355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Чертанов » Дюма » Текст книги (страница 40)
Дюма
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:30

Текст книги "Дюма"


Автор книги: Максим Чертанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 42 страниц)

– Что с тобой? – спрашивает муж.

– Нашего бедного короля заперли в Тампле! Нашего бедного кюре заставляют приносить присягу! Пресвятая Дева не может этого видеть; младенец Иисус плачет горючими слезами.

Так на супружеском ложе и в исповедальне куется одно и то же оружие».

Дантон хочет распространить революцию на Европу: «В какую бы страну ни вошли французы, они обязаны провозглашать там революционную власть, провозглашать громко и открыто. Если они на это не отважатся, если они ограничатся словами и не перейдут к действиям, народы, предоставленные самим себе, не найдут довольно сил, чтобы разорвать свои оковы.

– Иными словами, – спросил Дюмурье, выслушавший речь Дантона с величайшим вниманием, – вы хотите, чтобы бельгийцы стали так же бедны и несчастны, как мы?

– Совершенно верно, – согласился Дантон, – нужно, чтобы они стали бедны, как мы, несчастны, как мы; тогда они бросятся к нам за поддержкой и мы их поддержим».

Неясно, разделял ли Дюма эту идею, но Дантона любил все больше и полагал, что тот мог стать «добрым диктатором» и спасти Францию от злых (редкий случай, когда он не смог обосновать свое мнение доводами), хотя и не идеализировал героя. Мере – Дантону:

«– Но жена твоя сказала мне, что ты поклялся ей не только никогда не злоумышлять против короля, но и защищать его.

– Друг мой, безумен тот, кто дает клятвы в дни революции, но еще безумнее тот, кто им верит…»

Как всякий историк, Дюма делал исторические открытия, пусть крошечные. (Ах, никогда публике не понять этого счастья – обнаружить, что какая-нибудь ерунда произошла не 3-го числа, как все думают, а 4-го!) Войска герцога Брауншвейгского на пути к Парижу осенью 1792 года осадили Верден и взяли его; Дюма весной в Вердене нашел неизвестный документ – листовку герцога, предлагавшую горожанам сдаться. «Я тщетно искал в книгах Тьера и Мишле текст этого обращения… на мой взгляд, ни один историк не понял, какую роль сыграло взятие Вердена в истории Революции… Сам я заметил этот удивительный пробел при следующих обстоятельствах. Еще в эпоху Реставрации меня возмущали поэтические восхваления так называемых верденских дев, которые с цветами в одной руке и сладостями в другой открыли врагу ворота города, являвшегося ключом от всей Франции. Эту измену родине можно извинить лишь невежеством женщин, которые, скорее всего, поддались на уговоры родных и не понимали, какое преступление совершают. Свою роль тут наверняка сыграли и священники». (Восхваления предательниц – это друг Гюго, роман «Бюг-Жаргаль», поэма «Верденские девы».) Город капитулировал против воли коменданта Борепера, и он застрелился. Тьер ни словом его не упомянул, «что же до Дюмурье, он в своих „Мемуарах“ говорит о Вердене всего несколько слов, а Борепера называет Борегаром! За одну эту ошибку Дюмурье заслуживает имени предателя». «В отличие от г-на Тьера, Мишле, великолепный историк, который дорожит всеми героями, составляющими славу Франции, ибо сам принадлежит к их числу, не проходит мимо гроба Борепера холодно и равнодушно. Он преклоняет возле этого гроба колена и возносит молитву. Однако о „верденских девах“ Мишле не говорит ни слова. Без сомнения, ему не хотелось рисовать рядом с каплей чистой крови грязную лужу». А нужны и лужи, все нужно, если это правда…

Правда нужна и о Дюмурье с Лафайетом: первый «принес Франции больше пользы, чем Лафайет, а вреда меньше, но тем не менее был с позором изгнан из Франции и умер в Англии, не оплаканный никем из соотечественников, тогда как Лафайет с триумфом возвратился на родину, стал патриархом революции 1830 года и умер, окруженный славой и почестями». «Мы не из тех, кто убежден, будто заблуждение, слабость или даже дурной поступок перечеркивают все прошлые заслуги человека. Нет, историк должен оценивать каждое деяние своего героя отдельно, хваля достойные и хуля недостойные» – и революционеров, даже самых страшных, так надо рассматривать. «В людях 1792 года восхищает то, что они искупили свои заблуждения и преступления собственной кровью… Все зло, которое они сотворили, эти люди унесли с собой в залитые кровью могилы. Добро, которое они совершили, живет до сих пор». А как же Марат и Робеспьер – неужели и за ними признано какое-нибудь добро? Нет: первый призывал к резне, и только, второй – отсиживался, когда другие рисковали, и выжидал: «…дело не в том, что противники Робеспьера, уничтожая друг друга, открывали ему дорогу для вмешательства в историю; напротив, сама история получала возможность вмешаться в жизнь Робеспьера».

И террор уже не чья-то злая прихоть, он – зло, да, но он объясним: «Проявив великодушие в ущерб себе самой, Революция одним из первых декретов упразднила десятину. Упразднить десятину значило превратить священника, которого крестьяне считали своим врагом, в их друга. Превратить священника в друга значило взрастить на горбе Революции самого грозного ее врага – женщину. Кто поднял кровавый мятеж в Вандее? Крестьянка – дворянка – священник». Заговоры-то и вправду были! «Вот это-то и бесило революционных мужей, принявших кровавое крещение, вот это-то и заставляло их бить вслепую, убивать всякого, кто подвернется под руку… Сто тысяч исповедален заражали домашние очаги контрреволюцией, внушая жалость к неприсягнувшим священникам, внушая ненависть к нации, как будто нация не состоит из мужчин, женщин и детей… Король и его семейство, причитали священники, умирают с голоду! Королю в Тампле прислуживали трое лакеев и тринадцать поваров. К королевскому столу подавали четыре закуски, два жарких, из трех перемен каждое, четыре сладких блюда, три компота, три тарелки фруктов, графинчик бордоского, графинчик мальвазии и графинчик мадеры». В ответ на все это, «не имея больше ни денег, ни регулярной армии, ни резервов в тылу, ни единства внутри своих рядов, Конвент создал тот кровавый призрак, который вот уже почти сто лет приводит в ужас Европу и который так долго мешал потомкам постичь сущность Революции, – он создал террор!».

Но как же этот террор кончился?! Может, душка Дантон ему конец положил? Дюма, милый, расскажите: не можем же мы помнить скучные школьные уроки! Нет, не написал: видно, опять каких-то документов не хватало, а «из головы» только непорядочные люди могут сочинять. Вернувшись 15 сентября в Париж, Дюма взялся за «Сент-Эрмина». Пьер Маргри регулярно приходил его консультировать: «Однажды вечером я зашел к нему после работы. Он уже был прикован к постели. У него я застал священника, возглавлявшего благотворительное заведение, в поддержку которого Дюма немало написал (аббат Франсуа Море, каноник Сен-Дени, основавший „Приют Богоматери Семи скорбей“ для неизлечимо больных девочек. – М. Ч.). Священник с одобрением высказался о „Шевалье де Сент-Эрмине“ и заметил, что с большим удовольствием следил за развитием сюжета. (Дюма получал десять су за строчку.) „Вы, аббат, единственный, от кого я это услышал. Никто больше мне такого не говорил“…»

Сент-Эрмин воюет в армии Наполеона, но император не хочет простить его прежнего участия в заговорах легитимистов; 30 октября глава «Погоня за разбойниками» оборвалась на полуслове. Дюма закончил действие октябрем 1806 года – а обещал писать до 1815-го… Так ослаб, что не мог работать? Жорж Санд вспоминала, что он той осенью едва ходил – подкашивались ноги; осип, потерял голос, перестал бывать в театрах, сидел дома, посещали его Ноэль Парфе, Нестор Рокплан и Габриэль Ферри, карикатурист Шам, художник Дебароль, Матильда Шоу. Ферри, сентябрь – октябрь 1869 года: «Он засыпал в середине дня, старость выражалась у него оцепенением, которое охватывало его, как медленное удушье. Мог уснуть посреди разговора… Его воодушевление, его плодовитость в работе, его блестящее воображение угасли. Наступил момент, когда у него не стало иллюзий. Когда он осознавал свое реальное положение, его охватывала тоска. Он плакал…» Он потерял аппетит, худел, слабел; один из его врачей, Декла, писал Матильде Шоу: «Я уверен, что конец Вашего друга не далек». Все кончено? Но Леклерк договорился с «Веком» о публикации «Сотворения и искупления», а это значит, что умирать нельзя; значит, будем работать.

В 1796 году Мере вернулся из США и обнаружил, что Ева – любовница Барраса, одного из членов Директории. Опять перескочил?! Нет: Дюма все думал, как лучше написать о конце террора, и выбрал тот же прием, что и М. А. Алданов в «Девятом термидора», – рассказ от лица «простодушного очевидца»: у нашего историка это Штааль, у Дюма – Ева. Она была в эмиграции, приехала в Париж 26 мая 1793 года, узнала об аресте жирондистов, потом Корде убила Марата, наступил кошмар: «никто не управляет, все только убивают». Присутствовала на процессе жирондистов, видела казнь, слышала, как они поют «Марсельезу», изменив в тексте одно слово: «„О дети родины, вперед! Настал день нашей славы; на нас тиранов рать идет, поднявши нож кровавый!“ Остальные заключенные настороженно прислушивались. Услышав вместо слова „стяг“ слово „нож“, они все поняли». Красивая выдумка? Алданов: «В мертвой тишине площади вторая, грозная фраза „Марсельезы“ прозвучала рыданием смерти. Никто в толпе не заметил демонстрации: вместо „I’etendart“ жирондисты пели „le couteau“». Алданов списал у Дюма?! Нет: оба взяли эту деталь из «Истории французской революции» Минье.

И пошли казни: «Гильотина привыкла принимать пищу с двух до шести часов пополудни; люди приходят посмотреть на нее, как на хищника в Ботаническом саду. В час пополудни повозки отправляются в путь, чтобы доставить ей корм. Вместо пятнадцати – двадцати глотков, которые она делала раньше, она теперь делает пятьдесят – шестьдесят, вот и все: аппетит приходит во время еды. Она уже приобрела сноровку; механизм отлажен. Фукье-Тенвиль с упоением крутит колесо. Два дня назад он предложил поместить гильотину в театр». Обезумевший Робеспьер расправляется с соратниками: в марте 1794 года казнены 20 эбертистов (революционеры вроде наших левых эсеров), апрель – казнь Дантона, Демулена (революция пожирает своих детей? Нет, террор – своих родителей). Всё, приехали – единоличная диктатура. Революционная? Наоборот: Европа видела в Робеспьере усмирителя революции, Пруссия хотела вступить в переговоры с ним. Когда-то он высказывался против священников, теперь – против атеистов; недалеко до закона о святотатстве, и не важно, что он зовет бога непривычным для христиан именем. Еве этот бог не нужен. «Почему род человеческий полагает, что Бог существует ради него? Потому что он самый непокорный, самый мстительный, самый свирепый, самый спесивый из всех? Поэтому взгляни на Бога, которого он себе создал, Бога воинствующего, Бога мести, Бога искушений; ведь люди вставили это богохульство в самую святую из молитв: na nos inducas in tenta-tionem[33]33
  Не введи нас в искушение (лат.).


[Закрыть]
. Бог, видите ли, скучает в своем вечном величии, в своем неслыханном могуществе. И как же он развлекается? Он вводит нас в искушение. И нам приказывают молиться Богу днем и ночью, чтобы он простил нам наши обиды. Попросим его прежде всего простить нам наши молитвы, когда они обидны». «Так что каждый народ придумал своего Бога, который добр к нему одному и который не может благоволить к другим. Нам повезло, у нас был Богочеловек со святой моралью; он подарил нам религию, сотканную из любви и самопожертвования. Но подите найдите ее – она затерялась в церковных догматах… Нет, Господи, нет, мировая душа, нет, творец бесконечного, нет, господин вечности, я никогда не поверю, что высшая радость для тебя – поклонение стада овец, которое воспринимает тебя из рук своих пастырей и заключает в тесные рамки неразумной веры, меж тем как целый мир слишком мал, чтобы вместить тебя!»

Новый громкий процесс: 23 мая 1784 года Сесиль Рено покушалась на Робеспьера, к ее делу «прицепили» 52 человек, всех казнили в красных рубашках (по средневековому обычаю их надевали на отцеубийц, а Робеспьер – «отец» страны). Во время казни Ева крикнула «долой Робеспьера», ее арестовали. «Нож гильотины падает вам на шею, и газ разжижается. Но зачем служит и чем становится газ, из которого состоит человек, когда он возвращается к своим истокам и снова растворяется в бесконечной природе?

Тем, чем он был до рождения? Нет, ведь до рождения его просто не было.

Смерть необходима, так же необходима, как жизнь. Без смерти, то есть без преемственности, не было бы прогресса, не было бы цивилизации. Поколения, возвышаясь друг над другом, расширяют свои горизонты. Без смерти мир стоял бы на месте. Но чем становится человек после смерти? Удобрением для идей, удобрением для наук…»

В романе террор не кончается и не ясно, с чего бы ему кончиться, в жизни тоже просвета не видать: император, дабы после смерти передать трон сыну, затеял политическую реформу. До сих пор его власть в глазах иностранных монархов была не совсем легитимной – правил он декретами, как узурпатор, теперь решил создать обычную конституционную монархию, точнее, ее видимость, и тем успокоить заграницу и гарантировать наследственную передачу власти. 8 сентября 1869 года он огласил фактически новую конституцию: парламент получит право законодательной инициативы, министры будут ему подотчетны, но императору подотчетны тоже, так что никто ничего не понял. При этом новому парламенту так и не было разрешено начать работать. В начале октября – забастовки шахтеров в Сент-Этьене, несколько бастующих убиты полицией, в Париже стали говорить, что пора бы «выйти на улицы», даже дата назначена – 26 октября. Рошфор написал в «Фонаре», что император в очередной раз издевается над конституцией, а страна сползает в бедность, и надо что-то делать, другие газеты написали, что газета Гюго (он покровительствовал «Фонарю») призывает к восстанию, тот объявил: «Никто не должен выходить на улицы 26-го… Когда я посоветую восстание, я сам буду там. Сейчас я не советую». И не вышли.

Дюма в любом случае не мог никуда выйти, он почти все время был дома, во рту нарыв, ноги болят, опять продавали мебель. Ферри: «Когда нужда становилась слишком остра, Дюма посылал отнести в скупку какой-нибудь остаток прежнего благосостояния или посылал Леклерка к своему сыну просить немного денег. Дюма-сын всегда давал запрошенную сумму. Но Дюма робел перед сыном и старался скрыть, как плохо он живет. Со своей стороны, Дюма-сын устал давать отцу советы по изменению образа жизни. Видя, что его усилия бесполезны, он закрыл глаза; он почти не появлялся в отцовском доме…» Не хватало чистого белья, дочь не от мира сего, кухарка ни в чем, кроме кухни, не сильна; бывали дни, когда больной не мог подняться с постели, Леклерк и Василий с трудом переворачивали тяжелое тело. Ферри писал, что той осенью особенно часто видел Дюма плачущим. (Как грустно раз за разом описывать болезни, отчаянное сражение со смертью! Нет, надо брать героя, что умер здоровым, молодым…) И все же он работал (и все они, эти люди, заслужившие, чтобы их биографии читали, до последних дней работали), да как: большой серьезный роман и гигантский «Кулинарный словарь» одновременно…

Под Новый год Мари решилась на серьезный разговор с братом – тот стал приходить и помогать, в доме навели чистоту, появились сиделка, фрукты и лекарства. С 29 декабря началась публикация «Сотворения и искупления», больному ежедневно присылали свежие газеты – а почитать там кроме собственного романа было о чем: принц Пьер Наполеон, родственник императора, убил молодого либерального журналиста Виктора Нуара.

Пьер Наполеон ругался с газетами «Реванш» и недавно созданной «Марсельезой» Рошфора (на дополнительных выборах в ноябре прошедшего в парламент от Парижа – то была пощечина императору), написал Рошфору оскорбительное письмо. 10 января 1870 года Рошфор и редактор «Реванша» отправили к принцу секундантов, а через несколько минут один из них, Нуар, выбежал на улицу и упал замертво. По словам второго секунданта, принц отказался от дуэли с «простолюдинами», произошел обмен оскорблениями, после чего принц ударил Нуара и выстрелил в него. Пьер Наполеон говорил, что ударили его и он имел право защищаться. Принца арестовали, но объявили, что дело будут разбирать не присяжные, а турский Верховный суд, назначаемый императором. Рошфор писал возмущенные статьи, 12 января 100 тысяч парижан провожали гроб Нуара по улицам, оцепленным полицией и войсками. В итоге принца за убийство оправдали, а Рошфору за статьи дали полгода тюрьмы. 7 февраля бланкист Гюстав Флуранс попытался поднять восстание, но бестолково и потому неудачно, а 8-го арестовали всю редакцию «Марсельезы». Дюма в те месяцы, как считает Шопп, вновь взялся за «Сент-Эрмина» – просил у Маргри документы о военных кампаниях. Но продолжения публикации не последовало. (Шопп восстановил роман, сам его завершил, и он был издан в 2005 году.)

5 марта у Дюма появились нарывы во рту, он не мог говорить, доктор Декла велел ехать на юг. «Сотворение и искупление» принесло деньги, еще дал сын, отправились с Адольфом Гужоном; перед отъездом Дюма передал Лемерру «Кулинарный словарь» (тот не справился с редактурой и с бизнесом, и «Словарь» вышел уже после смерти автора – в 1873 году под редакцией Леконта де Лиля и Анатоля Франса). Три недели жили в Байонне, столице баскского региона Лапурди, баски горячо принимали Дюма (есть версия, что гасконец д’Артаньян – их этнический родич), написали на своем языке оду в его честь. Потом перебрались в Сен-Жан-де-Лю, курорт на атлантическом побережье Франции. Многие серьезные биографы, в том числе Циммерман и Шопп, считают, что там Дюма диктовал эротический «Роман Виолетты», опубликованный анонимно в Лиссабоне в 1870 году: мужчина рассказывает, как совратил пятнадцатилетнюю девочку, она стала лесбиянкой, он наблюдал и т. д. По мнению Шоппа, речь в романе идет об актрисе Анриет Лоранс, с которой у Дюма была связь в 1837 году и которая даже родила ему двоих детей (то и другое не доказано). Литературоведы, однако, считают доказанным, что автор романа – Анриэтта де Маннури д’Экто, написавшая ряд подобных книг. Текст можно назвать порнографическим – даже читатель XXI века способен узнать для себя нечто новое, и представляется неправдоподобным, что его писал Дюма. «Невинность – цветок особенный, его следует как можно дольше выдерживать на стебельке, обрывая лепесток за лепестком…» Женщина, по мнению автора, должна удовлетворять свои страсти – в этом ее предназначение. А Дюма – моралист, вечно советовавший женщинам пойти в литературу, но не в разврат; эротика у него кое-где присутствует, но вполне невинная… Конечно, можно представить, что он решил на досуге развлечься, но… Человек умирает и знает это, у него не завершены два главных дела жизни – цикл о революции и цикл о Наполеоне, издатели ждут, а он тратит время на эротический треп? Гораздо вероятнее, что диктовал он в поездке «Сотворение и искупление», так как роман продолжал выходить в «Веке».

В тюрьме Ева сидит с Жозефиной Богарне, будущей женой Наполеона, и другой знаменитой красавицей, Терезой Кабаррю: когда ее арестовали, она попала в руки Жана-Ламбера Тальена, бывшего писца, комиссара Конвента в Бордо, одного из самых рьяных чиновников террора (впрочем, многих спасшего от казни – за взятку). «Когда Тальен вошел, Тереза сидела на столе, стоявшем посреди камеры, поджав ноги, и, когда он спросил ее, что она делает в этой странной позе, ответила:

– Я спасаюсь от крыс, которые всю ночь кусали меня за ноги».

Он ее полюбил, попал под ее влияние, перестал казнить людей, предпочитая взятки. Жили они роскошно, на них донесли, Тальена оправдали, но Тереза опять попала в тюрьму. Ева: «Угадай, мой любимый, как развлекались эти женщины, чтобы скоротать долгие бессонные ночи? Они играли в Революционный трибунал. Обвиняемую всегда приговаривали к смерти, ей связывали руки, заставляли просунуть голову между перекладинами стула, давали щелчок по шее – и все было кончено». Близилась казнь; Тереза послала Тальену записку примерно следующего содержания (в разных источниках по-разному): «Если через 24 часа Робеспьер не умрет, значит, Тальен – подлый трус» или «Если тиран не умрет сегодня, я умру завтра». Тем временем Робеспьер готовит расправу над оставшимися соратниками, и никто не знает, кто в его списке; 26 июля он в Конвенте обвинил сам Конвент в заговоре, после чего отправился за поддержкой в Якобинский клуб, где заседали его приверженцы, почему-то уверенные, что их он не тронет. Как и Штааль у Алданова, Ева попадает на заседание клуба и слышит, как Робеспьер обещает в случае неудачи «выпить цикуту», а художник Барер клянется сделать то же (не сделает). Как и Алданов, Дюма рассказывает о ночных совещаниях членов Конвента, во главе которых стояли военный Поль Баррас, бывший священник Жозеф Фуше, бывший актер Поль д’Эрбуа и, разумеется, Тальен – циники, присоединившиеся к революции из выгоды, жестокие, как сам Робеспьер, только, в отличие от него, вменяемые.

Настало утро 27 июля (9 термидора) – дальнейшее все историки описывают примерно одинаково, потому что были протоколы: заседание Конвента, народу мало, одни струсили, других давно казнили. «Тальен как безумный вбежал в залу и остановился в нескольких шагах от трибуны, сжимая на груди кинжал и в упор, горящими глазами, глядя на Робеспьера и Сен-Жюста. В мертвой тишине Конвента точно треснула искра. По зале заседаний тихо пронесся какой-то подавленный стон». Дюма? Нет, Алданов: у Дюма, как ни странно, суше и ближе к источникам: «Сен-Жюст… прошел прямо на трибуну; волна депутатов во главе с Тальеном ворвалась в зал вслед за ним. Не то по небрежности, не то из презрения Сен-Жюст, забыв даже попросить слово, прошел прямо на трибуну и начал свою речь. Но как только он произнес первые фразы, Тальен, держа руку на груди и, вероятно, сжимая в ней кинжал Терезы, сделал шаг вперед и сказал:

– Председатель, я прошу слова, которое забыл попросить Сен-Жюст.

Среди присутствующих пробежала дрожь. Все почувствовали, что эти слова означают объявление войны». Обратим внимание на слово «вероятно» применительно к кинжалу – это показывает, как трепетно Дюма относился к деталям. В «Иегу» он писал, что Тальен «влюбился в Терезу; сидя в тюрьме, она послала ему кинжал», – это из мемуаров Бертрана Барера, члена Конвента. Многие историки ставили под сомнение и то, что Тереза могла из тюрьмы кинжал передать, и то, что Тальен притащил кинжал в Конвент, отсюда осторожное «вероятно». Тальен произносит речь, называет Робеспьера «новым Кромвелем», то есть тираном, – вновь почти дословное совпадение Алданова и Дюма, потому что источники одни – мемуары Барера и Габриеля Уврара. «В зале послышался какой-то рев: копившиеся два года ненависть и ужас вырвались наружу через открытый Тальеном клапан». Теперь для заговорщиков главное – не дать Робеспьеру говорить; на него кричат, он задыхается, кашляет, кто-то восклицает: «Тебя душит кровь Дантона!» По одним источникам, это крикнул депутат Гарнье, по другим – Лежандр. Тут оба романиста проявили одинаковую мудрость – ведь простодушный очевидец не обязан знать всех депутатов по имени – и написали, что крикнул «какой-то человек» (хотя в «Иегу» Дюма, еще не все источники изучивший, писал, что фраза принадлежит Гарнье). Чепуха, не важно, кто кричал? Для читателя романа не важно, а для читателя биографии автора важно – видеть, как умирающий писатель, которого никто не называл историком, копается в мелочах, сравнивает версии и, не найдя достаточных аргументов в пользу той или иной, говорит секретарю: «Нет, мы не можем вводить читателя в заблуждение, а раз так, пишите: „какой-то человек“»…

Робеспьер сходит с трибуны, пытается занять какое-нибудь место в зале, но его не пускают. Алданов:

«Робеспьер сделал несколько нервных шагов и в изнеможении опустился на скамью.

– Не садись сюда! Прочь! – раздался истерический крик. – Это место Верньо, которого ты зарезал…

– А-а-а! – прокатился стон. Штаалю в нем послышалось: „Ату“.

Робеспьер вскочил, сделал еще три шага и повалился на другое место.

– Прочь! Прочь! Здесь сидел Кондорсе…»

У Дюма сцена та же, но Робеспьер не «в изнеможении», он сошел с трибуны потому, что «увидел, что ему не удастся завладеть трибуной, что заговорщики не пустят его; он стал искать место, откуда его голос услышит все собрание». Почему один романист написал так, а другой по тем же источникам иначе? Потому что Алданов при всей его ненависти к революциям жалеет Робеспьера в эту минуту (он дважды повторяет «Ату», чтобы у читателя возникло ощущение травли), а Дюма не находит для Робеспьера жалости, потому что любит Революцию и считает его ее убийцей. Но дальше оба чувствуют и пишут одинаково: Алданов: «В душной зале Конвента Штааль почувствовал холод. Ему показалось, что раскрываются могилы и тени погибших людей занимают в зале места». Дюма: «Робеспьер выскочил из рядов, где раньше сидели жирондисты, словно его и в самом деле преследовали тени тех, кто был казнен по его приказу».

Робеспьера арестовали, привезли в тюрьму. Коммуна Парижа ночью его освободила, он пришел в мэрию, но парижские секции отказались подняться на его защиту – он и их, левых, почем зря казнил. Жандармы Конвента арестовали его вновь, и то ли один из них, Меда, выстрелом раздробил ему челюсть, то ли он сам пытался застрелиться – этот эпизод так и не прояснен, хотя кто только из историков и беллетристов им не занимался: Тьер – за первую версию, Мишле – за вторую, газетные отчеты противоречивы. Алданов: «В психологическом отношении мне, романисту, было бы бесконечно важно это выяснить…» Дюма это тоже было важно: хотя в его время преобладала версия, что Робеспьер стрелял в себя сам, он в «Иегу» склонился к версии Мишле, но теперь поступил так же, как в случае с «каким-то человеком»: «Жандарм узнал Робеспьера, он подскочил к нему, выхватил саблю, приставил к его груди и закричал:

– Сдавайся, предатель!

Робеспьер, не ожидавший такого нападения, вздрогнул, посмотрел жандарму прямо в лицо и спокойно сказал:

– Это ты предатель, и я прикажу расстрелять тебя!

Не успел он произнести эти слова, как раздался пистолетный выстрел, и группа, на которую были устремлены все взгляды, исчезла в дыму, а Робеспьер упал на пол». Вот и гадайте, кто же стрелял. Ева думает, что это жандарм, но она так слышала с чьих-то слов, а Дюма на себя такую ответственность не берет. Так же поступает и Алданов. Оба делают акценты на одних и тех же эпизодах: был один ужасный – вечером 9 термидора, уже после падения Робеспьера, просто по недосмотру в Париже казнили 45 человек. Ева: «Мы приехали в тюрьму около одиннадцати утра. Заключенные, ничего не зная в точности, что-то почувствовали и взбунтовались. Сегодня они уже не пошли бы на эшафот так покорно, как это было еще вчера. Каждый смастерил себе оружие из того, что нашлось под рукой; почти все они разломали кровати и сделали себе из ножек дубинки. Со всех сторон раздавались крики и плач, обстановка больше напоминала сумасшедший дом, чем политическую тюрьму». Алданов: «Тюрьма обезумела в этот страшный день. Люди потеряли самообладание». И у Алданова, и у Дюма некоторым узникам повезло, они не попали в первую партию казнимых, а потом их выпустили. Среди них – Ева; и вот она уже может рассуждать: «Как могло случиться, что два человека (Робеспьер и Сен-Жюст. – М. Ч.), чей взгляд еще три дня назад приводил в трепет весь Париж, валялись в сточной канаве и люди вокруг них кричали: „Надо бросить эту падаль в Сену!“?»

Париж и Алданова, и Дюма охвачен злобной радостью, желанием мести. Ева: «Я очертя голову ринулась в этот ужасный политический лабиринт, куда доселе не ступала. И тогда мною тоже овладела жажда крови; я сказала: хочу, чтобы эти мужчины умерли, хочу, чтобы эти женщины не умирали, и я помогу умертвить одних, чтобы оставить в живых других. С тех пор я забыла, что я юная девушка, робкая женщина: бесстрашно ходила ночью по улицам Парижа, носила с собой кинжал, который говорил: „Хочу убивать!“ – и голос оратора отвечал ему: „Убивай без слов!“» Но настает казнь тирана – и злоба (не толпы, а героев) спадает. Ева: «Впрочем, человек, в чьем убийстве я отчасти повинна, – гнусный, омерзительный человек, и его смерть сохранит жизнь многим тысячам людей, которые, останься он жив, быть может, погибли бы. Но теперь он умрет, и вот он идет ко мне… Вот он идет, раздавленный, склонив чело: боль и проклятия гнетут его. Ах, тебя все же мучает совесть!.. Ах, по счастью, что-то другое привлекло его внимание и он отводит глаза. Он смотрит на дом Дюпле; в этом доме он жил…» И Штааль стоит в той же толпе, рядом с Евой, и думает о том же: «Какой дорогой поедет фургон? Мимо его дома, – вдруг почти вскрикнул Штааль, опустив веки и дергаясь нижней частью лица. – Он живет (то есть жил) на rue Honore… Увидит свой дом…» «Не забудем, не простим» – это для толпы, а писатель не может злорадствовать над казнимым: и Штааль покидает Париж, исполненный отвращения, и Ева ненавидит толпу, частью которой она была: «Женщины – если их можно назвать женщинами – встали в круг и стали плясать, крича: „На гильотину Робеспьера! На гильотину Кутона! На гильотину Сен-Жюста!“ Я никогда не забуду, с каким спокойным и гордым видом прекрасный молодой человек, единственный, кто не пытался ни спастись, ни покончить с собой, взирал на этот хоровод фурий и слушал их проклятия. Глядя на него, можно было усомниться в виновности вчерашних палачей…» Робеспьера похоронили в безымянной могиле, террор кончился, но при Директории некоторых деятелей эпохи террора казнили, в частности Фукье-Тенвиля, прокурора-садиста, не помогли ему заявления, что он «целиком и полностью одобряет» 9 термидора: 7 мая 1795 года он был гильотинирован на Гревской площади, последним из шестнадцати осужденных по его делу – чтобы смотрел. Ни Дюма, ни Алданов этого не описали, чутьем романиста понимая, что злорадствовать нельзя, а пожалеть не получится.

Леви издал «Сотворение и искупление» только в 1872 году, хотя издавал всякую чепуху, – уж очень яростная книга получилась. Человек, чей взгляд еще сегодня приводит в трепет весь Париж, через несколько дней (или лет) будет валяться в сточной канаве, и люди будут кричать: «Надо бросить эту падаль в Сену!»… Это уж как-то слишком… 23 апреля 1870 года человек, чей взгляд все еще приводил Париж если не в трепет, то в уныние, объявил референдум по новой конституции: парламент получает массу прав, но есть хитрая статья, сводящая права на нет: «Император несет ответственность перед французским народом и имеет право всегда к нему апеллировать». Луи Наполеон был уверен, что «народ» всегда проголосует как надо, и все же принял меры: обратился к чиновникам всех рангов (они сидели в комитетах по референдуму) с требованием (под угрозой увольнения) разъяснить народу, что «голосовать „за“ – значит голосовать за свободу», и арестовал накануне голосования все более или менее оппозиционные газеты. Он выиграл: 7 миллионов 358 тысяч «да» против 1 миллиона 538 тысяч «нет»: даже сам не ожидал такой победы. Республиканцы пришли в отчаяние; Гамбетта, который 5 апреля говорил: «Настала пора империи уступить место республике», теперь писал: «Империя сильнее, чем когда-либо». Не они, а мы будем валяться в сточных канавах – во веки веков…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю