матерью, заботится о чем-нибудь ином, кроме будущности своего ребенка» – и уже только ненавидит жертву: «Нельзя допустить, чтобы этот ребенок достался ей, чтобы она научила его проклинать мое имя. Напротив, пускай она знает, что ребенок живет, проклиная имя Андре». При дальнейшем чтении видно, что автору, Дюма или Маке, поведение и мотивация Жильбера представляются нормальными, а отказ Андре жить с насильником – аморальным: любопытно, конечно, была ли тут какая-то житейская подоплека, уж не предлагал ли Дюма брак Катрин Лабе?

Жильбер решил уехать в Америку, но перед тем украсть ребенка. Андре родила: «…она заранее ненавидела дитя, существовавшее только в ее воображении, она желала ему смерти, но теперь, когда она услышала, как оно плачет, ей стало его жаль. „Бедняжка мучается, – подумала она и тут же сама себе возразила: – Какое мне дело до его страданий. Я и сама несчастней всех на этом свете“. Ребенок снова заплакал, еще пронзительнее, еще горше. И тут Андре почувствовала, как в ответ на этот плач в ней поднимается голос тревоги; невидимые нити словно притягивали ее сердце к крошечному покинутому существу, заходившемуся в крике…» Жильбер украл сына, воспитывать, конечно, не стал, отдал кормилице и, переполненный сознанием своего благородства, уехал. (Это несколько напоминает то, как поступал Дюма с обоими своими детьми.) На этом кончается линия Жильбера, но не страдания Руссо. На собрании масонов он слушает кровожадные речи Марата:

«– Благодарю вас, господин Марат, – сказал Руссо. – Только, просвещая народ относительно его прав, не побуждайте его к мести, ибо, если он однажды начнет мстить, вы сами, быть может, придете в ужас от его жестокости.

На губах Марата мелькнула мрачная улыбка.

– О, если бы этот день наступил при моей жизни, – мечтательно протянул он, – если бы мне посчастливилось увидеть этот день…»

Марат становится одним из центральных персонажей – воплощенное зло, «жаба», «гадюка», он хочет учинить революцию немедленно: «Ждать, всегда ждать! Вы ждете уже семь столетий… Посчитайте-ка, сколько с тех пор умерло поколений, а потом попробуйте еще раз избрать девизом слово „ждать“! Господин Руссо говорит нам об оппозиции, какой она была в великий век, когда в обществе маркиз и у ног короля ее представляли Мольер с его комедиями, Буало с его сатирами и Лафонтен с его баснями. Ничтожная и немощная оппозиция, не продвинувшая ни на пядь дело освобождения человечества… Довольно с нас поэтов, довольно теоретиков, нам нужны дела, поступки! Мы уже три века пичкаем Францию лекарствами; довольно, пришло время хирурга… Бунт, даже если будет задушен, просветит людские умы больше, чем тысяча лет наставлений, чем три века примеров; он если и не повергнет, то просветит королей – а это много, этого довольно! Лесорубы, лесорубы, беритесь за топоры…»

Тут вмешивается язвительный Бальзамо:

«– Вы поносите поэтов, а сами говорите метафорами, более поэтичными и цветистыми, чем у них! Брат мой, – продолжал он, обращаясь к Марату, – вы же взяли эти фразы из какого-нибудь романа, который пописываете у себя в мансарде… Знаете ли вы, что такое революция? – осведомился Бальзамо. – Я видел их раз двести… Со времен гиксов[19]19
  Кочевые азиатские племена, около 1700 года до н. э. захватившие Египет.


[Закрыть]
и до наших дней свершилось, наверное, не менее ста революций. А вы жалуетесь на порабощение! Выходит, революции ни к чему не ведут. А почему? Да потому, что все, кто делал революции, страдали одним недостатком: они спешили. Разве Господь, направляющий людские революции, спешит? Ждите, господа, ждите благоприятного момента…»

Руссо с его расплывчатыми политическими взглядами был бы, возможно, на стороне Бальзамо, но Дюма его терпеть не мог (за нелюбовь к наукам и прогрессу), и его Руссо после общения с Маратом разуверивается в своих идеях. «Боже милостивый! – бормотал он, перечитывая в „Эмиле“ абзац, посвященный свободе совести. – Вот вам подстрекательские фразы… И, воздев руки, он воскликнул: – Как! Неужели это я произносил речи против трона, алтаря и общества? Нет, я не удивляюсь, что люди, одержимые темными страстями, восприняли мои софизмы и пошли кривыми тропками, которые я засеял цветами риторики. Я был возмутителем общества… – Я, – продолжал он, – дурно отзывался о стоящих у власти за то, что они тиранствуют над писателями. Каким безумцем, каким глупцом я был! Они были правы… я больше не напишу ничего такого, что противоречило бы благомыслию… Господи Боже мой, не нужно никаких революций! Да, милая Тереза, никаких революций!..» Вдруг его приглашают ко двору (который он бранил) – ставить его пьесу. Руссо в «Исповеди» описал этот эпизод: «Я хотел сохранить суровый вид и тон, усвоенный мной, и вместе с тем показать, что чувствителен к чести, оказанной мне столь великим монархом. Надо было облечь какую-нибудь высокую и полезную истину в форму прекрасной и заслуженной похвалы». По утверждению Руссо, он в конце концов не поехал ко двору, но злой Дюма отправил его туда: «Я отнюдь не принадлежу к тем, кто отказывается признать верховенство гражданина в республике, но угождать придворным – нет, никогда!.. Но, пока он предавался этим размышлениям, король обратился к нему с обходительной невозмутимостью, с какой обычно разговаривают венценосцы… Руссо, так и не промолвивший ни слова, будто окаменел. Все фразы, которые он приготовил, чтобы бросить их в лицо тирану, вылетели у него из головы». Интересно, заметил ли Дюма, что пишет отчасти о себе? Самоирония? Или наоборот: сам бегал к королям и потому злился на Руссо, считавшего, что писателю так делать не подобает? Или это Маке написал о нем – а он не понял?

Глава одиннадцатая
КОРОЛИ ЗАЖИГАЮТ КОСТРЫ РЕВОЛЮЦИЙ: УРОК ВТОРОЙ

Для пьесы «Мезон-Руж» Дюма, Маке и композитор Варни написали песню «Умрем за родину» (припев заимствован из песни «Роланд в Ронсево» Руже де Лиля, автора «Марсельезы»), которая сопровождала последний ужин жирондистов (Герцен и Анненков считали, что такого ужина быть не могло, однако Дюма этот факт взял из источников, и что песня пошлая – это дело вкуса. Тургенев писал Полине Виардо в декабре 1847 года: «…кучка странствующих музыкантов принимается петь во дворе „Умереть за родину“ Госсека… Боже, как это прекрасно… У меня навернулись слезы на глаза…» Интересно, изменил бы он свое мнение, узнав, что песня вовсе не Франсуа Госсека и стихи к ней писал Дюма, которого он презирал?). У Марка Алданова в «Девятом термидора» песня упомянута как существовавшая в 1790-е годы и противопоставлена «Марсельезе»; революцию Алданов не любил, но «Умрем за родину» у него – торжествующая контрреволюционная пошлость. Для французов, однако, то была песня «правильных» революционеров, жирондистов, всех этих интеллигентов, чьими недостатками были слабость, отсутствие жестокости и неумение удержать власть. У нас жирондистами мало интересовались, а во Франции как раз был всплеск интереса к ним: в 1847 году вышла «История жирондистов» Ламартина, первые тома «Истории революции» Луи Блана, Мишле начал публиковать многотомную «Историю Французской революции». Когда «Умрем за родину» исполняли впервые, Дюма (по его словам) сказал дирижеру: «Подумать только, милый мой Варне, ведь следующая революция будет происходить под этот мотив».

В документальной книге «Последний король французов: История политической и частной жизни Луи Филиппа с 1771 по 1851 год» Дюма описал 1846-й: коррупция, хищения, миллионные взятки, железнодорожные и морские катастрофы, невероятно жестокие убийства, беспредел полиции, грабежи, 1847 год – еще хуже; король говорил о «провокаторах», которые разжигают страсти, и что все прекрасно и реформ не надо, на выборах в августе 1846-го правительственные агенты не таясь скупали голоса. «Невозможна никакая деятельность честных людей, все заранее одобряют всё, что сделает правительство… Слабых это приводит в отчаяние, но сильные верят и ждут со спокойной улыбкой, и постепенно они замечают кое-что… Правительство начинает терять популярность, его сторонники, которым оно позволило нажиться, не осуждая его в целом, уже начинают подвергать сомнению его стабильность. С этой минуты правительство осуждено; и, если раньше они одобряли самые злые его дела, теперь они критикуют даже хорошие. Коррупция сжирает его до костей и выпивает все соки… В воздухе вновь появляется дуновение честности и порядочности, чтобы возвратить к жизни массы, которые всего лишь спали летаргическим сном, а их поторопились объявить мертвыми! И это простое возвращение людей к порядочности приводит правительство к кризису, оно становится похоже на судно, потерявшее управление… Такое правительство обнаруживает признаки гибели, когда порядочные люди отказываются сплотиться вокруг него, а тем, кто поддерживал его по ошибке, становится противно. За этими случаями дезертирства еще не следует немедленного краха – возможно, понадобится много лет, – но это признак, что рано или поздно оно падет и нужен лишь небольшой толчок…» Немногочисленные оппозиционеры сами уходили из парламента, называя его клоакой, Тьер вдруг оказался в оппозиции и требовал избирательной реформы (только 200 тысяч человек из 35-миллионного населения имели право избираться) и ограничения монаршей власти. А королю-то уже 74 года…

Наследником был сын короля, 37-летний герцог Немурский. Но какое это имеет значение? «Династическую оппозицию» возглавил Одийон Барро, вечно мечтавший о добром короле: вдова Фердинанда Елена – интеллигентная женщина, она может быть регентом при сыновьях, девятилетием Луи Филиппе, графе Парижском, и семилетием Робере, герцоге Шартрском. Не возражали против Елены и «прогрессивные консерваторы» во главе с Жирарденом: сперва они просили налоговых реформ, а затем, обидевшись, что власть их не слушает, заговорили об избирательных. Просили немного: снизить ценз для избираемых, чтобы баллотироваться мог средний класс – врачи, учителя, журналисты, офицеры – и чтобы избранные депутаты не получали повышения по службе (напомним: они могли занимать государственные должности). Луи Филипп отказал. Он не был чудовищем, подобно тиранам XX века, и с головой у него все было в порядке; он просто считал себя хозяином страны, хотя клялся быть слугой. Реформ хотели и республиканцы, самым популярным из которых был в ту пору Александр Ледрю-Роллен (1807–1874). Оживились левые – Блан, Бланки. И два мушкетера были еще живы и энергичны: Этьену Араго всего 45, Жюлю Бастиду – 47 лет… И был человек, который всем нравился, как когда-то Лафайет, и который после смерти последнего стал нравственным ориентиром – Альфонс де Ламартин (1790–1869): писатель, красавец, аристократ, пылкий оратор, проповедник религиозной толерантности и всяческого прогресса, он был «вне политики», «за все хорошее»; когда он издал «Историю жирондистов», его слава достигла апогея.

На финансовый кризис пришлось неурожайное лето 1847 года; Гюго, уезжая с приема у герцога Монпансье, был неприятно поражен взглядами прохожих и писал: «Когда толпа смотрит на богачей такими глазами, это уже не мысли, а действие». Демонстраций нельзя, митингов нельзя, политических обществ нельзя, собираться больше двенадцати (уже не двадцати) человек нельзя, ничего нельзя, но французы нашли выход. По инициативе Барро с июля этого года начались так называемые «реформистские банкеты», хотя правильнее назвать их маленькими митингами с чае– (и не только) питием на воздухе; летом их прошло больше семидесяти, говорили речи, собирали подписи, полиция была в растерянности – можно ли запретить людям собраться выпить? – и ограничивалась тем, что переписывала каждого участника. 27 ноября Дюма пригласили на митинг-банкет в Сен-Жермен. Но он Барро не любил и «банкеты» – тоже. «Жаждавшему славы г-ну Барро пришла в голову мысль, но мысль не о том, чтобы сделать речи, с которыми он выступал с трибуны, зажигательными и интересными, а чтобы устроить дурные вечера в различных местах, где его имя еще пользовалось популярностью». Сославшись на болезнь, ограничился приветственным письмом в «Дебатах». Биографы считают: струсил. Хотя трусить было нечего: Ламартин ходил, да все ходили, и никому ничего за это не было. Сам Дюма писал, что ему было на таких мероприятиях скучно, – может, потому и соврал про нездоровье, чтобы не обидеть.

У него шел очередной суд: маркиз Эпине-Сен-Люк требовал 50 тысяч франков за оскорбление его предка, фигурировавшего в «Графине Монсоро». 15 января 1848 года – вердикт в пользу Дюма: писатель имеет право писать об исторических лицах как считает нужным. 17-го Барро говорил в палате о коррупции в правительстве, Гизо в ответ предложил вотум доверия и получил его почти единогласно. Но за пределами палаты многие возмущались, Тьер пытался увещевать министров, и даже роялист Токвиль предупреждал: «мы спим на вулкане». Дюма с Маке тянули «Бражелона» и «Бальзамо», сделали инсценировку «Монте-Кристо», спектакль в десяти действиях шел два вечера подряд, 2 и 3 февраля, Жанен в «Дебатах» писал, что Дюма «уничтожил театр», но публике нравилось, жалели, что он идет не целую неделю. Готье: «Ночь и следующий день казались всего-навсего досадно затянувшимся антрактом. На втором вечере зрители уже здоровались, знакомились, вступали в разговоры… Каждый старался устроиться поудобнее, расположиться с комфортом – словом, чувствовал себя жильцом, а не зрителем…» Билетов не хватало, стояли в очередях с вечера, Дюма арендовал городской театр, нанял дублирующую труппу. Революция – да, нужна, да, будет (а куда она денется, если власть не идет на реформы, рано или поздно пар сорвет крышку), но сейчас она не ко времени, пусть все идет как идет…

4 февраля Тьер объявил, что отныне реформаторы, коих он представляет, и радикалы – союзники в борьбе с правительством: он надеется, что «революционное правительство будет в руках умеренных людей», но даже если и неумеренных, он душой с ними. Потрясающий нюх у человека – и все забыли, что он сам это правительство возглавлял и законы дурацкие придумывал… У Дюма свои проблемы: задолжал Маке, тот сердится; 10 февраля подписали новое соглашение, по которому он передавал Маке право совладения на труды, вышедшие до января, и обязывался за 11 лет передать ему 145 тысяч 200 франков с ежемесячной выплатой, а также 66 тысяч в год от доходов Исторического театра; кроме того, он обязуется в год делать с Маке три пьесы. Жена тоже требовала денег, судились, его обязали выплачивать шесть тысяч в год и 120 тысяч компенсации за имущество, он обжаловал решение суда. Совсем не до революции ему было? Но в «Последнем короле» она описана так же детально, как и предыдущая.

На 22 февраля, как обычно пишут, был назначен реформистский банкет и его запретили. Из «Последнего короля», однако, видно, что речь шла вовсе не о «банкете», а о шествии от церкви Мадлен до Елисейских Полей и последующем митинге (с раздачей чая). Митинги и шествия запрещены? А вот из конституции следует, что горожане имеют на них право и даже не обязаны просить у властей разрешения – только уведомить… Но лучше попросить: 1 февраля 100 видных горожан обратились к королю с петицией. Король ответил – начал стягивать к Парижу армию.

9 февраля указом правительства митинг и шествие были запрещены. «Либералы протестовали и говорили, что закон не запрещает банкеты. Министр юстиции был смешон: „Все, что прямо не разрешено законом, запрещено, нет никаких других прав, кроме тех, которые прямо записаны в законах“. Его язвительно комментировали: „В том числе и права дышать“…» 11-го Ламартин объявил, что пойдет даже на несогласованный митинг, призвал власть не препятствовать. Но 12-го палата утвердила указ правительства о запрете (Жирарден в знак протеста отказался от депутатства). 13-го собрался оргкомитет митинга (100 человек) и 14-го опубликовал заявление: правительство «нарушает конституционные права» и «превращает страну в полицейское государство». «Говорили, что из Венсенна подвозят боеприпасы днем и ночью, журналисты спрашивали военного министра, с кем будет война». 16-го оргкомитет решил: плевать, будем проводить несогласованный митинг – во вторник 22 февраля, в полдень, места сбора у Мадлен и на площади Согласия, шествие начнется от Вандомской площади и завершится коротким митингом на площади Звезды; следить за порядком, если нужно, правительство может поручить национальным гвардейцам.

«Всюду говорили, что власть может применить силу… публика была беспокойна, за три-четыре дня сборы в театрах упали…» Оргкомитет 20 февраля просил горожан не выкрикивать лозунгов, не приносить плакатов и флагов, а национальных гвардейцев – быть без оружия. Префект полиции призвал не ходить на митинги – это опасно; министр здравоохранения предупредил, что на митингах можно простудиться или заразиться. 21-го правительство вновь приняло решение о запрете, палата – тоже; за порядком в городе будет следить не Национальная гвардия, а полиция и армия. Вечером оргкомитет разослал в газеты очередное заявление: права горожан попраны, им не оставили выхода, наверняка будут провокации, мы бы уже рады все отменить, да поздно, люди решили идти, отсутствие лидеров их не остановит. «Ночью оргкомитет заседал в доме Барро, передавая из рук в руки бумагу префекта полиции: говорили, что по всему предполагаемому маршруту шествия будут войска и никто никуда не попадет. Тьер предложил уступить, Барро колебался». Левые лидеры, Ледрю-Роллен и Блан, поддержали Тьера, тогда сдался и Барро – «слили протест», даже не начавши. Ламартин, возмущенный, со слезами на глазах, сказал, что пойдет на штыки, и несколько его сторонников – малый оргкомитет – ушли совещаться к нему домой. «Магазины закрылись в тот вечер позже обычного. В полночь было официально объявлено, что оргкомитет отменяет митинг. Всю ночь в город входили войска. Париж казался спокойным; на самом деле Париж ждал».

Сам Дюма 22 февраля, как считается, провел в Сен-Жермене, планы его неясны: с одной стороны, он просил директора Исторического театра отменить спектакль, с другой – писал Маке: «Пришлите мне 200 страниц к пятнице». Однако о событиях в Париже он пишет как очевидец: «22-го в 10 утра начали собираться колонны… жилеты и блузы отделились от сюртуков и слились со студентами, и колонна, став вдвое толще, прошла мост Мадлен и покатилась к площади Согласия. У входа на мост Революции она натолкнулась на отряд полиции. Передняя часть колонны остановилась, но задние напирали; тогда какой-то парень обнажил грудь, предлагая убить его. Штыки опустились, и колонна прошла… тут и там толпа объединялась в группы, кто-то влезал на статуи, на фонарные столбы, на фонтаны, которые еще не работали, и все группировались в районе площади Мадлен…» Лидеры не пришли, чаю, похоже, не дадут, но не расходиться же, мы столько лет валялись в спячке… «Внезапно в толпе что-то заклубилось, кто-то побежал, засверкали сабли полицейских, одна старуха была убита, один мужчина ранен, и вся толпа развернулась и бросилась в бегство…» Начинались баррикады, но без оружия, полиция мгновенно выдавливала оттуда людей, они убегали переулками, возвращались; казаки-разбойники длились до двух дня, а в это время палата дебатировала, Барро пришел туда и «положил на стол спикера документ с обвинением правительства в нарушении конституции, но спикер его даже не раскрыл». В городе все шло вяло, к вечеру войска рассеяли остатки толпы, полиция арестовала 200 человек; шел дождь со снегом. Но ночью на окраинах тихо возводились баррикады и на них появлялись другие люди – с оружием.

В «Истории моих животных» Дюма писал, что утром 23 февраля как командир Национальной гвардии Сен-Жермена объявил сбор и призвал идти в Париж, «чтобы оказать вооруженную поддержку народу», но все отказались; он поехал один и, как в 1830-м, бегал по улицам. Баррикад немного, а войск и полиции полон город; «но когда речь идет о войне с собственным населением, военные нередко оказываются мягче гражданских». Маршал Себастиани, командующий войсками, «испугался ответственности; он колебался и потерял время, не имея опыта баррикадной войны, которая не включена в учебники по тактике. Командующий Национальной гвардией генерал Жакмино колебался тоже, потому что многие его подчиненные говорили, что правительство и в самом деле плохое и реформы бы не помешали». Люди бродили кучками, медленно стекаясь к центру. «Около 11-ти прозвучал первый призыв к оружию, и мы поняли, что дело серьезно». Ближе к окраинам – стычки горожан с Национальной гвардией и полицией, Этьен Араго на баррикаде, но доктор Биксио, революционер 1830-го, вел отряд гвардии против горожан…

Трое или четверо убитых, повезли тела, национальные гвардейцы расступались, один из отрядов вышел из повиновения и побежал по улице с криками «Долой министров» – «войска не поддерживали этих криков, но и не мешали кричать». Гизо объявил, что уйдет в отставку, предложил вместо себя Моле (сам Моле куда-то исчез), король согласился, но на иные уступки идти не хотел; «он думал, что это просто студенты покричат и разойдутся». В четыре прошел первый слух об отставке Гизо. «Вмиг все переменилось: толпа откатилась назад к бульварам, и уверенность появлялась на каждом лице. Незнакомые спрашивали друг друга, правда ли это, и после ответа „Да“ жали друг другу руки, как старые друзья». Стемнело рано, зажигали файеры, толпы собирались около кафе и ресторанов. «Казалось, что ночь пройдет в гуляниях и разговорах; и все же мы беспокоились. Из кого составят новое правительство? Правда ли все это? Или солгали, чтобы умиротворить людей?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю