Текст книги "Дюма"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
Большая толпа пошла к министерству иностранных дел, где сидел Гизо, Дюма туда же, опять появился какой-то тип с красным флагом, подход к министерству загораживал полк пехоты, «человек с флагом приблизился к офицеру. Что они сказали друг другу? Никто не знает. Внезапно прозвучал выстрел; лошадь офицера окутало дымом, он поскакал прочь с приказом стрелять; вырвались залпы, раздались крики боли, и через пять минут переполненный бульвар Капуцинок был пуст, толпа бежала вниз по улице Мира… Зеваки из окон увидели ужасную картину: 52 убитых и раненых лежали на тротуаре, из них две женщины. Что было причиной этой резни, этого убийства без предупреждения? Как мог отряд вооруженных мужчин открыть огонь по толпе, где были женщины и дети? Офицер, увидев, что стоит один посреди бульвара, в отупении смотрел на мертвых и раненых. Он приказал одному из лейтенантов пойти и объясниться с людьми. Объясниться! Как будто бойню можно объяснить!». Убитых было 17 человек, их погрузили на телегу и повезли по улицам, магазины закрывались, ставни захлопывались. «Катафалк и его эскорт двинулись к редакции „Национальной“ с криками „К оружию! Убивают! К оружию!“. Они продвигались медленно, окруженные толпой. Время от времени крики усиливались, когда человек вставал на катафалке и показывал труп женщины, у которой вся грудь была разворочена снарядом; после того как свет факелов освещал эту картину, он выпускал тело из рук и оно с глухим стуком падало вновь на постель из трупов. Всюду, где проходил кортеж, он сеял месть; ночью она прорастет и назавтра даст урожай… Наконец катафалк покинул бульвары, углубившись в еще освещенные улицы, потом направился в темноту, где ненависть еще ожесточенней, ибо нищета страшней… С этого момента люди хотели уже не отставки правительства, а падения монархии». П. В. Анненков; «Революция была уже сделана: стоило только дождаться утра. Куда девались все страшные приготовления 18 лет, сделанные Лудвигом Филиппом. Все рушилось от подлости самих консерваторов, от деморализации войск, от парижского народа, неудержимого, как только раз снял он с себя цепи».
Ночью король приказал маршалу Бюжо подавить восстание и просил Тьера составить кабинет министров. Тьер, как в 1830-м, выдвинул ультиматум: премьером будет Барро, баррикады не расстреляют. Договорились. «Все мы помним ту странную ночь, когда, казалось, тротуары пульсировали от волнения, и армия мирных, тихих людей разворачивала баррикады…» Утром 24 февраля власти расклеили прокламацию: «Свобода, порядок, единение, реформы; Тьер возглавит правительство». Но забыли послать текст в «Правительственный вестник», и те, кто читал прокламацию, заподозрили ловушку. Тьер потребовал убрать Бюжо, король и на это согласился, но тут ему сообщили, что две колонны рабочих и студентов идут на Тюильри, а два пехотных полка, посланных остановить толпу, присоединились к ней. Барро верхом поехал на улицы, пытался говорить с людьми – его освистали. Тьер сказал королю, что все кончено. Пришел Жирарден – они все теперь открывали дверь к королю пинками – и потребовал, чтобы король отрекся, назначил регента, распустил палату и объявил амнистию политзаключенным. В 11 утра король, когда-то блестящий молодой миллионер, а ныне дряхлый, никем не любимый, – отрекся в пользу внука, графа Парижского, и объявил регентом Елену Орлеанскую. Час спустя Елена с сыновьями поехала в палату; король с остальной семьей бежал из дворца (потом – в Англию). На улицах – беспорядочная бойня; как всегда, никто не мог объяснить, в какой момент и как случилось, что Тюильри взят толпой, а трон выволокли на улицу и сожгли…
Шло заседание палаты; Дюма удалось пролезть на места для зрителей. Стоял шум, никто никого не слушал, приехал Тьер, все требовали, чтобы он что-нибудь сделал; Барро куда-то исчез; охрана доложила о приходе герцогини Орлеанской. Тьер хотел утвердить ее регентом, Ламартин говорил, что решать должен народ, Ледрю-Роллен предлагал референдум, одни кричали «Да здравствует король!», другие требовали, чтобы герцогиня ушла, так как регентом должен быть сын короля, она упиралась… Спикер сказал, что надо назначить временное правительство и пусть оно разбирается. Наконец пришел Барро: «Он казался подавленным, будто понял, что потерял популярность… Люди в феврале были уже не те, что в июле». Барро сказал, что не надо никаких революций, надо всем объединиться. После него выступил депутат Роше-Жаклен и сказал, что это пустые слова: «Теперь вы здесь никто – понятно?» И тут поднялся вой, в палату ворвалась группа вооруженных мужчин – национальных гвардейцев, студентов, художников, рабочих, угрожающе кричавших: «Никаких регентов! Долой короля! Республика!» Прибежали еще какие-то люди, пытались схватить герцогиню, ее с детьми удалось эвакуировать через окно, депутаты разбежались, бросая портфели. Осталось пять человек, не испугавшихся толпы: Ламартин, Дюпон из Эра (81-летний старик, участник Великой революции), Ледрю-Роллен, Гарнье-Паже и Роше-Жаклен. Толпа – существо безголовое и не такое уж страшное – попросила их «что-нибудь сделать». Депутаты минутку подумали и объявили себя Временным правительством; толпа закричала от восторга, и тут же начали делить портфели и составлять списки…
Шум адский, в мэрии, говорят, тоже какое-то правительство, или штаб, или комитет; влекомые толпой депутаты (бедный Дюпон упал в обморок) направились туда, Дюма за ними; проходя мимо разграбленного Тюильри, подобрал несколько документов (потом оказалось – уникальных); пришел в мэрию – знакомая картина: все орут и на коленке пишут какие-то указы и списки, Этьен Араго произносит речь, Гарнье-Паже уже назначили мэром. Пришли депутаты, Ледрю-Роллен влез на стол и стал читать свой список: «…каждое имя сопровождалось криками „Кто? Что? Громче! Кто это такой?!“ и обсуждением»; добавили в правительство Луи Блана и рабочего активиста Александра Альбера. «Беспрерывно подходили новые группы горожан, и каждая требовала, чтобы ей зачитали список правительства. Один хотел вписать Луи Наполеона, другой – Барро…» Правительство заперлось в каком-то кабинете и стало совещаться, толпа осталась, вновь поднялся ор: «…люди выучили имена своих министров, но этого было недостаточно, они хотели видеть их. Их так часто обманывали». Толпа колотила в дверь, требовала показаться, вышел Ламартин, сказал красивую речь. П. В. Анненков: «Весь остальной день они беспрестанно встречали толпы и говорили речи под саблями и пиками и только в ночь могли принять некоторые, самонужнейшие меры». Дюма ушел к себе на парижскую квартиру: «…печальный и озабоченный, республиканец более чем когда-либо, но я находил Республику плохо устроенной, незрелой, неудачно провозглашенной… Я возвращался с тяжелым сердцем, я был подавлен тем, как грубо оттолкнули женщину, мне было больно видеть двух детей, разлученных с матерью, этих двух принцев, вынужденных бежать…» И в театр никто ходить сейчас не будет, а деньги нужны позарез…
Ночью в городе грабили, сожгли несколько богатых дач; осажденное, невыспавшееся правительство сумело принять умное решение: объявило набор в Национальную гвардию с жалованьем, и грабители вмиг обратились в защитников порядка (Алексис, один из слуг Дюма, записался в гвардию, потом вернулся). Утром 25 февраля газеты напечатали состав правительства (куда за ночь вписали еще кучу разного народа, доктора Биксио в частности); в 10 часов было объявлено, что король бежал, провозглашена республика, правительство обязуется предоставить всем работу, разрешить профсоюзы и созвать Учредительное собрание. «Тем не менее была масса слухов со всех сторон, и никто не знал, чему верить. Говорили, что республика объявлена в Бельгии; что король ночью умер от удара… Подлинные или воображаемые, эти истории передавались со скоростью электрического тока… В три часа прошел слух, что временное правительство предало народ и объявило регента». Очередная толпа во главе с Франсуа Распаем пришла в мэрию с красным флагом, Ламартин (министр иностранных дел) гневно спросил, уж не желают ли они «задушить республику в колыбели», толпа успокоилась и ушла. «В четыре на бульварах уже праздновали, а мужчины помогали дамам перешагивать через баррикады…»
26 февраля Ламартин объявил об отмене смертной казни за политику, газеты выходили с лозунгом «Свобода, равенство, братство», разбирали баррикады, мели улицы, подсчитывали количество жертв: 350 убитых, 500 раненых. 27-го в Париж под восторженные вопли въехал Луи Наполеон (законом от 1816 года Бонапартам запрещалось жить во Франции), на площади Бастилии провозгласили республику, объявили свободу собраний, всеобщее избирательное право (для мужчин, достигших 21 года), отменили рабство во французских колониях, цензуру, на апрель назначили выборы в Учредительное собрание. Дюма решил баллотироваться. «Франция… позвала на помощь самых умных своих сыновей, сказав им: „Вот что сделал мой народ в минуту гнева; возможно, он зашел слишком далеко, но, в конце концов, что сделано, то сделано; на этом пустом месте, пугающем меня своей пустотой, постройте что-нибудь, на что смогут опереться общество, благосостояние, мораль и религия“. Я был одним из тех, кто первым услышал этот зов Франции, и мне показалось, что я имею право причислить себя к умным людям, которых она звала на помощь». Таковыми сочли себя почти все писатели: разумеется, Гюго, Жорж Санд (ставшая почти коммунисткой в тот период), Бальзак, Виньи, Альфонс Карр, Поль Феваль, Эжен Сю и даже Гайярде.
Дюма опубликовал воззвание к национальным гвардейцам Сен-Жермен: «Через полгода революция свершится во всей Европе… Торжественный возглас „Да здравствует республика!“ не будет задушен, как в 1830-м… казнь за политику отменена, это главное… Революция 1793-го возводила эшафоты – революция 1848-го сносит их». 29 февраля он поместил в «Прессе» письмо к Жирардену: «Вам – мои романы, моя литературная жизнь. Франции – мои убеждения, моя политическая жизнь. Отныне во мне живут два человека: гражданин дополняет поэта… То, что мы видим сейчас, – прекрасно, ибо мы видим Республику, а до того видели лишь революции. Так храни нас Господь, нас, спасителей мира!»
Луи Наполеона и Орлеанских из страны выдворили, для безработных организовали Национальные мастерские с гарантированным пособием, жизнь кипела, на каждом углу – политические клубы, дебаты; 5 марта отменили все прежние законы о печати, за месяц только в Париже появилось 200 новых газет. Дюма стал сотрудником одной из них – «Свобода. Газета идей и фактов» (выходила со 2 марта 1848-го по 16 июня 1850 года) и 1 марта основал собственную – «Месяц» с подзаголовком: «Ежемесячное обозрение исторических и политических событий день за днем, час за часом, полностью составленное А. Дюма». Неплохая предвыборная газета: разъяснения, зачем нужно избирательное право, памятки избирателям, разбор разных кандидатов, Ламартин – за, Бланки и Ледрю-Роллен – против. Однако надо решать, где самому баллотироваться. «Проще всего было обратиться в свой департамент Эна. Но я покинул его в 1823 году и с тех пор редко там показывался… к тому же я опасался, что меня сочтут слишком ярым республиканцем для той республики, какой ее хотели видеть большинство избирателей… Оставался департамент Сена-и-Уаза, где я прожил уже четыре или пять лет… но, поскольку за три дня революции 1848 года я успел приказать бить сбор и предложить моим семистам тридцати подчиненным следовать за мной в Париж, чтобы оказать вооруженную поддержку народу, жены, дети, отцы и матери моих гвардейцев… возмутились тем, с какой легкостью я подвергал опасности жизнь людей, и одна мысль о том, что я мог бы избираться от их города, исторгла у сен-жерменцев крик негодования; более того, они объединились в комитет и решили потребовать моей отставки с поста командующего батальоном национальной гвардии…»
Для других он был чересчур реакционен. 4 марта, когда принцы Орлеанские покинули Францию, он, «вместо того чтобы поносить, оскорблять и высмеивать их, как те, кто за неделю до их отъезда заполняли их прихожие», опубликовал в «Прессе» письмо Антуану Монпансье: «Я никогда не забуду, что в течение трех лет, независимо от разницы политических мнений и против желания короля, которому известны были мои взгляды, Вы охотно принимали меня и обращались почти как с другом. Этим титулом друга, монсеньор, я гордился, пока Вы жили в Тюильри; теперь, когда Вы покинули Францию, я требую его». А 7 марта протестовал против сноса памятника Фердинанду: «При жизни герцога Орлеанского все, кто составлял передовую часть нации, возлагали на него свои надежды… Вы не можете сделать так, чтобы то, что было, перестало существовать. Вы не можете заставить исчезнуть то, что герцог Орлеанский… в течение десяти лет передавал бедным треть своего цивильного листа. Вы не можете зачеркнуть то, что он просил о помиловании для приговоренных к казни и в нескольких случаях ему удавалось мольбами добиться помилования…»
В конце концов он выбрал департамент Сена и выпустил обращение «К трудящимся»: «Я выставляю свою кандидатуру в депутаты; я прошу ваших голосов, вот мои данные. Не считая шести лет обучения, четырех лет работы у нотариуса и шести чиновничества, я двадцать лет работал по 10 часов в день, что составляет 73 000. За эти двадцать лет я сочинил 400 томов прозы – тиражом 4000, проданных по 5 франков том, и 35 пьес, сыгранных по 100 раз…» Он перечислял, скольким людям дал заработок: от книг 692 человека – наборщики, редакторы, продавцы, иллюстраторы, рекламные агенты – получили 11 миллионов 853 тысячи франков, от театра 1458 человек – актеры, охранники, портные, музыканты, костюмеры, гримеры, арендодатели, парикмахеры, уборщицы, билетеры – заработали 6 миллионов 360 тысяч; он не учел бельгийских пиратов и иностранные переводы. Так что трудящиеся, «независимо от того, заняты ли они физическим или умственным трудом», должны голосовать за него. Его обвиняли в безбожии – опубликовал обращение «К пастырям»: «Если и есть среди современных писателей человек, защищающий нравственность, верящий в бессмертие души и славящий христианство, то это я… я полагаю, что народ, который сможет соединить свободу и религию, будет первым из народов…» Соврал про бессмертие души? В мемуарах он в те годы писал: «…не осмеливаюсь сказать, что я в него верю, но надеюсь» – и добавлял, что ему всегда казались странными и неискренними внешние проявления веры. «Церковь – слишком священное место, я чувствую кощунством ходить туда, как другие… Я не могу найти слов и молитв. Что могут люди сказать Богу, о чем просить, если он видит за маской – подлинное лицо, за лицемерием – неуважение?»
В предвыборной программе он провозгласил отмену привилегий, запрет на замену рекрутов, пособия жителям трущоб. Но социалистов в «Месяце» называл врагами. Ламартина тоже начал бранить – за половинчатость. Трудно сказать, что именно в его кампании было не так – наивность, притворство, неумение притворяться, – но на выборах 23 апреля (явка – 84 процента) он получил 261 голос. Страшное унижение. С ним соперничал, в частности, Эжен Лабиш, посредственнейший драматург, известный тем, что на него работали «негры», – не прошел, но голосов набрал в десять раз больше… Гюго, впрочем, тоже в своем округе не прошел. И Жирарден. И Тьер – обалдеть! – не прошел. Вот вам и всеобщее избирательное право…
В итоге в Учредительном собрании оказалось 500 очень умеренных республиканцев (в том числе Барро, Ламартин – слава богу, хоть он-то прошел! – и доктор Биксио), 300 орлеанистов и легитимистов, два родственника Наполеона и всего 80 левых, включая Барбеса, Блана и Этьена Араго, одновременно назначенного руководителем почтового департамента (за полгода этот весельчак ввел в употребление почтовые марки и вообще оказался толковым чиновником). Бланки и Распай не прошли – чересчур левые. (Бланки пытался вытащить людей на улицы 17 марта против Временного правительства и 16 апреля против выборов – не вышел никто.) В целом парламент оказался куда реакционнее, чем ждали: отклонил законопроект о создании министерства труда и запретил политические клубы. Как обычно, вслед за Францией встрепенулась Европа, восстали итальянцы и поляки; храбрый мушкетер Бастид, когда-то приговоренный к казни бунтовщик, а ныне солидный человек, назначенный министром иностранных дел, отказался направить войска в поддержку восставших. Разогнанные клубы возмущались, поляки-эмигранты возмущались; низовые активисты решили 15 мая, когда палата в очередной раз будет обсуждать польский вопрос, устроить восстание, все лидеры отказались участвовать, заговор возглавил Алоиз Юбер, которого многие (но не Дюма) считали полицейским провокатором.
Демонстрация (согласованная) от площади Бастилии через бульвары к Бурбонскому дворцу, народу – около двадцати тысяч, в основном иностранцы и рабочие, часть из которых пострадала от безработицы, часть была недовольна закрытием клубов; никакого «креативного класса». Дюма присутствовал в палате как корреспондент «Свободы» и в очередной раз наблюдал, как толпа вломилась в зал и объявила парламент распущенным, после чего по традиции побежала в мэрию и там учредила правительство, включавшее Бланки, Блана и всех известных левых, несмотря на то, что они ее «кинули», не явившись на демонстрацию. Временное правительство приказало Национальной гвардии – таким же рабочим – очистить мэрию и арестовать организаторов и активистов. Блан бежал в Англию, Бланки посадили, Барбеса, только вышедшего из тюрьмы, где он отбывал пожизненный срок, приговорили к тому же (в 1854-м он получил амнистию и эмигрировал). Республика защищалась налево и направо; 22 мая закрыли клубы Бланки и Распая и в те же дни обсуждали закон, воспрещающий жить во Франции Бурбонам и Бонапартам. Дюма написал, что осуждает попытку мятежа, но закрытие клубов и высылку «нежелательных» иностранцев – тоже; «Свобода» отказалась публиковать его статью, и он основал (на это уходил один день) газету «Французские новости»; не выдержав конкуренции с его же «Месяцем», она закрылась 24 июня.
По некоторым округам на 4 и 5 июня назначили довыборы. Дюма ткнулся в воспетый им департамент Жиронда, но та же мысль пришла в голову Тьеру и Жирардену – написал, что снимает свою кандидатуру «в пользу более достойных», но, наверное, чертыхался. Нотариус Шарпийон, ведший его дела, был родом из Йонны и посоветовал баллотироваться там. Соперники – старый враг Гайярде и Луи Наполеон, которого никто не принимал всерьез, так как он, вроде бы (путаница в законах) имея право избираться, был выслан и не мог стать членом парламента. Началась быстротечная кампания. Все плохо: «Едва я ступил на землю департамента Йонна, как все местные газеты набросились на меня. Зачем явился? Разве я бургундец? Разве я виноторговец? Где мои виноградники? Изучал ли я вопросы виноделия? Значит, у меня нет департамента, значит, я политический бастард…» Попрекали дружбой с принцами и герцогами. Жозеф Прудон, один из родоначальников анархизма, в газете «Представитель» писал: «Господа Александр Дюма и Виктор Гюго… напялившие на себя маски республиканцев, не гнушаются любой клеветой… Засадить социалистов в Шарантон[20]20
Психиатрическая лечебница.
[Закрыть] – вот идеал этих болтунов». Прудон назвал писателей как таковых «вульгарными паразитами»: «Любой невежа и хам может назваться писателем, литература не имеет ни идей, ни мыслей… ни один честный человек не выберет профессию литератора… они занимались чепухой, когда другие изучали социальные науки. Революция была сделана вопреки им». Главным объектом атаки был Гюго. Прудон, хотя и клеймил парламентскую демократию, в апрельских выборах участвовал, не прошел и теперь пробовал снова, Гюго был его конкурентом, а Дюма подвернулся под руку.
Дюма ответил статьей во «Французских новостях»: писатели больше, чем кто-либо, сделали для революции. 4 июня Гюго был избран, Прудон тоже, они помирились, и Прудон успокоился. Тьер избрался сразу по четырем округам (так было можно). Дюма не прошел, набрал не так мало – 3458 голосов, но был лишь третьим. А Луи Наполеон набрал в Йонне 14 тысяч 989 голосов; он был избран в четырех департаментах, включая Сену. Но политиков-тяжеловесов это не насторожило. Клоун-популист, высланный – чем он опасен? Левые пугали больше; 7 июня вышел закон о запрещении демонстраций и «уличных сборищ». Его приняла власть, которая три месяца назад образовалась в итоге «уличных сборищ».
Гюго и Блан настаивали, что Луи Наполеон должен сидеть в парламенте. Несмотря на противодействие Ламартина и Ледрю-Роллена, такое решение приняли, но тот сам отказался от полномочий, опасаясь принятия более жесткого закона о высылке. Место от Йонны освободилось, и Дюма выдвинул свою кандидатуру вновь. Он должен избраться, иного пути нет. Газеты расходились плохо – их слишком много, а денег у людей мало. Исторический театр пустел, на «Монте-Кристо» почти не ходили, новых пьес писать некогда (Маке в одиночку, видимо, тоже не мог). 25 мая поставили «Мачеху» Бальзака, выручка никакая. Дочь надо содержать в пансионе, слуг – кормить, сын почти не зарабатывает, жена выиграла апелляцию, а чем платить? Только обжулить (не бедствует же она): продал мебель подставным лицам, включая Маке, и перевез к нему в имение, вдобавок заняв у него денег. Лошадей и экипажи пришлось продать по-настоящему, с убытком, зверей, кроме собак и кошек, подарить зоопарку…
Люди не ходили в театр и не покупали лошадей не только потому, что после революции всегда неразбериха и деловая активность падает, но и потому, что финансовый кризис продолжался, а бороться с ним не умели даже теоретически. Гарнье-Паже, министр финансов, повысил налоги – правительство возненавидели, ситуация не улучшилась. Еще хуже с Национальными мастерскими. Их учредили по проекту молодого химика Эмиля Тома: государство всем найдет работу и будет платить одинаковую зарплату, а кому работы не хватит, дадут пособие. Дюма интересовал этот проект и восхищал Тома: он писал о нем во «Французских новостях». В апрельском докладе Мари, министру общественных работ, Тома жаловался, что нашел работу лишь каждому четвертому и что квалифицированных рабочих негде использовать по специальности. Администраторы Национальных мастерских сами чувствовали, что глупо заставлять токаря мести улицу; вскоре установился порядок, когда рабочие утром «отмечались», днем курили, а вечером получали зарплату. Она была небольшая, но ничего не делать соблазнительно, и многие работники частных фирм устремились в мастерские. «Правительство было очень недовольно Тома; в мае прошел слух, что его хотят убить. 15 мая он не сумел удержать 14 000 рабочих от того, чтобы присоединиться к толпе, окружившей Бурбонский дворец».
Тома предложил новый проект: создать профсоюзы, передать рабочим половину собственности предприятий; ему отказали. «Почему? Мы не рискуем предположить, что причиной отказа было намерение формировать из рабочих Преторианскую гвардию, которую по одному слову можно бросить на улицы, чтобы установить диктатуру исполнительной власти…» В конце мая правительство потребовало отставки Тома, потом его отправили в Бордо строить мост: увезли силой и долго никто не знал, где он. Дюма дознался и издал за свой счет брошюру «Разоблачение ареста Эмиля Тома». Парламент 21 июня по предложению Гюго решил закрыть мастерские. Закрыли так же поспешно и необдуманно, как открыли: 150 тысяч человек, привыкших, что их содержат, вмиг оказались без средств. Рабочим от 17 до 25 лет предлагалось идти в армию (шла вялотекущая кампания в Алжире), тем, кто старше, – уехать в деревню. Рабочие 22 июня послали делегатов к Мари, тот им ничего не сказал, 23-го они вышли на улицы. Требовали открыть мастерские, освободить арестованных 15 мая и «учредить демократическую и социальную республику». Было их около сорока тысяч: только четверть бывших работников мастерских, никто из имевших работу к ним не присоединился. Но мы уже видели, что 1–5 процентов населения города легко делают революции. Баррикады, город в дыму, только что посаженные деревья выкорчевали… Чернышевский, который внимательно следил за этой историей, писал: «Массы шли на битву без всяких предводителей; ни одного сколько-нибудь известного человека не было между инсургентами. Чего хотели они? Это до сих пор остается смутно для того, кто не считает достаточным объяснением их мятежа перспективу голодной смерти, открывшуюся перед ними. То не были ни коммунисты, ни социалисты, ни красные республиканцы, – эти партии не участвовали в битвах июньских дней; чего хотели они? Улучшения своей участи; но какими средствами могло быть улучшено положение рабочего класса, если бы он одержал верх? Это было темно для самих инсургентов, и тем страшнее казались их желания противникам; чего же они хотели, если не были даже коммунистами?»
Парламент передал исполнительную власть Луи Эжену Кавеньяку, брату покойного мушкетера, республиканцу, депутату, боевому генералу, воевавшему в Алжире; выбор так же удачен (для правительства), как когда-то выбор Наполеона. Объявили чрезвычайное положение. У Кавеньяка 30 тысяч войска и Национальная гвардия; бои были жестокими (юный студент Жюль Верн писал родителям: «На улицах Сен-Жак, Сен-Мартен, Сент-Антуан, Пти-Пон, Бель-Жардиньер я видел дома, изрешеченные пулями и продырявленные снарядами. Вдоль этих улиц можно проследить за направлением полета снарядов, которые разрушали и сносили балконы, вывески, карнизы…») и длились как всегда три дня, но на сей раз правительство победило. Ничего не получается, если «народ» бузит без поддержки «креативного класса», как и наоборот.
Поначалу все были на стороне Кавеньяка: Ламартин, Гюго, Дюма, Бальзак, даже Ледрю-Роллен и Луи Блан. Но к концу третьих суток ощущения переменились. Убитых от пяти до десяти тысяч, зверская жестокость с обеих сторон, восставшие резали пленных, а национальные гвардейцы, ворвавшись в дом, «зачищали» его, не щадя женщин и детей. Кавеньяка стали называть палачом. 29 июня он сложил диктаторские полномочия, но парламент назначил его премьером и «главой исполнительной власти Французской республики». Из правительства были исключены Ледрю-Роллен и Ламартин, бедный, благородный Ламартин, которому каждая сторона не простила заигрывания с другой…
Окончательно разогнали клубы, рабочий день, сниженный до 10 часов, вновь продлили до 11, восстановили денежный залог для печати… Жорж Санд писала: «Я больше не верю в республику, которая начинает свое существование с уничтожения пролетариата» (в 1871-м она тот же пролетариат назовет «грязными мерзавцами» и «убийцами»). Жирарден гневно высказался о Кавеньяке и был арестован. Дюма в «Месяце»: «Требуем безжалостного преследования убийц, всех, кто расстрелял генерала Бре, кто рубил головы, руки… но для тех, кто скажет вам: „Мы голодны, нашим женам, детям нечего есть!“ – о, для них – одного лишь милосердия; а если случится так, что из обвиняемых они станут обвинителями, тогда – правосудия». (В газете Гюго «Событие» 7 августа он сделал предсказание: «Что касается будущего республики, еще многое предстоит сделать. Пусть она сперва будет буржуазной республикой, затем, спустя годы, станет демократической, через века – социалистической».) Под военный суд отданы 14 тысяч арестованных, почти все приговорены к ссылке. Такого не было ни при Бурбонах, ни при Луи Филиппе…
29 июня Дюма в обращении «К избирателям Йонны» объявил свое кредо: «Армия с народом». Но кампания шла еще хуже предыдущей. Его обвиняли в монархизме, а он заявлял: да, я друг изгнанных принцев. «История моих животных»: «Я поклоняюсь тем, кого знал и любил в несчастье, и забываю их лишь тогда, когда они становятся могущественными и счастливыми… Почему? Я не знаю. Это голос моего сердца просыпается внезапно, помимо рассудка… Едва человек упадет, я иду к нему и протягиваю ему руку, зовут ли его граф де Шамбор или принц де Жуанвиль, Луи Наполеон или Луи Блан…» По его словам, однажды его едва не застрелили – вступился какой-то незнакомец. Программа-то его была не хуже других. Но вести себя как политик, желающий избраться, он не умел.
С театром было совсем плохо. Остейн хотел уволиться, Дюма платил актерам из своего кармана. Поставив комедию Александра-младшего «Атала», «Подсвечник» де Мюссе, «Марию Тюдор» и «Лукрецию Борджиа» Гюго и свои старые пьесы «Карл VII» и «Анжела», он сел писать новую – «Катилина»: литературоведы считают, что если и было участие Маке, то – минимальное. Сюжет – выборы и восстание в Риме за 60 лет до новой эры, естественно, с намеком на современность.
В Риме тогда была республика, верховная власть – состоящий из аристократов сенат, исполнительная – два консула, избиравшихся в ежегодном соперничестве партий аристократов и демократов. Политик Луций Сергий Катилина (108–62 гг. до н. э.) начиная с 66 года несколько раз хотел баллотироваться в консулы, его не допускали, потому что он находился под судом за взятки, в 63-м он наконец баллотировался от демократов и представил популистскую программу, обещая всеобщую долговую амнистию. Все, у кого проблемы с деньгами, от разорившихся патрициев до крестьян, были за него. Его соперник от аристократов, Цицерон, делал упор на мораль конкурентов: они развратники, взяточники. Цицерон прошел, Катилина – нет, а его однопартиец Гай Антоний, будучи избран, объединился с Цицероном. Катилина готовил заговор, его раскрыл Цицерон, он бежал, пытался поднять восстание и был убит. Во французских исторических книгах говорилось, что Катилина – негодяй вроде Робеспьера, а Цицерон – благородный спаситель демократии; лишь Мериме в 1844 году поставил порядочность Цицерона под сомнение, и Дюма, возможно, основывался на его книге.
У Блока в эссе 1918 года Катилина – личность особого революционного склада, «маньяк, одержимый», у него «выводы мозга и сердца представляются дикими, случайными и ни на чем не основанными». У Дюма он и прозаичнее, и романтичнее: бывший мошенник, который, узнав, что такое бедность, искренне возжелал помочь не только себе, но и другим: он безжалостен, но те, кто ему противостоит, так подлы (у Блока Цицерон хитер, но не подл), что симпатия на его стороне. Герцен писал в «Былом и думах»: «Помню еще представление „Каталины“, которого ставил на своем историческом театре крепко-нервный Дюма. Форты были набиты колодниками, излишних отправляли страдать в Шато д’Иф, в депортацию, родные бродили из полиции в полицию, как тени, умоляя, чтобы им сказали, кто убит и кто остался, кто расстрелян, а А. Дюма уже выводил июньские дни в римской латиклаве на сцену. Я пошел взглянуть… У меня сперся дух. Давно ли за стенами этого балагана, на улицах, ведущих к нему, мы видели то же самое, и трупы были не картонные, а кровь струилась не из воды с сандалом, а из живых молодых тел? Я бросился вон в каком-то истерическом припадке, проклиная бешено аплодировавших мещан». На самом деле пьеса тонкая и умная, французские критики ее высоко оценивали, а современники вспоминали, что она отражала душевное состояние и размышления парижан (а если Герцен считал, что надо громить тюрьмы или сидеть дома и плакать, чего же сам по театрам ходил?).